Рябиновый дождь - Витаутас Петкявичюс 2 стр.


Саулюс не пытался утешать ее, огромным усилием воли он подавил в себе непонятное противное и неизвестно откуда пришедшее желание как-нибудь унизить Грасе, истоптать ее ногами или оскорбить, будто она одна виновата, что природа так просто все устроила. Но он взял себя в руки, поднял девушку, вытер слезы и, приехав к ее родителям, коротко, недвусмысленно сказал:

- Она моя жена.

На обратном пути Грасе всю дорогу, пока они ехали домой, гладила его руку, как-то странно, сквозь слезы, улыбалась, но еще избегала прямо и открыто смотреть ему в глаза.

Только под вечер в разоряемый лес вернулась тишина. Словно после затяжного и трудного боя, посреди поваленных деревьев тут и там курились огромные костры. От стелющегося над землей дыма провонял весь бор, перестали пищать комары, тревожно каркали возвращающиеся на ночлег вороны.

Стасис сидел рядом с кучей прогорающих сучьев, и ему казалось, что он родился в третий раз. Приятное тепло, исходящее от только что отпылавшего костра, пробиралось сквозь скудную одежду до самых костей и, отогрев мускулы, клонило на грудь усталую голову. Нанизав на зеленый прутик кусочек домашней колбасы, Стасис неторопливо поворачивал его над тлеющими угольями и тихо радовался так внезапно, неожиданно подаренной жизни.

"Значит, нам еще не суждено, значит, мы еще поживем, как говорила мама, по меньшей мере сто лет проживем! - Поджарил, съел стянувшееся в комочек мясо и, сняв с бутерброда другой кружочек, снова надел его на прутик. Сегодня он имеет право понежиться. И чарку обязательно пропустит, и в баньке попарится, а может, и Бируте уговорит… - боже мой! Что может быть привлекательнее женщины, вымывшейся и попарившейся в горячей бане!.."

- Залатай! - К Стасису снова подошел тот крупный парень и, как бы извиняясь за то, что было, бросил ему под ноги испоганенную шляпу. - Если кепка не получится, хоть кисет под табак сошьешь, - пошутил он как умел, а потом ушел раньше всех.

"Передовик! - Стасис ничего не сказал ему, только выругался про себя и подумал: - Видать, такие ударники и на мясокомбинате среди убойщиков встречаются. Вот дурак, все мысли спутал, на самом прекрасном месте прервал…"

Но чем дальше ощупывал он лоскуты искусственной кожи, тем отчетливее представлял, что могло остаться от его лысеющей головы. И как любой болезненный человек, уцепившийся за какую-нибудь назойливую, раздражающую мысль, Стасис уже не мог отвязаться от вызванных ею видений. Он вертел в руках изуродованную шляпу и видел себя лежащего в луже крови, мертвого, неподвижного, даже горящего в костре сырых сучьев… Видел Бируте, смеющуюся у его гроба, видел Моцкуса, прижавшегося к ней… И даже сам не почувствовал, как от этой возникшей в воображении картины собственных похорон задрожали руки и окончательно пропал голос. Поэтому он долго смотрел на подошедшего директора лесхоза и ничего не мог ему ответить.

- Оглох ты, что ли, какого черта? - потеряв терпение, встревожился тот.

Стасис покачал головой и опять не мог сказать ни слова, хотя прекрасно чувствовал, как от жара тлеющих углей снова разболелась обожженная рука; ясно видел, как занялся зеленый прутик, отчетливо слышал, как постреливает поджариваемая колбаса. Наконец он спохватился и пожал плечами.

Директор, видимо, понял его состояние и уже мягче произнес:

- Хорошо, что ты любишь лес, что жалеешь его, но не до такой же степени…

Стасис тяжело вздохнул и наконец заставил себя сказать:

- И надо же - такая сила!

- Ладно, ладно, нам в лесхозе только несчастных случаев не хватает…

Стасис снова промолчал.

- Только не расплачься! А как баня?

Жолинас наконец избавился от кошмара, вызванного страхом и болезненной фантазией, криво улыбнулся и пошутил:

- Только в лесу, директор, не надо стыдиться, что ты бревно.

- Я никогда так не обзывал тебя, я про баню спрашиваю!

- Баня есть баня, директор. Натопил - аж уши вянут.

- Вот и отлично, я не забуду этого. А как там все остальное?

- Пока что Бируте не жалуется и с голоду не помираем.

- Вот и прекрасно, но ты не волнуйся, я ведь не свинья… Видишь ли, Моцкус - большой и влиятельный человек, поэтому мне не хочется, чтобы он уехал от нас недовольным.

"Это его величие у меня уже в печенках сидит", - хотел ответить лесник, но сдержался, лишь махнул прутиком и не увидел, как кружок колбасы улетел в костер. Потом еще долго щупал рукой вокруг себя, искал, но так и не нашел, надел последний кружочек и внимательно следил за ним, будто и этот кусок мог сам спрыгнуть с ветки и убежать. Тлеющие угли снова напомнили Стасису, как в годы войны немцы расстреливали здесь людей, как он, еще подросток, по просьбе родителей поднял на один дуб освященную в костеле часовенку.

- Чтобы покойники не мерещились, - объяснила мама.

А теперь это посвященное богу дерево уже лежит на боку… "Ладно, пусть они делают что хотят, - сдерживал себя и, не в силах успокоиться, клялся: - Но я все равно привезу домой этот дуб мучеников, на фундамент его поставлю, в памятник превращу… За все грехи, за все муки и страдания". - И Стасис снова вспомнил это свое страшное несчастье, эту, почти уничтожившую его, духовную пустоту, которую принесли и навязали ему злые люди, от которой он очень хотел избавиться, которую всю жизнь старался чем-то заполнить. Мучился, надеясь как-нибудь забыть о ней, пытался изобразить рабскую покорность и терпение, боролся с ней, как борются с нечистой силой, но она, словно заразная болезнь, в минуты отчаяния одолевала Стасиса, и совесть, мучающая уже невыносимо, снова заставляла его пустословить или совершать глупости. Когда наступало такое, Жолинас работал как вол или читал, неделями не отрываясь от захватившей его книги, но все равно наступал конец, последняя страница, последний забитый гвоздь, и Стасис вновь принимался попрекать себя: "Видишь, как повернулось?.. Учился ненавидеть живых, а теперь завидуешь мертвым: мол, они свое отстрадали. Но это уже не зависть. Соперничать надо только с живыми. Однако любое соперничество должно иметь предел, переступить который нельзя. Непозволительно присваивать себе права всевышнего, считать себя священным орудием мести, ибо человек слишком слаб и слишком жесток для такой высочайшей миссии. Начав мстить, он становится таким же подлецом, как тот, против которого он борется. Зло порождает только зло и в конце концов падает на головы тех, кто вызвал его к жизни. Когда бог в наказание закрывает перед кем-то свои ворота, он обязательно оставляет открытым окно покаяния, но человек, захлопывающий дверь перед себе подобным, отыскав щелку, начинает стрелять…"

…Потом этих расстрелянных людей откопали и сожгли, как вот теперь сучья и пни, - он видит себя стоящим перед дулом немецкого автомата и горько плачущим. Немец что-то говорит ему, показывает на изрешеченную пулями часовенку, поднятую на дуб, и топает ногами.

- Ведь я только добра хотел, - ничего не понимая, объясняет Стасис и вздрагивает от болезненных и леденящих тычков дулом автомата в подбородок. Ему страшно, хотя он не чувствует за собой вины. Он только исполнял волю матери и думал, что так будет лучше не только для расстрелянных, но и для этого немца. Ведь невелико удовольствие стоять на часах ночью, когда мерещатся покойники. - Снять? - хочет угодить солдату, но немец еще сильнее дерет глотку. - Оставить? - пытается договориться по-хорошему, а потом, улучив момент, ныряет в кусты и оборачивается, только забежав за угол сарая. Озирается - не гонится ли кто? - и, отодвинув неприколоченную доску, залезает глубоко в свежескошенное сено.

Нет, не это хотелось ему вспомнить. В классе Стасис был самым сильным, старше всех, поэтому мальчики называли его Дяденькой. Нет, они тогда придумали не совсем красивую игру - целым классом ходили за приглянувшейся девочкой. Когда доводили до горьких слез одну, принимались за другую. Стасис не присоединялся к этим дурням, поэтому девочки начали искать защиты у него. Возможно, и не так все было, однако, провожая своих подопечных в школу и домой, Стасис так привык к Бируте, что даже потом, когда эта глупая игра прекратилась, уже не мог оставить ее в покое…

Нет, даже не это главное. Желая отомстить ему, эти мерзавцы набили дупло растущего на дворе у Жолинасов тополя взрывчаткой, подожгли бикфордов шнур, а сами удрали, оставив в старой яме, где зимой хранили картошку, нескольких подлецов, чтобы те крикнули:

- Стасис, выйди!

Он вышел. Отыскивая взглядом крикунов, пересек двор и, сам не зная почему, вдруг обернулся. В это мгновение ствол тополя раздулся, словно при вздохе, и разлетелся на кусочки. Одновременно ударил гром и сверкнула молния. Дерево вздрогнуло и стало медленно приближаться к нему. Потом раскинуло могучие ветви, словно желая обнять, зашумело… но Стасис не убегал. От страха отнялись ноги. Он только смотрел на падающего великана и чувствовал, как страшно горят щеки и становится мокро в штанах.

Тополь гулко ударился о землю. Раздвоенная верхушка обхватила Стасиса, а тонкие, годовые побеги несколько раз очень больно хлестнули по лицу, вышибли из руки вилку, на которой Стасис держал горячий блин, но так и не причинили ему зла.

- Сто лет проживешь, - суетилась вокруг него выбежавшая мать. - Перун тебя пометил и пожалел… Счастливым вырастешь. В люди выйдешь…

- Хулиганы, - первым пришел в себя отец, осмотрев ствол тополя. - Ты гляди, а то с такими поведешься - пропадешь.

Вскоре примчались немцы. Они тоже осмотрели дерево, перетрясли все углы, поразбивали скворечники и ульи, но ничего не нашли, а потом связали отцу руки и куда-то увезли.

Нет, они уже были в деревне, делали обыск у соседа, когда услышали этот взрыв… Но какая разница? Тополя больше нет. Нет и отца. А сегодня опять все повторилось до мельчайших подробностей. Только без взрыва, тихо, словно из-за угла. Интересно, кого теперь отнимет у меня эта сосна? А может, меня самого… Нет, я верю в свою судьбу: ведь не могла она снова вырвать меня из когтей смерти, чтобы потом уложить в яму из-за каких-то легких. И жить мне еще долгие годы. Ведь должна быть на свете какая-то высшая справедливость, если уж нет бога… Должна! И даже пять таких часовенок уже ничего не изменят.

- Дай закурить, - попросил у соседа Саулюс и дрожащими руками прикрыл от ветра пламя спички. Несколько раз затянувшись, стал аккуратно разминать пальцами неохотно горящую папиросу.

Йонас посмотрел на его мокрые, размякшие туфли, на забрызганные грязью брюки, обклеенный паутиной пиджак и осторожно спросил:

- Дома что-то случилось?

- Что там случится! - буркнул Саулюс.

- Молодую жену оставил?

- Ну, жену… А что, нельзя?

- Можно, но не советую.

Саулюсу стало неприятно, что этот обабившийся молчун так легко отгадал его мысли.

- А может, ты в помощники метишь?

- Я женщинам уже не опасен, - мирно ответил сосед, и Саулюс понял, что ему не разозлить Йонаса, даже если сунет горсть муравьев за воротник его расстегнутой клетчатой рубашки.

"Моторизованный телок", - хотел выругаться, но, вспомнив, что кончилось курево, сдержался.

- С собой надо было взять, - посоветовал сосед, сжав губами спицу. - Веселее было бы.

- Хватит и меня одного.

- А я брал, когда был помоложе.

- И помогало?

- Не очень.

- А почему теперь не возишь?

- Теперь у меня жены нет.

- Сбежала? - хотел оскорбить Саулюс.

- Убегала, но куда она денется, вернулась. А в прошлом году похоронил. Рак. - Йонас обо всем говорил отчетливо, с внутренним спокойствием, словно отшельник или мудрец, которого только величайшая необходимость вынуждает жить среди тупых людей.

- Время бежит, - тревожился Саулюс. - Понимаешь? Время! Кто-то работает, старается, находит, изобретает, даже метко стрелять учится, а ты - сидишь и ждешь, ждешь и сидишь, пока физически не почувствуешь, как бежит время. И все мимо, ты не участвуешь в этой гонке, вроде и не живешь вовсе… Ведь это страшно: не успеешь оглянуться - и уже седой или инфаркт, или будешь, вцепившись ногтями, держаться за какое-нибудь выгодное местечко, лишь бы тебя не сковырнул кто помоложе, так как сам ты начал жить, только когда зубов лишился…

- А она красивая? - Йонас не давал Саулюсу завестись.

- Так себе.

- Умная?

- Как и все.

- Тогда чего ты боишься?

- Такие чаще всего и глядят на сторону.

Разговор оборвался. Сосед поднялся на одной ноге, как кенгуру доскакал до машины, порылся в багажнике и снова вернулся, набрав целую охапку закуски и бутылок. Молча хлопнул по донышку поллитровки, вышиб пробку и не жалеючи набулькал стаканчик. Потом опрокинул его в рот и налил Саулюсу.

- Все равно заночуем, - вроде бы оправдался и, вытирая губы, обобщил: - Только на природе эта проклятущая хорошо проходит…

По верхушкам деревьев снова долетел хлопок одиночного выстрела. Потом сразу несколько.

- Твой палит, - объяснил, жадно закусывая, и подмигнул: - Мой поглупее, зато щедрый, видишь, какими подарками откупается за сверхурочные, - взболтнул бутылку. - И снова твой бабахнул.

- Слава богу, может, подстрелит что-нибудь и поскорее домой потащится.

- Наоборот, если удача подвернется, чего доброго, и ночевать не приедет. Ну, еще по капельке!

- А откуда ты знаешь, что это мой? - Саулюс все еще не мог найти повода, чтобы разозлиться.

- Я голос его "зауэра" даже в смертный час от других отличу. Пятнадцатый год пуляет. Из-за этой двустволки я чуть с головой не распрощался. Еще в армии, когда в отпуск ехал, нашел ее в оставленной немцами казарме. Подарок самого фюрера какому-то асу. Разукрашенная, посеребренная, с инкрустациями, с орлом и именной надписью на ложе. Я все позакрасил, чтоб спокойнее было, но он смыл лак ацетоном, соскреб шпаклевку и теперь перед всеми легковерными хвастается, разные небылицы рассказывает. Вначале я даже не думал ружье продавать, сам в свободное время постреливал, но он как пристал ко мне - несколько лет клянчил. Пять тысяч старыми не пожалел, с закрытыми глазами подмахнул водительские документы на первый класс. Ну, еще по глоточку, чтоб тебе загнуться…

Это святотатство, подумал Саулюс, но по привычке скрыл свои чувства к начальнику.

- А насчет головы?

- Не очень-то она мне тогда нужна была.

- Но все-таки, - допрашивал, словно прокурор, - в магазине запчастей такие вещи пока не продаются…

- Если бы и продавались, дурак не нашел бы более подходящей. А насчет той истории - ничего особенного. Все случилось так, как и должно быть на войне: немчик нарочно это ружье оставил и заминировал. Только протянул руку, смотрю - тонюсенькая проволочка в стену уходит. Перерезал осторожно, но она, проклятая, все равно бабахнула. Хорошо, что догадался шкаф задвинуть, иначе быть бы мне в вечном отпуске…

Водка шла как в бездонную бочку, словно заграничный джин, приправленный запахом увядающего можжевельника и невиданными блестящими картинками.

- Я бы такое ружье ни за какие деньги не отдал, - вспыхнул Саулюс. - Ведь это реликвия, это свидетельство, что не с дурачками воевали.

- Так уж получилось, и теперь поздно жалеть. Он меня в тюрьме навестил, мол, все равно жена за бесценок спустит… Ну, я и черкнул ей записку. Написал, спасая детей, чтобы она взяла деньги у Моцкуса. А потом сколько он мне помогал! Какие характеристики дал! Как родному брату. Я года не отсидел и снова на работу вернулся. Но даже не это главное: не сказав ни полслова, он взял меня на старое место и никогда больше не напомнил об этой моей беде. Да что языком чесать, лучше давай выпьем! За твою молодую жену и за тебя!

С подозрением взвешивая каждое слово Йонаса, Саулюс опрокинул стаканчик и даже не поморщился.

Он или придурок, или святой, решил Саулюс и зло спросил:

- Ведь она эти твои деньги наверняка с другим?..

- Может, немного и уплыло на сторону, но что тут такого? Детям тоже хватило.

- Дурак, - Саулюс ткнул вилкой ему в бок. - Патентованный! Ведь он не из-за тебя, он из-за этого редкого ружья старался. А если уж хочешь откровенно - ты сам ходячая характеристика. В гараже тебя иначе уже не называют - Текле в сапогах!..

- Ну, тут ты переборщил. Тогда весь коллектив на меня ополчился, из партии поперли, а он - понял. Ну, давай до дна.

- С таким тюхой я больше не пью! - разгорячился Саулюс и встал. - Ни капли.

- Как хочешь, - Йонас пожал плечами, словно речь шла о постороннем человеке, и с трудом проглотил обиду. - Когда я учился в автошколе, - начал издалека, будто желая смягчить разговор, - такой же красивый и горячий был, думал, весь свет на четырех колесах объеду, всю правду и неправду собственными глазами увижу, по меньшей мере - за счастье людей на костер взойду, а теперь - покупаю на базаре вынесенную с фабрики шерсть и вяжу детям носки. Правда, еще по собственному желанию в заочный клуб телепутешественников записался, вот и все. Словами - это не руками. И тебе горячиться не советую. Лучше книгу возьми, раз вязать не любишь. Вот до меня возил нашего шефа такой деревенский тюфяк. Ему только пугалом в огороде стоять. А все читал, все учился. Бывало, как только остановится где-нибудь - сразу за книгу, уедет на охоту - читает, пока аккумулятор не сядет… И что ты скажешь? - Он помолчал, будто взвешивал каждое слово. - Теперь этот тюфяк сам по охотам разъезжает, а наш уже не раз под его дверью подписи ждал. А было время, когда он этого тюфяка даже на работу брать не хотел.

- Нет! - поежился Саулюс и поперхнулся. - Нет! - кашлял сквозь слезы, бил себя кулаком в грудь и, с трудом переведя дыхание, попытался оправдаться: - Не туда пошло… - Пил, запрокинув голову, минеральную воду и, немного отдышавшись, чуть потише попросил: - Ладно, давай не будем ругаться. Лучше расскажи, как жена от тебя сбежала?

- Чудной ты какой-то, - рассмеялся Йонас. - Жены просто так не убегают. Нашла кавалера, тот научил, вот она, курочка, и говорит: "Знаешь, Йонялис, мы не мещане, давай не делать из этого трагедию. Разделим все без скандала: что твое - тебе, что мое - мне, и разойдемся, как хорошие друзья".

- Ну, а ты? - Саулюс снова сел.

- А что мне, на цепи ее держать? Насушил мешочек солдатских сухарей и дал на дорогу. Говорю, пригодится, а она - гордая! - не берет. Но когда из тюряги вернулся, даже сухарей не осталось: нашел ее голенькую. Если б ты знал, как этот философ, этот немещанин ее ощипал!.. Она уже на вокзал бегала подрабатывать, лишь бы поставить этому интеллектуалу к обеду бутылочку сухого.

- И ты после этого опять ее принял?! - Саулюс даже наклонился к Йонасу.

- А куда мне деваться? Трое моих ребятишек, четвертый ее… Да больной вдобавок.

- Я бы с нее шкуру спустил, голову оторвал, я не знаю, что бы с ней сделал… Как она могла? Как она вообще?..

Назад Дальше