- Она не лжет, не ревнует, не притворяется жутко благородной и светской дамой, словом, она красивая и простая, как этот лес, вырастивший ее.
- Браво, ты делаешь успехи.
- Почему? - удивился он.
- Ты никогда не говорил о женщинах так возвышенно.
- Во-первых, потому, что их ты сама подбирала для меня, а во-вторых, она этого стоит.
Марина прильнула к нему, твердо сжала руку и прошептала:
- Но я лучше…
После того дня события как бы остановились на месте. Одно дело подгоняло другое, болели зубы, в ресторанах было жарко и душно, и только под осень, когда Марина уехала в Сочи на свой привычный "бархатный" сезон, в дверь постучалась Бируте. Она выглядела уставшей, бледной, платок был сдвинут на плечи. Еще не сняв пальто, она стянула платок и стала вытирать им лицо.
- Стасис при смерти, - сразу поделилась своим горем.
- А армия? - как-то глупо спросил Моцкус.
- Не взяли. Чаю с какой-то чертовщиной накурился, на легких странные волдыри выскочили, словом, испортил себя. Нужны дорогие лекарства, а я нигде не могу достать их.
- Давай сюда рецепты. - Он поспешно оделся, избегая взгляда гостьи, и уехал.
Как нарочно, ему чертовски везло. Достал, как говорят, все и еще больше. Вернулся, словно добрый и богатый дядюшка, с итальянским вином, с тортом и извинился:
- Марины нет, а ты знаешь, какой я хозяин… - И тут же в изумлении оглянулся: кухня сверкала, посуда была вымыта, пыль протерта. - Ну, зачем ты так? - растерялся, как ребенок.
- Ждать всегда трудно, - ответила она. - Кроме того, я здесь два года прожила и все делала за вашу жену и тещу, поэтому и не выдержала.
- Спасибо, милая, спасибо. - Он поцеловал ее влажную, пахнущую мылом руку и стал доставать из портфеля лекарства.
Бируте смотрела, как он торопится, и радовалась, а потом равнодушно сказала:
- Если честно, я даже ехать не хотела, но Стасис очень просил и говорил, что вы - последняя надежда.
- И хорошо, милая, очень хорошо сделала, что приехала. А к кому тебе обращаться, как не к друзьям? Ты молодец… А он?.. Как он?
- Он - подлец, задумает что-нибудь, начнет, но никогда не доведет до конца.
У Моцкуса по спине пробежали мурашки. Он с минуту молчал, а потом с трудом спросил:
- Как ты можешь?
- А как он мог?.. Теперь и ты мучайся, гляди на его глупости, наблюдай, как он кривится от болей, как цепляется, словно навозный жук, за соломинку, и попрекай себя: это из-за меня, это я виновата… Это из-за меня, это из-за тебя… Что плохого я ему сделала? За что он так наказал меня?
И снова она была права. Даже со зверем нельзя так поступать. Викторас и на охоте никому не позволял мучиться, тут же добивал подстреленное животное. А Стасис не только сам будет мучиться, но и других мучить…
Когда они молча поели и выпили по бокалу вина, он осторожно спросил:
- Ты не любишь его?
- Ненавижу.
- Тогда почему вышла за него?
- Сама не знаю. Я привыкла к нему, думала - такая уж у меня доля. Сошлись как двое несчастных, договорились: будем жить ради детей. А он?.. Приревновал меня и вот что с собой сделал. Даже зверь, побежденный соперником, так не поступает. Он или находит себе другую, или отправляется прямо волку в пасть.
- Но человек тем и отличается от зверя, что несколько иначе понимает дружбу.
- Ради кого жертвовать собой, товарищ Викторас? Где вы видели такого человека, который бы в землю зарывал или в помойную яму выбрасывал приносимые ему жертвы. Поэтому я и не хотела приезжать. Но видите, как получилось.
- Не расстраивайся, выздоровеет и встанет на ноги.
- Не выздоровеет, будет медленно умирать.
"Спартанка, амазонка, дитя природы!" - удивлялся Моцкус, глядя на нее. На самом деле, почему наша жалость должна увеличивать страдания человека? Ведь в жизни даже журавль журавлю облегчает муки… И еще неясно, чья мораль лучше. И мы бы должны остаться язычниками, ибо когда мы подходим к пределу наших знаний, когда уже не умеем помочь друг другу, тогда мы и начинаем верить в нечто, отбрасывая свой разум и опыт. Это та же религия, - он прекрасно умел полемизировать, а в личной жизни был таким же бессильным и непрактичным, как и многие люди подобного склада ума. Простота Бируте, ее крестьянская покорность законам природы в эти минуты показались ему чудом.
Когда они собрались спать, Моцкус хотел запереть дверь, но она была перекошена и без замка. Он придвинул к двери письменный стол. Теперь ему хочется глупо смеяться над этим ребячеством, а тогда… Тогда он испугался Бируте, как ребенок огня, но, как ребенок, тянулся к ней. Бируте притягивала его. Он уже любил ее и под воздействием ее доброты даже стал думать, что спасение всего человечества - в природе, в простой, нетронутой и еще не испорченной цивилизацией жизни. Он лежал, курил и уже вполне серьезно собирался уехать в Пеледжяй и заняться там полезным трудом, сажать лес, выращивать хлеб. Эта идея была так романтична, что он даже встал, накинул на плечи халат, нашел сочинения Руссо и Толстого, взял конспекты и принялся изучать эту проблему.
Утром Бируте спросила его:
- Всю ночь работали?
- Работал, - покраснел он.
- А стол зачем придвинули?
- Это привычка. - Он даже вспотел. - Фортификация, понимаешь? От жены. Когда разойдешься, назад возвращаться трудно, а она лезет со своими женскими капризами…
- Как вы так можете? - Она имела в виду жену Моцкуса, но Викторас, стараясь понравиться Бируте, сделал вид, что не понял этого:
- Скоро пятнадцать лет, как я влез в эту каторгу. Я ее уже не ощущаю, она даже нравится мне. Ты понимаешь - информации, книг с каждым годом все больше, а голова у человека одна, поэтому ученому надо обладать талантом трудоспособности. Но даже этот дар природы уже не спасает. Кроме него, необходимо еще и чутье художника, чтобы знать, за что хвататься и от чего отказываться. А у меня это есть, я чувствую это в себе, вот почему я за сравнительно короткий срок добился куда больше, чем другие. Кроме того, ученый должен уметь превращать всю накопленную им информацию в новое качество, в новые мысли, в новые идеи. И наконец, он обязан ежедневно, ежечасно ломать стереотип мышления, он должен воспитать в себе умение сомневаться, он должен сомневаться.
- Даже в людях?
Моцкус громко рассмеялся:
- Нет, в людях необязательно. Это уже область психологов и писателей, а я выше производства и распределения товаров пока еще не поднимался.
- Но вы верите в них?
- Как тебе яснее сказать?..
- Я вижу, вы до тех пор будете выкручиваться, пока все не запутаете. Очень прошу, не смотрите на меня свысока и не смейтесь: почему вы тогда не поверили мне?
- Что ты, моя милая!.. Про тот случай надо забыть. Идешь, вооруженный до зубов, стреляешь, подкарауливаешь, и вдруг из кустов заяц не заяц, девица не девица, а когда ты ее задерживаешь, она говорит тебе: вы моя судьба. Ведь это фантасмагория!
- Но вы этого не забыли?
- Не забыл.
- Значит, за этими моими глупыми словами стояло еще что-то, - сказала она и поднялась. - И все еще стоит.
- Спасибо тебе.
- Почему вы все время благодарите меня, будто я вам милостыню подаю? Я никогда не забывала вас, но и не сделала ни одного шага, чтобы напомнить о себе. Я вас тогда не только во сне видела. Вы приходили к моему отцу, красивый, сильный, хороший, умный, а я тайком наблюдала за вами, потом тайком любила, ненавидела, писала письма, отправляла и рвала, даже тайком мстила… потому что тогда я еще была ребенком, но у меня уже было сердце и женская интуиция… А когда я начала понимать, кто я такая и ради чего живу на свете, когда я стала тосковать по любви, мужчины стали таять как снег, посыпанный сажей послевоенных лет, самые красивые, самые лучшие. Остались только Стасис да еще несколько заливших себе глаза голоштанников. А вы по-прежнему приходили к нам будто из другого мира. Охотились… Я уже и думать о вас не смела. А тогда… только поговорила во сне с мамой - проснулась, а вы и бабахнули прямо в меня… Вот вам и новое качество.
- Прости, - он стал целовать ее руки, потом и губы, и глаза…
Она осталась еще на одну ночь, а Моцкусу казалось, что между ними ничего такого и не произошло… Он вертелся вокруг нее, как старый тесть вокруг снохи. Он ласкал ее и боялся, он жаждал ее и стеснялся, пока Бируте снова не спустила его с небес своей обескураживающей простотой:
- Вы жене честно признаетесь?
- Конечно. - В первую минуту он нисколько не сомневался в этом.
- И я, - добавила она. - Теперь у него будет за что ненавидеть меня.
- А как моя жена?
- Для меня она останется такой же, как была, может, даже лучше.
- А я?
- Мне трудно сказать, но если откровенно - лучше бы я не приезжала к вам.
- Почему? - немного оскорбился Моцкус.
- Вы были для меня богом, человеком моей мечты, а теперь только мужчина, который думает, что скажет своей жене, когда та вернется с курортов.
- Это по-человечески, но раз уж откровенно, то откровенно, - загорелся Моцкус. - О своей жене я не могу сказать ни одного плохого слова. Она человек своеобразный. Она стесняется своей доброты, своего великодушия, потому ненавидит это и в других людях. Ей нужен обиженный и несчастный, о котором она могла бы постоянно заботиться, ради которого могла бы жертвовать собой, не задумываясь, ни зачем это нужно, ни что из этого получится. Только рядом с таким она может расцвести. Ей нужен Стасис, потому что она - миссионерка по природе плюс фанатичка, рабыня своих капризов. Я говорю: капризов, так как твердых убеждений у нее никогда не было и нет, поэтому она очень много говорит, болтает, пока, наконец, не заведется, не убедит себя в чем-нибудь, и тогда уж держись…
- Так в статьях пишут, но и то не о людях, - удивилась она. - Я немножко боюсь вас.
Моцкус проводил ее до вокзала, но в последнюю минуту передумал, вызвал по телефону Йонаса и приказал отвезти Бируте домой.
- Смотри, головой за нее отвечаешь, - почему-то сказал ему.
Эти несколько дней, ожидая возвращения шефа, Саулюс ничего не делал, только жалел, что не ушел с работы, и рылся в памяти, словно в мусорном ящике. Сопоставлял факты, подгонял их к заранее принятому решению. Он оправдывал только Стасиса, а к Моцкусу был строг и безжалостен. Даже когда жена попыталась заступиться за шефа, он иронически улыбнулся ей и сказал:
- Малышка, ты ничего не знаешь и, будь добра, не вмешивайся в чужие дела.
- Я ничего не хочу знать, - защищалась жена. - Этот человек мне просто противен. Не понимаю, как ты мог просидеть с ним до самого утра?
- Мое первое впечатление было точно таким, как твое, - говорил он голосом умудренного человека, - но, когда я во всем разобрался, стал думать по-другому. Зло часто облачается в красивую, но обманчивую форму, поэтому я ради правды могу сцепиться и с богом, и с чертом.
- Я не понимаю тебя, - ее глаза бегали. - Ты говоришь чужие слова. Наслушаешься, наберешься от ученых и начинаешь повторять как попугай. Мне наплевать, что говорят эти завистливые мудрецы. От этого человека так и разит бедой.
- Оригинально! - Он сосредоточенно ходил по комнате. - И по-научному. Значит, у беды есть свой запах?
- Есть! - Жена даже покраснела. - Да еще какой, только не мельтеши перед глазами, будто апостол. Ты мне уже надоел. Когда хоронили маму, люди, собравшиеся на похороны, притиснули меня к гробу, прямо к лицу матери. Мне наступали на ноги, меня толкали локтями. Тогда я страшно испугалась и почувствовала, чем пахнет беда. Это запах увядающих трав, погасших свечей, сырой земли и умершего человека. Это запах воздуха, выдыхаемого пришедшими на похороны стариками… Разговаривая с ним, я опять почувствовала все это.
- А дальше что? - Горячность жены заставляла Саулюса сопротивляться.
- А его рука, боже ты мой!.. Как три раза варенная и совсем развалившаяся клецка!
- Теперь все?
- Нет, не все. Только вспомни, как он смотрит на человека! Мне казалось, что он раздевает меня и ищет вшей в каждом шве моего платья.
- Вот давай-ка подведем итог. - Он говорил повышенным тоном, торжественно, как когда-то на комсомольских собраниях. - За запах беды, за дряблую ладонь и искание в чужих швах - приговорить Стасиса Жолинаса к вечной каторге с высылкой его из Литвы в темную каморку или с повторным отравлением крысиным ядом!
- Чего ты кривляешься? Что случилось? С тобой невозможно разговаривать!
- А куда денем все то, что он позавчера нам рассказал?
- Я ничего не знаю.
- Знаешь, - он повысил голос, - не выкручивайся! Я всю ночь чувствовал, что ты подслушиваешь за дверью. И едва он ушел, сразу шмыгнула в кровать. Или не так?
Жена залилась краской и отвела взгляд в сторону. Она хотела крикнуть: "А может, ты вздумал заработать эти восемь тысяч?.." - но, собравшись с силами, сдержалась.
- Видишь ли, меня трудно обмануть. Во-первых, когда я приехал домой, ты еще не спала. Во-вторых, ты меня ни о чем больше не расспрашивала, хотя вначале я рассердился, что ты подозреваешь меня в измене. В-третьих, разреши расцеловать тебя за это.
Они равнодушно обнялись, будто несчастье чужих людей все еще стояло рядом и наблюдало за ними подозрительным и осуждающим взглядом.
- Но как жутко, Саулюкас, неужели еще есть такие люди? - Грасе полагалась на свою интуицию больше, чем на любые доказательства, поэтому снова попыталась вернуться к разговору.
- Как видишь, - не сдавался Саулюс. - Но теперь Жолинас мне нисколько не страшен. Защищался человечек от беды как умел. Собой рисковал. Но как оправдать Моцкуса? Академик, интеллигентный человек, на целую голову выше этого сорвавшегося с креста Иисусика…
- Он Иуда, не Иисус. Кроме того, и Моцкус не застрахован от ошибок, потому что перед любовью все равны. Чует мое сердце: твой шеф - хороший человек, слишком хороший, вот ты и не веришь в него. Ты по маминому ремню соскучился.
- Ты права: слишком хороший.
- Разве за это надо осуждать?
- Нет, но все равно подозрительно.
- Тогда почему ты добрых боишься больше, чем плохих?
- А если они маскируются? Притворяются?.. И еще неизвестно, как поступил бы Моцкус, окажись он на месте Стасиса.
- Послушай, ведь так думают полицейский, старая дева или больной; все плохи, один я хороший.
- Спасибо, теперь я един в трех лицах.
- Дурак ты надутый. Уж крысиный яд Моцкус ни при каких обстоятельствах не стал бы глотать. Он скорее бы вверх ногами все перевернул, но в открытую, как положено такому человеку. Ты не понимаешь, как не хватает таких людей, рыцарей, которые за оскорбление женщины или за нарушение данного слова могли бы сразиться на дуэли, которые за свои идеалы не раздумывая пошли бы на виселицу. А ты, еще ничего не совершив, уже подозреваешь человека, и только потому, что он лучше тебя. Ведь это страшно. Ты даже не стараешься быть достойным внимания Моцкуса, ты только пользуешься его щедростью и ворчишь.
- Малышка, неужели ты совсем ослепла? Моцкус в лучшем случае только организует костер и желающих взойти на него найдет, но сам?.. Боже упаси!..
- Ты свинья, я ненавижу тебя! - Больше аргументов у Грасе не было, и она рассердилась.
- Только не злись, - предупредил муж.
- За такие речи я глаза тебе выцарапаю! Если ты и дальше будешь изображать такого непогрешимого, я уйду от тебя! - Это была последняя попытка победить, и они, надувшись, стали стелить себе каждый отдельно.
Саулюс свалился, не раздеваясь, долго ворочался, курил, но даже не думал уступать. И вдруг в ночной тишине он услышал злой и прерывистый голос.
- Тебя, видать, очень заинтересовали эти восемь тысяч, - произнесла она то, чего больше всего боялась сказать.
Саулюс тоже испугался этих слов. Он встал и вышел, хлопнув дверью, всю ночь ходил по всяким переулкам в поисках приключений. Утром с подпухшими от бессонницы глазами забежал к матери, перекусил и попросил:
- Мама, расскажи мне, как там на самом деле было с нашим отцом.
- Ты никогда не спрашивал об этом.
- Теперь спрашиваю.
- Погоди, Грасе жаловалась, что ты работу бросаешь?
- Не нравится она мне.
- Если сердце не лежит, не работай. Каторга, а не работа, когда себя насилуешь. Помню, твой отец вернулся той ночью выпивший, черный как земля, и говорит:
"Собирай вещички, и пошли отсюда куда ноги понесут, куда глаза глядят, насмотрелся я и насилия, и крови, и слез".
Я ему и так и этак: мол, а куда скотинку денем, кому избу оставим? А он на коленях умоляет:
"Спрячь, на ключ закрой, потому что я больше за себя не отвечаю".
И если бы трусом был или больным! Все годы после войны вместе с Моцкусом был. Уложила я его, как ребенка, накрыла, убаюкала, а сама места не нахожу. Целую ночь просидела. А вокруг такая тишина, такое спокойствие, сердце болит.
Он встал на заре, извинился, поцеловал мне руки и, взяв из угла винтовку, ушел. Как сегодня вижу его: только поднялся по тропинке через рожь на холм и исчез, будто в лучах солнца сгорел. Я даже выстрелы как следует не расслышала, а вечером появился ты…
Бабье лето
Бродя по лесу, Бируте окончательно успокоилась и приняла решение. Ей стало легко и хорошо, словно она спускалась с небесных высей на озаренную солнцем землю. Она вспомнила, как первый раз прыгала с парашютом: подошла к двери самолета, мысленно перекрестилась, потом зажмурилась и оттолкнулась. Сначала под сердцем будто что-то оторвалось, как и сегодня, когда уходила из дома, вылетело через горло вместе со страхом, а потом над головой хлопнул раскрывшийся шелковый купол, ремни дернули ее вверх, покачали, и тогда снова… включилось сердце, нагрелись щеки, и стало изумительно хорошо, словно заново родилась: над ней висел белый купол, падали на землю солнечные лучи, внизу бегали маленькие люди, а она, словно белокрылый посланец бога, все падала, все спускалась и никак не могла опуститься.
Вот и шлепнулась, - она вытерла последние слезы и с досадой, тяжело вздохнула. Вокруг еще было тепло, еще летали осенние бабочки, еще без всякого хрипа пиликали кузнечики, но стоящая за спиной осень уже вызывала в сердце какую-то странную тоску и тревогу. Тоскливое уханье оленей, тихая дрожь пожелтевших листьев, танец лососей у плотины, нарядившихся в сверкающую чешую - в свой свадебный и похоронный наряд, - все это усиливало тревогу и напоминало: что прошло - назад не воротится.
Возле небольшого, покрытого белыми клочками паутины луга она остановилась и заулыбалась. Осторожно прошла поперек луга и обернулась: за ней зеленели виляющие, странные следы, оставленные сбитыми туфлями.