"А может, вернуться, собрать вещи и уйти по-человечески? - разговаривала сама с собой, потому что посоветоваться ей уже давно было не с кем. - Нет, если я вернусь, больше не уйду", - посматривала на выглядывающие из-под шубы кружева ночной рубашки, на блестящие и размокшие от росы туфли, щупала вылезающую из рукавов шерсть и чувствовала, что ей немножко жаль оставленных дома платьев, янтарных безделушек, которые она собирала несколько лет, украшений и бутылки из-под шампанского, почти по горлышко набитой гривенниками…
Боже, боже, как быстро все промчалось! Не успел человек нарадоваться жизни - и уже осень, и снова грусть и боль. А сколько за эти годы тихо проплакано, сколько за каждой слезинкой погибших надежд и мечтаний!.. И все из-за них, из-за братьев и соседей, из-за любимых и ненавистных, из-за этих неловких и ласковых, словно желание, мужчин. "Господи, за что нам такое горе? - Потом снова рассердилась: - Все они такие! Все-все! Но шоферок - настоящий Викторас: и речь его, и поведение, и гордость. А может, он сын Моцкуса?.. - Она снисходительно подумала о мужских глупостях, и ей стало хорошо: - Да разве это грех, если по земле ходит его сын, такой молодой и красивый человек!.."
Бируте никуда не торопилась. В такой одежде средь бела дня идти в деревню ни то ни се, зачем этим спокойным людям чужие горести, а ей - разговоры и сплетни? Это ее беда и ее радость. Это она ушла из дома, чтобы никогда не возвращаться назад… Только жалко леса, тревожно на душе из-за зарастающего, уже совсем засоренного ручейка и из-за этих пяти холмиков, которые она прибирает и украшает цветами.
Она помыла в озере ноги, поставила туфли сушиться на камень, а сама, стащив с копны охапку росистого сена, легла на солнышко и попыталась заснуть, но в сухой траве ползали тысячи всяческих жучков, они назойливо скреблись под ухом и лезли под рубашку. Под ней шуршало сено, голова кружилась от только что пережитых волнений и сильного запаха увядающей травы.
С малых лет она вот так спала с братьями на сене, они сползали друг к дружке, когда постели проваливались, потели под общим покрывалом. Но однажды мать сказала ей:
- Тебе надо стелить отдельно.
- Почему?
- Разве ты не видишь?
Бируте еще ничего не видела, только чувствовала, что постепенно становится совсем другой, чем братья. Ей все чаще и все болезненнее хотелось, чтобы мальчики заметили ее, чтобы из-за нее подрались, чтобы, раскачав за руки и за ноги, бросили ее в воду, чтобы утешали, когда она плачет, и гладили ее волосы, когда она делает что-нибудь лучше, чем они. Ей становилось все труднее давать сдачи этим сорванцам, потому что какая-то странная и непонятная снисходительность, зарождающаяся в сердце, уже не позволяла поднять на них руку. Теперь она скорее плакала, отойдя в сторонку, чем хватала парней за волосы, как это бывало раньше.
А однажды мама лозой погнала ее купаться к девочкам.
- Ты мне смотри, коза! - добродушно пригрозила она. - Учись кукол пеленать.
Выросшая в компании трех братьев, она и с девочками была другая: те плескались, словно утки, возле бережка, охали, приседая на отмели, а она плюхалась в воду и уплывала подальше в озеро, заложив руки за голову, и, медленно двигая ногами, долго лежала на воде и думала. Их девичья купальня все отдалялась от мужской, отдалялась… Собравшись в болтливую кучку, они прятались от назойливых взглядов мальчишек за густой кустарник. Взрослые мужчины все чаще называли их девками, вертихвостками, козами и все реже - детьми, хотя среди них только Вайчюлисова Казе купалась, как большая, в рубашке. Подражая ей, попробовала однажды так и Бируте. Когда они вышли на берег, Казе даже удивилась:
- Тоже мне барышня!
- Что с того, что ты большая, - отрезала Бируте, - у тебя все к спине присохло, а у меня - нет!
Казе больно поколотила ее, но Бируте не плакала - знала, за что страдает. Потом Бируте умылась, причесалась и упрямо повторила:
- Бей, но красивее меня все равно не будешь!
А тайна, прикрытая льняной рубашкой, с каждым днем все увеличивалась и заставляла все сильнее тревожиться. Эту тревогу углубила начавшаяся война, так как на второй ее день, когда Бируте пошла доить спрятанных коров, в Мяшкаварте она встретила окровавленную и ободранную Казе. Она несла в руке помятый подойник и бессмысленно колотила им о каждое дерево. Ведро звенело, словно треснувший колокол, грохотало, как отслужившая свое кастрюля, и вызывало у Бируте ужас.
- Казите, что с тобой?
Казе смотрела на нее и не узнавала. Блузка и рубашка были порваны, виднелась искусанная, усыпанная синяками небольшая грудь.
- Казите, на тебя бык напал?
Казе смотрела на Бируте потухшим, сумасшедшим взглядом, смотрела словно на пустое место… и вдруг распухшими губами сказала:
- Ложись, гадина, убью!
Бируте ничего не поняла, только почувствовала, что случившееся с Казе несчастье куда непоправимее, куда страшнее, чем если бы ее поранил Вайчюлисов бык. Она повернулась, спотыкаясь примчалась домой и все рассказала маме. Женщины в страхе бросились искать Казе. Когда они подбежали к ней, она дужкой подойника колотила по сосне. Они сообща умыли ее, переодели. Потом долго лечили, заперев в чулан, а таких девчонок, как Бируте, даже близко не подпускали.
Так и повисла эта беда, эта полутайна над головами деревенских девчушек, словно некий бука. Родители запретили им одним ходить в лес. Мужчины, вооруженные дубовыми палицами, провожали их в школу и встречали после уроков, а они как были, так и остались наивными, любознательными и болтливыми деревенскими девчонками: писали в альбомы друг дружке стихи собственного сочинения, загибали в них страницы со "священными", даже зашифрованными тайнами, сплетничали о мальчиках, выбирали и распределяли их меж собой и не очень-то удивлялись, узнав от того или иного болтуна, что и они распределены, так как вся цель их полудетских, полувзрослых игр состояла в том, чтобы узнать, кому кто нравится и из-за кого эти стриженые кавалеры чаще всего дерутся между собой…
- Ты Вайчюлисова, - как-то очень грустно проговорился Стасис, терпеливо ждавший ее у школьных ворот.
- Очень он мне нужен, этот твой Вайчюлис, - ответила она, обрадовавшись, что досталась не ему, не Стасису, а самому своенравному мальчику, которого в школе все боялись. - Мне на Витаса и смотреть неохота.
- Почему?
- А потому, что есть лучше его.
Стасис покраснел, глаза его вспыхнули какой-то невысказанной надеждой, и он спросил:
- А я?
- Ты не боишься Вайчюлиса?
- Нисколько.
- Хорошо, что ты смелый, - успокоила она Стасиса и вздохнула, - но для меня ты, Стасис, слишком старый.
Жолинас как-то потух, опустил голову и попробовал защититься:
- Это ничего не значит, я ради тебя все могу…
- Мне ничего не надо. И скажи этому своему Вайчюлису, чтобы он не надоедал, а то, если я пожалуюсь старшему брату, он костей не соберет.
Как было бы хорошо, если бы и сейчас у меня было кому пожаловаться, думает Бируте и вспоминает, как терпеливо и долго училась она не замечать мальчиков, если они нравились ей, и как заставляла себя свободно и ласково разговаривать с теми, к которым относилась равнодушно. А когда троица Вайчюлиса не на шутку пристала к ней, Бируте уже чувствовала себя зрелой барышней по сравнению с этими самоуверенными дурачками. Поэтому она без большого труда обвела их вокруг пальца и высмеяла перед всей деревней.
Было воскресенье, когда они втроем стали ходить по пятам за Бируте. Другие девочки переживали из-за этого, плакали, бегали жаловаться родителям, а она постепенно, улыбками и разговорами заманила их далеко за городок, к тете, куда ее посылала мама. У тетиного дома она повернулась к ним, подошла и вежливо сказала:
- Спасибо, что проводили. Домой меня завтра дядя привезет, - и, гордо ступая по каменным ступенькам, поднялась на сверкающую цветными стеклами веранду.
А эти дурачки, не поверив ни единому ее слову, повертелись под окнами, повертелись и, несолоно хлебавши, под вечер поплелись домой. А она прикатила днем, когда все это видели, - постаралась, чтобы дядя въехал в деревню в тот час, когда дети стайками шли в школу.
Но Вайчюлис провалился под лед, простудился и умер. Его хоронила вся школа. И она чернилами написала на холщовой ленте: "Вечная память Витаутасу Вайчюлису. Покойся в мире". И, так как больше места не оставалось, добавила только две буквы - "Б" и "Г".
Она несла венок вместе с братом и плакала возле ямы потому, что так делали все; она носила траурную ленточку потому, что такие же ленточки нацепил весь класс, но она почувствовала и невольное, смешанное со страхом уважение к назойливому сорванцу, не раз обижавшему и даже оскорблявшему ее. В ту осень, когда выпал первый снег, он повалил ее на землю, растер лицо, а потом натолкал за пазуху белого и рыхлого снега. Запихивая снег, Витас ледяными пальцами схватил ее все еще растущую упругую грудь, больно стиснул… и сам испугался. Резко выдернув руку, он странно рассмеялся и быстро убежал.
Она страшно разозлилась, что он прикоснулся к этому почти священному, только ей и маме доступному месту, ее бесило, что она такая слабая, не может защитить себя, было страшно, что каждый мерзавец может унизить и обесчестить ее, как Казе… Бируте плакала, жаловалась Стасису, но все еще ощущала странный, опаливший ее огонь, который пробежал по телу, когда к нему прикоснулся Вайчюлисов Витас.
Смерть соседа заставила ее быстро позабыть обо всем. Бируте простила ему все обиды, все его выпады и оскорбления, но огонь, пробежавший по телу, продолжает волновать ее и по сей день, она видит себя молодой и красивой и никак не хочет пустить в душу эту тревожную, совсем не надолго остановившуюся за спиной осень.
И еще она помнит полную наивного удивления первородную радость открытия, которую она испытала, впервые увидев себя нагой в огромном и красивом зеркале с вырезанными на раме розами и двумя серьезными ангелочками, которые, подперев рукой подбородок, смотрели на каждого живым, пронизывающим взглядом.
Зеркало это выпало из телеги улепетывавших немецких приспешников, когда рядом с ними разорвался снаряд и вспугнул лошадей. Зеркало вывалилось через грядку телеги и так удачно застряло в сложенных в кучу вешалах, что ни у одного ангелочка даже крылышки не обломились. Мать строжайше запретила прикасаться к этой драгоценности.
- Что чужое, то не наше, - сказала она и строго огляделась.
- Что же, так и пропадать вещи? - Отец впервые при детях усомнился в ее правоте.
- На чужом добре не наживешься. - Она топнула ногой. - Ша!
Уловив разногласие родителей, братья тайком притащили зеркало и спрятали в баньке. Старший ходил туда причесываться новой алюминиевой расческой, а младшие приклеивали к зеркалу отмоченные почтовые марки, чтобы те ровнее высохли.
И вот однажды Бируте, напарившись, - мать еще мылась - вышла в предбанник одеваться и, когда брала полотенце, нечаянно сбросила тряпки, навешанные на зеркало. Она впервые увидела себя всю: от распущенных волос, ниспадающих на плечи, до ступней, оставляющих мокрые следы.
Бируте в оцепенении смотрела на себя и чувствовала, что эта незнакомая девушка, выглядывающая из зеркала, очень красива. Даже красивее, чем Казе и чем Анеле, о которой бабы в бане говорили, что она девка кровь с молоком, и чем Марцеле, и даже чем Косте, которой те же бабы прочили в мужья учителя… Стояла она, наверно, довольно долго, потому что она еще не начала одеваться, как ее пронзила страшная боль. Мать ударила ее кочергой по самому круглому месту и раскричалась:
- Ах ты, корова! Ах ты, распутница!.. Как тебя святая земля носит?! Отец, вынеси отсюда эту немецкую заразу, чтобы духу ее тут не было! - И начала так колотить по стеклу, что оно разлетелось на мелкие кусочки. В ярости скинула и ангелочков, расколотила раму, а потом, выбившись из сил, наивно призналась: - А я, дура, голову ломала, зачем людям такие огромные зеркала!..
От зеркала остались только изогнутые ножки, похожие на лапы льва, четыре ящичка, в которых отец потом держал гвозди и всякие там гайки, которые могут когда-нибудь пригодиться в хозяйстве.
Ей тогда шел шестнадцатый год, а мать за этот "смертный" грех целый месяц гоняла ее в костел, на исповедь, но она так и не осмелилась признаться в нем, только соврала, как научили подруги, что тайком смотрела на нехорошие картинки, принесла за это покаяние и вернулась домой злая, раздраженная, так как теперь у нее был не один, а уже два смертных греха.
Она не сердится за это на мать и судьбу не клянет, потому что то первое, горделивое ощущение собственной красоты никогда не оставляло ее, но уже довольно длительное время Бируте с беспредельной досадой чувствует, что красота ее никому не нужна, что детей у нее не будет и она не повторится в них.
"Я как будто меченая", - Бируте вспоминает, как пришел к ее калитке Пожайтисов Альгис. Семнадцатилетний парень, а уже солдат. Словно картинка из журнала - новая униформа, австрийская фуражка с длинным козырьком, немецкий ремень с пряжкой и какой-то надписью на ней. Пришел, вытер блестящие сапоги о связанный ею коврик, сел, вытащил алюминиевый портсигар и протянул отцу. Тот взял папиросу, размял ее пальцами, постучал о столешницу и спросил:
- А отец что?
- Это насчет курева?
- Хотя бы и насчет него.
- Солдату без этого нельзя. Когда прилетают американцы бомбить наши противовоздушные батареи, деваться некуда, а горячий дымок вроде помогает.
Отец немного помолчал и снова поинтересовался:
- Неужели бомбили?
- Да еще как, - густо покраснев, как можно равнодушнее ответил Альгис.
На сей раз отец молчал еще дольше. Мать громыхала кастрюлями, давая понять, что никакого угощения не будет. Потом мокрой тряпкой отшлепала и старшего, и младших братьев, как бы предостерегая их от этой немецкой "заразы", и спросила:
- Мать навестил?
- Успею, - ответил солдат.
- Ремня на вас нет.
Пожайтис, как и пристало мужчине, с ответом не торопился. Постучал, выбил вторую папиросу, размял ее пальцами и только тогда сказал:
- Что тут ремень!.. Может, завтра меня бомба с землей смешает…
Перед этой его правдой были бессильны и отец, и мать, и братья, и даже Бируте. А может, завтра их тоже?.. А может, других?.. Ибо уже который день по обоим шоссе бесконечным потоком тянутся отступающие войска.
- Не сердитесь. - Он встал и подмигнул ей, как в классе, когда отправлялся к доске.
Бируте зарделась, раскраснелась и поняла, что от нее он хочет чего-то большего и что она - главная виновница этого странного визита. Ее бросило в жар, в первое мгновение возникло такое чувство, что она готова пойти вслед за этим мальчиком хоть на край света. Она посмотрела на Пожайтиса благодарным взглядом и, не сказав ни слова, вышла в другую комнату.
Альгис стоял под старым кленом и ждал. Она направилась туда и остановилась, не дойдя до него два порядочных шага. Оба молчали. Потом он достал из кармана мундира фотографию и дрожащими, горячими руками подал ей. Боясь прикоснуться к нему, она кончиками пальцев взяла плотный прямоугольник с фигурными краями и поблагодарила:
- Спасибо.
- Я из-за тебя.
- Только ты береги себя… - Так отвечали уходящим на войну женщины, а потом, в подтверждение искренности своих слов, обнимали и целовали мужчин, но она не осмелилась сделать этого и убежала обратно в теплую избу.
- Где так долго? - пристала мать.
- Боже мой, уже и во двор выйти нельзя…
- Что ты там делала больше часа?
- Мама, ну ты и придираешься: только перебежишь через двор, а тебе уже целая вечность…
Отец молча достал свою "луковицу", посмотрел и завершил их спор:
- Не целая вечность, а всего полтора часа.
Бируте и теперь не верит, что тогда на три предложения они потратили такую уйму времени. А сколько потом было дум, сколько планов! Фотографию она показывала только лучшим подругам, и то лишь с одной стороны, потому что на другой со всякими завитушками было написано: "Помни меня, как я тебя. Твой Альгирдас П.".
И этот добрый, все время стыдившийся своей доброты мальчик вдруг пропал. Он даже попрощаться не пришел. Потом пронесся фронт. Где-то грохотала и гудела земля, а в их лесах было спокойно. Росли грибы, наливались ягоды, а по вечерам на болотах пищали утята. Из волости приехал человек и сообщил, что объявлена мобилизация, забирают и лошадей. За два дня исчезли почти все лошади, да и мужчины тоже: одни поселились в бункерах, вырытых на опушках, и по ночам убирали урожай, другие ушли в армию, а третьи залезли в самую глушь леса и попали в лапы к зеленым, только Стасис вернулся из района со справкой в руках, как единственный кормилец семьи.
Получила свое первое письмо и она. С дрожью в сердце, предполагая всякое, она разорвала конверт с тонким голубым вкладышем и вытащила из него несколько листков бумаги. На одном из них красовался крест витязя, оттиснутые резинкой какие-то буквы, а на втором - сердце, пронзенное стрелой, и длинное путаное письмо, в котором Увалень Навикас признавался в любви. Насколько она поняла, этот неповоротливый девятнадцатилетний дядя был обязан любить ее, так как теперь, после смерти Витаутаса и исчезновения Альгирдаса, он остался один, и он отвечает за ее и свою судьбу. Иначе говоря, теперь подошла его очередь любить ее…
Она смеялась весело, до слез, пока этот беззаботный смех постепенно не сменила тревога, а потом и страх. Даже теперь перед глазами стоит последнее предложение письма: "Или ты с нами, или погибнешь".
Почему она должна погибнуть? Если он любит, пускай сам погибает. Какие глупые и эгоистичные эти мальчики! Мимо брошенного оружия спокойно пройти не могут, будто это живое существо. Понабирали, понатаскали из кустов отвратительных, смертоносных игрушек и, обвесившись ими, пугают девочек, заставляют плакать матерей и хотят, чтобы за это кто-нибудь любил их…
Она - не против. Пусть ее любят. О красивой любви она мечтала, играя в куклы. Она думает о своем рыцаре и теперь, оставив дом, но у нее не возникает желание променять его на какую-нибудь смертоносную игрушку. Ей нужен настоящий мужчина. Живой и теплый, сильный и добрый, внимательный и смелый, умеющий любить и ненавидеть. Она должна передать детям всю его мужскую нежность, чистую, невыдуманную его силу.
Бируте никому не показала письмо, так как старший брат через несколько дней ушел работать в волость. Отец все реже и реже ночевал дома. А когда брат появлялся, они долго и таинственно шептались о чем-то, не посвящая в эти разговоры ни младших, ни ее.
И вот однажды в воскресенье в школе устроили вечеринку. В прогимназии только что открыли пятый класс. Молодежь веселилась, танцевала, когда в небольшой школьный зал ввалились незваные гости. Они были в обыкновенной крестьянской одежде и все как один при оружии. Среди них был и Навикас. Глядя на эти простые, знакомые крестьянские лица, Бируте нисколько не испугалась. Она выслушала их горячие речи о независимости, приказ о мобилизации молодежи в армию свободы и собралась уходить, но в это время их вожак вышел на середину зала и воскликнул:
- Ну, литовочки, потанцуйте и с нами!