- Не-эт, милай, нынче воля народа.
Уходили по домам, снова возвращались. Грудились, сердились, но уйти из кольца не могли. Чем больше нарастала тревога от неизвестности, тем сильнее засасывала живая разыгравшаяся воронка. Странным блеском горели глаза, раздувались ноздри. Спины то робко сутулились, то вдруг распрямлялись.
Хотелось залезть в самую гущу, кричать от обиды, от радости, от лишнего выпирающего чувства. Моисей Кондрашин одной рукой нахлобучивал шапчонку, которая будто сама поднималась на волосах, другой - поддерживал сползающие штанишки.
- Ну, ну, пойдет теперь завируха! Съедят они нашего брата.
- Кто?
- Да "чеки"-то. Поставят человек полтораста на усмиренье, и будем кормить. Как я говорил, давайте жить дружнее!
- А я не говорил? Разве можно до чужого хлеба дотрагиваться. На сурьез пойдет.
- Кто они - православные?
- Какие тебе православные. Чеки!
- Какие чеки? Турки, что ли?
- А, бестолковый. Говорят тебе - чеки. Из нерусской земли.
- Зачем они идут?
- Пряники делать... Насыпят штук двадцать горячих, тогда узнаешь...
- Воевать они будут с большевиками, порядки наводить. Видишь, порядков нет: нынче хлеб отберут, завтра - лошадей, а там и до денег доберутся. Разве это порядки?
- Накопил, боишься?
- Закрой хайло, я не про себя говорю.
Михаила Семеныч с Михайлой Данилычем вели разговор по секрету:
- Правда?
- Правда. Солдат прошел - говорил, нищий прошел - говорил. В Марьевку телеграм пришел: конец большевикам.
- А с землей как?
- Земля утвердительному собранью.
Лавочник Сомов в городском пиджаке порывался сказать речь. Часто приподнимал фуражку над головой, помахивал тросточкой, но слушать было некому, каждому хотелось говорить самому. Сомов раздраженно плевался.
- Ну, где тут единение классов? Где та компетенция, на основании которой можно провести декларацию? Абсурд!
В коридоре готовилась драка. Серафим обозвал дедушку Лизунова старым чертом. Дедушка Лизунов не вытерпел, распахнул рубашку на груди, показал собравшимся крест.
- Вот, старики, будьте свидетелями! Разве черти с крестами ходят?
- Такие, как ты, ходят, - крикнул Кочет с другой стороны.
Дедушка Лизунов опешил. Схватил чей-то подожок в углу, замахнулся на Кочета. Сзади схватил его за руку Сема Гвоздь.
- Не махай кулаками!
Дедушка Лизунов разгорелся, даже ноздри тоньше стали от обиды:
- Старики!
Подъехал мельник Евнушкин на старой разбитой тележонке - прямо со станции.
- Братцы!
Толпа окружила тележонку, забралась на крыльцо исполкома, сломала изгородь у палисадника, замерла в ожидании.
- Братцы! Произошли великие события: наша многоуважаемая власть ниспровергнута. Комиссары в Самаре частью перебиты, частью разбежались...
Договорить ему не дали. Дедушка Лизунов первый крикнул:
- А-а, черти!
Неожиданно выскочил младший Лизаров.
- Стойте!
Быстро прыгнул на телегу к Евнушкину, обнял его одной рукой, чтобы не упасть, другую вскинул над головой у себя.
- Стойте!
И ему не дали говорить. Подошла жена Сурова, посаженного в арестантскую, неистово завопила:
- А родимый ты мой страдалюшка!
Взбаламученные голоса ревели оглушительным криком. Трудно было говорить, чтобы услыхали другие, но Федякин, до сих пор молчавший, все-таки крикнул с крыльца:
- Товарищи!
В ответ ему бросили:
- Жулик!
Задние подхватили:
- В шею его!
- Ату его!
- Гоните амбарника!
- Зажмите рот ему!
- Петлю на шею ему!
Кружился клубок человеческих тел. Вскидывались бороды, скалились зубы, злобно горели глаза. Никогда еще Федякин не испытывал такого спокойствия. Голову держал высоко, на лице лежала холодная презрительная улыбка, и было что-то красивое, покоряющее в невысокой, но твердой фигуре с круто переломленными бровями. Когда Валерия, прибежавшая к исполкому, увидела это лицо, озаренное внутренней силой, уже не было Федякина, заливановского мужика, - стоял мученик древнего мира, готовый пойти на костер.
Вылез дедушка Павел с подожком в руке, поднял подожок с тонким железным копьем на конце, снова потонул бесследно. Рядом с Федякиным очутился Сергей, Никаноров племянник, молодо крикнул:
- Товарищи!
Кто-то толкнул его в спину, кто-то замахнулся. Валерия вскрикнула в ужасе, закрыла глаза. Щелкнул выстрел, на церкви ударили сполох. Толпа ахнула, завопила, запрыгала. Раскололась, снова слилась, закружилась воронкой. Трое милицейских, стрелявших в воздух, были затерты, сбиты. На одном сидел Кондратий Струкачев, бил кулаком по зубам. Потом и его ударили рычажком по шее. Матвей Старосельцев бегал без пиджака, без шапки, в распоясанной рубахе - в руках железные вилы. Дедушка Лизунов, потерявший калошу с левой ноги, громко кричал:
- Бей его! Бей его! Грызи!
Младший Лизаров с ножом в руке несся за Федякиным. Бежавший сзади Кочет ударил его по виску - Лизаров вскрикнул, опрокинулся, несколько шагов прополз на четвереньках. Матвей Старосельцев наскочил на Мокея Старательного, в ужасе упавшего перед ним на колени, всадил ему в спину железные вилы-тройчатку. Старший Лизаров с Лаврухой Давыдовым ловили на площади Сергея, Никанорова племянника. За ними бежала Валерия с поднятыми руками и безумно кричала:
- Стойте! Стойте!
Кондратий увидел Валерию, повязанную белым платочком, и странное чувство ненависти охватило его. Когда подвернулась она под руку, ударил он ее уже без злобы, с душевной усталостью. Валерия ткнулась лицом в луговину, а Кондратий стоял над ней и безмолвно смотрел на рассыпанные волосы. В сердце просочилось горькое сжимающее чувство, в глазах отразилась душевная боль.
- Зачем?
Голосили бабы, плакали дети. У ворот исполкома сидел дедушка Павел, рядом валялся переломленный подожок с острым копьем на конце. Шибко помяли старика в суматохе, даже ударили в гневе великом на сына - по лицу ползли слезы. Около уха сухой дорожкой нагрудилась кровь. Мимо провели Сурова, выпущенного из арестантской. Шел он с перевязанной головой, еле двигая ногами, сзади плевался кровью младший Лизаров. В стороне около Смыкова амбара валялся убитый Мокей, раскинув руки. Громко плакала Мокеева баба, окруженная ребятишками, рядом сидела Мокеева мать, обессиленная горем. По площади бежала Матрена, жена Федякина, жалобно звала:
- Трохим! Трохим!
Наткнулась она на дедушку Павла, и оба они заплакали, как малые ребята. Взяла под руку старика, идти ему было не под силу. Прошел несколько шагов - присел на дорогу.
- Погодь, невестка, раздавили меня. Трохим-то где?
Матрена побежала дальше, дедушка Павел отполз в сторонку, чтобы не задавили, положил голову на бревно и вдруг задремал. Сон ли приснился ему, или так померещилось: подошел кто-то незнамый, неведомый, тихо сказал:
- Спи, дедушка, спи!
Ветерком в лицо пахнуло, солнышком пригрело. Сколько минут пролежал - не помнит. Вздохнуть захотелось. Раскрыл рот пошире, а закрыть не может. Испугался.
- Не смерть ли?
Опять подошел незнамый, неведомый, шепчет:
- Спи, дедушка, спи!
Ласковый голос, хороший, так бы и слушал без конца. Не то ручей журчит, не то соловей-птица поет. Вдруг зазвонили к вечерне в большой колокол. Вышли с иконами, с хоругвями, пошли вокруг старенькой церкви, как будто на пасху, поют:
- Воскресение твое, Христе спасе!..
Впереди идет Трофим, несет в руках Иисуса распятого. Смотрит хорошенько дедушка Павел, а на кресте - Мокей в окровавленных портянках. Несет Трофим Мокеево горе, в одной руке - флаг красный, в другой - ружье солдатское, а кругом поют, как на пасху:
- Воскресение твое, Христе спасе!..
Только Мокеева баба неутешно плачет у подножия креста. Чувствует дедушка Павел - и у него текут слезы по щекам, да рука не поднимается утереть их - деревянная стала.
- Трош!
Хотел выговорить, но и губы не послушались - только подумал. Опять подошел незнамый, неведомый, положил ладонь на глаза:
- Спи, дедушка, спи!
Подошла старуха покойница в кубовом сарафане. На ногах холщовые носки, руки сложены крестом, нос острый, один хрящик. Испугался дедушка Павел, тихонько заплакал:
- А-а-а!
Сначала будто в яму глубокую упал, потом отделился от земли, от людей, от своих печалей, стал подниматься все выше и выше - растаял...
19
Федякин сидел в камышах. Рубаха на нем была разорвана, глаза смотрели утомленно. Слабо растекался сырой загнивающий воздух, по-весеннему грело высокое жаркое небо. На лугах, подошедших к реке, фыркала лошадь, ломающая камыши. Думалось о многом. Вставала жена перед глазами, ребятишки лезли на колени, с печи смотрел дедушка Павел с трясущейся головой, силился поднять задрожавшую руку. А на площади лежал пригвожденный Мокей. Еще недавно Федякину казалось: поймут люди его мысли, переделаются, и жизнь, давившая душу, вылезет из скорлупы корыстной жадности, согреется иным теплом, осветится иным светом. Теперь лежала одна дорога:
- Борьба!
Мысленно он уже готовил поход, вербовал добровольцев, чтобы бить набатом по тихим степным деревням, а вечером, окутанный тишиной опустевших полей, пошел на село. Высоко стоял полный месяц, бесшумно дремала полынь, залитая светом. И далеко и будто близко дрожала тележонка неровными стуками. За изволоком послышались удары скачущих лошадей. Быстро пронеслись двое верховых на крупных неоседланных лошадях.
Дома Федякина не ждали. В сенях его встретила Матрена, не узнала в темноте, испуганно отшатнулась, глядя на человека в порванной на ленточки рубахе, горько заплакала. Но чем больше плакала она, тем каменнее становилось сердце у Федякина. Раньше он чувствовал жалость к жене, - теперь не было ни жалости, ни стесненности при виде слез. Все перепуталось в какой-то клубок, и горело ярким светом одно только чувство - оскорбление за свою жизнь.
На столе под белой холстиной в новых лаптях лежал дедушка Павел с маленьким распятьем на груди, на печи в полумраке сидел одинокий, покинутый кот. Около кровати свернулись ребята комочком. Тонкая свеча в переднем углу делала особенно жуткой сгущенную по углам темноту. Слабый, неверный огонек то слегка покачивался, то вытягивался вверх и дрожал перед иконами горькой бессильной слезой.
Больно стукнулось сердце у Федякина, когда увидел он лицо отошедшего, дрогнули брови, нахмурились. Кротость и удивление лежали на похолодевших морщинах старика, остро торчал почерневший нос. Но уже через минуту Федякин решительно стряхнул набежавшую грусть, и дедушка Павел погас, как упавшая искра. Захотелось поужинать, стол был занят покойником. Матрена поставила блюдо на лавку. Оборвались в ней струны, дрожавшие любовью к мужу, вспыхнуло чувство обиды. Кто-то другой сидел вместо Федякина - слепой, бесчувственный. Наелся, собрался уходить.
- Куда? Мало тебе?
- Вернусь!
- Не ходи!
- Отстань!
Матрена вцепилась в подол:
- Трохим!
Обернулся он, долго стоял лицом к жене:
- Ты понимаешь меня?
- Ничего я не понимаю. Не ходи!
- Мокей-то убитый?.. Отец-то убитый?
- Пожалей, Трохим, не ходи!
Камень. Огромный камень, повешенный на шею. Жена, дети, борьба, революция. Жалость тянет назад, ненависть толкает вперед. Два огромных чувства. И оба, как клином, раскалывают сердце на две неравные половинки...
В избе у товарища Кочета сходка. Синьков порывисто сжимает кулаки, Пучок с Балалайкой принесли припрятанные дома патроны, Семен Мещерев - тупую кавалерийскую шашку, привезенную из города, Серафим - охотничье ружьишко, стрелявшее дробью. Весело в избе у товарища Кочета. Писарь Илюшка целится в Серафима, Серафим испуганно машет руками:
- Не балвай!
- Какой же ты большевик, ежели ружья боишься?
Ледунец стоит часовым у дверей. Брюхо голое, штаны порваны, лицо опечаленное.
- Эх, Трофим, Трофим!
Никто не знает, куда скрылся Федякин. Одни говорят - в Арбенино сбежал, другие указывают на Мостовое. Петунников стучит клюшкой по столу:
- Товарищи, нынче чехи в Самаре, завтра будут здесь. Что делать?
Синьков отвечает за всех:
- Драться будем! Из Заливанова десять человек, из Арбенина десять человек - сколько наберется?
- Правильно!
- А меня куда с хромой ногой? - спрашивает Петунников.
- Пули будешь лить.
Дрожит избенка от молодых голосов. Только Кондратий сидит на пороге - сутулый, неподвижный, с недобрым зеленым огнем в глазах, упорно долбит:
- Где попов эмназист?
- Зачем тебе?
- Жулик он! Не верю я ему. Вот настолько не верю - на ноготь. Ну, мы люди таковские, затертые мы люди, недаром и большевиками хотим заделаться, потому что приперло нас. А ему чего мало? Пищи не хватат?
Петунников обижается:
- Товарищ, так нельзя! Надо иметь основание.
- Ученый он.
- Я тоже ученый.
Кондратий поднимается во весь рост:
- Ты? Я и тебе скажу.
На площади он не разбирал, кого бил в порыве охватившей злости. Бегал за Сергеем, ударил Валерию, замахнулся на дедушку Павла, грыз зубами подмятого Матвея. Все стали злейшими врагами, на всех кипело затравленное сердце. Неведомая сила то перебрасывала к самостоятельным, то снова толкала в маленький лагерь Федякина. А когда младший Лизаров ударил его рычажком по шее, Кондратий несколько секунд стоял на площади, как бык с посаженным в шею ножом, припомнил старые обиды на богатых мужиков и домой вернулся с мыслью отомстить. Думал долго, упорно, но случилось так, что все обиды зашевелились против Сергея с учителем.
- Им чего надо? Ну, зачем они лезут в мужицкое дело? Не иначе, польза какая. Жалованье, что ли, платит кто?
Федякин входит неожиданно.
- Ба!
- Трофим!
- Живенький?
- Дай погляжу на тебя.
Федякин стоит полководцем посреди избы.
- Все здесь? Попович где?
- Жулик он! - кричит Кондратий от порога.
Петунников машет клюшкой:
- Вы оскорбляете интеллигенцию!
- Знаем мы вас!
- Какое вы имеете право?
Лицо у Федякина хмурится:
- Товарищи! Кто не верит в нашу правду, - отходи в сторону. Лучше двоим спаяться крепче, чем четверым мешать друг другу. Жизнь, которую мы облюбовали, даром не достанется: пеньки под ногами. Либо через них шагать, либо назад ворочаться. Кто куда?
Хорошо слушать горячие слова о борьбе, но в самую борьбу не верится. Думают, так все это, для показу. В лицах неуверенность, в глазах смущенье.
- Товарищи! Три года воевали мы на германской, - надоело, а воевать еще придется. Мимо этого не пройдешь.
- Будем!
Опять Кондратий кричит от порога:
- Сурьезная штука, надо подумать. Ежели бы на кулачки, черт с ней, потешили бы дурака. А ну, как из пушек начнут?
- Пойдем, надо в одно дышать.
- Оно не в этом дело... Умирать больно не хочется...
- Не хочется - не ходи.
- Ты мне не подсказывай. Я пойду. Ну, чтобы и другие все шли. И попов эмназист пущай идет. Я башку оторву!..
Входит Сергей - молодой, порывистый. Ледунец встает в сторонку с опущенной головой, Серафим неестественно улыбается. Кочет с Балалайкой смотрят в окно.
- Что случилось, товарищи?..
- Мама села на квашню, - разжигается Кондратий.
Сергей подходит вплотную к нему:
- Ты зачем бегал по площади за мной? Или не узнал?
- А ты видел?
- Как же не видел! Ударить хотел меня.
Кондратий становится еще выше ростом, ярче вспыхивает зеленый огонь в глазах:
- Ты где меня видел?
Федякин отводит Кондратия в сторону:
- Сядь! А ты, товарищ Сергей, не сердись.
- Как же не сердись, Трофим Павлыч!
- Не надо. Видишь, какие мы нервные. То за пазуху готовы положить хорошего человека, то глядим исподлобья... Я верю тебе, сердцем чувствую, что ты не фальшивый, а другие не верят, боятся тебя.
- Меня?
- Постой. Сердиться тут нечего. Сам видишь, какое время... А ты - из другого сословья...
- Да разве я могу? Что вы! Да как же это так? Неужто я на обман способен?
- Не сердись на дураков. От боязни так выходит. Веришь в нашу правду - становись.
- Конечно, верю.
- Я тоже верю тебе. Давай руку. А ты, Кондратий, извинись перед ним.
- Это как извинись?
- Не знаешь как?
- Мы необразованны...
После сходки Сергей идет на кладбище, долго бродит меж упавшими крестами. Редкой стайкой бегут облака, обгоняя месяц, сонно шуршит трава под ногами. Церковный крест на белой окороченной колокольне из-за кустов смотрит молитвенным взглядом. Сергей садится на могилу. Да, ему не верят. И если бегали по площади с оскаленными ртами, еще побегут, ударят в любую минуту, как опасного чужака, забежавшего не в свое стадо.
Встречается Марья Кондратьевна. Тоже тоска у нее. Целый день кружилась она по комнате, раскрывала книгу, подолгу сидела над поднятыми страницами. Одинокая! Косятся богатые, сторонятся бедные. Даже Петунников странно пофыркивает, размахивая клюшкой.
- Не понимаю я жизни, - жалуется Марья Кондратьевна. - Ну, вот прямо ничего не понимаю. Раньше думала, умная я, вижу кое-что, теперь совершенно ничего не вижу. Верила в человека, в добро, теперь даже не знаю, что такое добро. Новое стало оно, другое. Все какие-то обожженные, чуть дотронешься - на дыбы. Что я сделала - за мной бегали по площади? Я только хотела помочь, указать, но и указывать никому нельзя.
Тишину ночи прорезывает далекий выстрел. Щелкает в одной стороне, перекидывается в другую, долго катится по реке рассыпанной дробью. Низко пролетают потревоженные голуби, слабо курится туман на лугах.
- Куда мы идем? Вы только подумайте, Сергей Николаич.
Сергей не отвечает.
20
Поздно ночью в избе у Перекатова собрались самостоятельные, ждали Никанора. Он прислал записку, что ему нездоровится. Первым взъерепенился дедушка Лизунов.
- А-а, чертов поп! Нездоровится? Хочешь здоровых найти? Всех нас ударило в самую маковку, петлей захлестнуло...
Павел-студент обводил мужиков злыми, нащупывающими глазами.
- Вы сделали величайшую глупость! Не могли потерпеть - побоище устроили, вот теперь и вам устроят кашу. Когда придут чехи - знаете? Может быть, совсем не придут?
- Что сделано, того не воротишь. Давайте обсудим! - вздохнули мужики.
- Обсуждать-то как?
Матвей Старосельцев, свесив голову, думал в одиночку. Михаила Семеныч часто оглядывался на дверь, ждал появления страшного. Сердце у дедушки Лизунова сделалось мягким, руки дрожали. Дергая за рукав Павла-студента, жалобно говорил он:
- Постой! Ты вот бранишь, а мы слушаем. Почему же ты раньше молчал? Ведь ты знал, какие мы люди? Взял бы да и удержал, если не в ту сторону пошли. А теперь зарежь - ничего не знаем... Лучше помоги как-нибудь, посоветуй!
- Помоги, Павел Лексеич! - разом сказали мужики. - Ты человек ученый.