И лишь потом, когда Марина не раз обозвала ее дурочкой, когда подруги переубедили ее, она привыкла к мысли, что акт зачатия - не позор, не грех и никоим образом не распутство, а роды - врата жизни, через которые приходят в сей мир и святые, и разбойники, и они сами, женщины, родительницы всего, что есть в людях хорошего и плохого.
- Женщина отвечает за качество человечества, - объяснял ей доктор, и она свято верила в его слова.
И она настойчиво училась, дежурила в больницах, в роддомах и мучилась вместе со своими больными. Она привыкла к страданиям и крови, к стонам и боли, ибо прекрасно понимала, что иначе не будет, что так надо, так зарождается мир и только так будет зарождаться, потому что все страдания окупаются первым криком ребенка, первым словом счастливой измученной матери: "Кто?"
А потом этот маленький комок припадет к налитой материнской груди… и оба счастливы. Однажды Бируте сняла со стены портрет какого-то важного государственного мужа и повесила в палате картину: мать с ребенком на руках.
- Как ты посмела? - ругал ее комсорг.
- Мужчинам в палате делать нечего, - с улыбкой ответила она и обезоружила крикуна.
- Ты хоть думаешь, что говоришь?
- Думаю, там даже на двери написано, что мужчинам вход воспрещен, - посмеивалась над ним и весело смотрела в глаза. - Если тебя это не убеждает, я могу добавить: мужчины за это не отвечают. А если ты другой - вини свою маму.
Потом этот ханжа-комсорг приглашал ее в кино, угощал дешевыми конфетами. Он же, перепуганный, передал ей телеграмму Стасиса.
Эта зеленая бумажка, это появление Стасиса на вокзале встревожили ее, но чтобы такое?.. Боже мой! У нее потемнело в глазах, помутился разум… И отец… И мать… И все три брата… Все! И ее заступник Пятрас, и оба маленьких сорванца… Господи, господи! Все лежали на снятой двери сарая, вытянувшиеся, пожелтевшие, закрыв глаза… Весь ее мир тогда лежал расстрелянный.
Бируте выла, металась, то и дело рвала на себе платье и кричала сквозь плач:
- Это из-за меня… Это я виновата! Не надо было мне тогда этого делать… Боже мой, почему так? Почему их, а не меня?..
В те дни Бируте была как безумная, бродила растерзанная, непричесанная, соседи избегали ее, и только Моцкуса это не смущало. Он остался таким же, как всегда, - добрым, отзывчивым, улыбающимся, он один не позволял себя запугать.
- Выкричись, выплачься, потом легче будет. - Он гладил плечи Бируте, обнимал, прижимал ее к груди и все курил, курил, дрожащими руками зажигая одну папиросу от другой.
Бируте уже тогда хотелось быть рядом с Моцкусом, никогда не расставаться с ним, но Викторас заглядывал к ней, спрашивал о чем-нибудь, угощал солдатским сахаром и снова исчезал.
Бируте было стыдно думать о нем - вокруг столько боли и слез, но, оставшись одна, она все представляла его себе - сильного, не умеющего кланяться каждой пуле, со сверкающими в улыбке белыми мелкими зубами…
- Такой уж у меня бешеный характер, поэтому молочные зубы еще не выпали, а зубы мудрости пока не выросли, - шутил он в те дни, когда другие ходили в черном платье и тащили с хутора Гавенасов все, что можно.
Однажды, после какой-то большой неудачи, он обнял ее, странно вздрогнул и долго не отпускал ее рук, потом поднес их к своему лицу, поцеловал и сказал:
- Прости.
- За что? Вы ничего не сделали.
- Поэтому и прости.
- Не понимаю - за что?
- За то, Бируте, что вы - наш грех и наше искупление, - снова сверкнул белыми зубами и рассмеялся.
Ей не нравилось, что Викторас разговаривает с ней, как отец, полунамеками, чересчур сдержанно, и все-таки вполне хватало и того, что он приходит к ней и иногда даже целует по-братски.
После того как Бируте начала разговаривать сама с собой, стала прятаться от людей, перебралась спать в густые заросли сирени, Моцкус посоветовал ей позвать Стасиса. И она, как дурочка, пришла и попросила:
- Приди, я больше не могу одна.
И Стасис пришел, не испугался. Единственный из всей деревни!
И теперь она не понимает, почему Стасис, а не кто другой? Почему не подруга или старуха соседка?.. Может, потому, что Жолинас был мужчиной и Бируте рядом с ним казалось безопаснее. Она привыкла к нему. Назойливая доброта, покорная послушность унижали Стасиса в глазах Бируте, он будто обабился, и она не стеснялась его, как близкого родственника. Стасис был довольно красив, мужествен, когда требовалось - даже смел… Но едва Бируте начинала думать о его добродетелях, он становился неприятен ей, как те глупые и некрасивые подруги, с которыми она водилась лишь потому, что сама была не такая, потому что среди них еще сильнее чувствовала свое превосходство.
В ту ночь она думала, что погибнет. Даже была убеждена, что "лесные", не раз угрожавшие ей, поступят с ней куда более жестоко, чем с Казе. Тогда она и решилась отдаться Стасису. Как еще могла она противостоять насилию одичавших мужчин, как еще оскорбить, унизить этих подлецов?.. Лучше любой другой, только не они. Эта леденящая мысль, смешавшаяся с чувством безысходности и боязнью, что "лесные" вот-вот нагрянут, сводила Бируте с ума и вынуждала торопиться. И сегодня она поступила бы так же, как в ту ночь.
- Лучше уж ты меня убей, - попросила Стасиса.
- Очнись, что ты делаешь! - изумился тот.
- Не жалей меня, я хочу быть твоей, только твоей! - Бируте казалось, что близость со Стасисом - единственная возможность хоть на минуту остаться в этом аду собой, не вещью, которой кто хочет, тот и пользуется.
Она не виновата, что это был Стасис, что он остался самим собой. Не виноват и он, воспользовавшийся слабостью Бируте. Кроме того, Жолинас и не стал бы отталкивать ее, он безумно любил Бируте. Когда она очнулась, а очнувшись поняла, что произошло, ей стало противно. Она лежала неподвижно, страшась даже мигнуть, у нее было такое ощущение, будто ее избили или выбросили в окно. В горле першило от слез, они струились по вискам. Даже собственные мысли казались ей чужими и жуткими.
Ну, вот и все, из-за чего ты столько сокрушалась и мучилась, из-за чего скрывалась под сшитой из мешковины одеждой от своих и от "лесных" и, оскорбленная, даже бегала топиться. Пусть теперь эти подонки приходят, пусть убивают! Но выстрелы звучали все приглушеннее, они удалялись, а край окна алел все ярче и оттенял паутину занавесок. Готовая к смерти, она вдруг поняла: надо будет жить, жить вот так - без любви, без заступника… Неужели все так и кончится? Она уже жалела, что этот грохот затихает, а Стасис все горел, все прижимался к ней и клялся:
- Ты - золото. Ты моя жена - перед людьми, совестью и перед богом. Теперь ты для меня все, ради тебя я ничего не пожалею, даже себя…
"Вот тебе и свадьба, - сокрушалась Бируте, не обращая на Стасиса внимания. - Вот тебе долгожданное счастье - стать для своего избранника первой и единственной женщиной на свете, вот тебе и торжество, и свечи, и свита подружек… Неужели я, только я одна такая проклятая и несчастная? Неужели моим страданиям не будет конца?.."
- Я не буду жить, - вдруг решила она.
- Бируте, а как же я? - Стасис как умел, так и утешал ее.
И когда, распалившись, он снова начал целовать ее колени и бедра, Бируте оттолкнула его и сказала:
- Не мучь меня больше.
- Почему?
- Ты мне противен.
И он послушался, как пацан, и стал еще противнее, как тот доктор, влюбленный в свои схемы и картинки. Ему не следовало подчиняться, он должен был оставаться мужчиной до конца, стать ее властелином, опорой, но только не кривым посохом…
Она ненавидела Стасиса целый день, наказывала себя голодом, приговаривала к смерти и гнала в озеро топиться, но снова приблизилась ночь, сгустились сумерки, снова во сне, в полубреду, приходили к ней погибшие братья и мать, снова вокруг нее бегала сумасшедшая Казе, снова Навикас поднимал с мостовой разбросанные руки, снова дергалось адамово яблоко у того высохшего вожака, раздевающего ее сальным взглядом, и Бируте вскакивала и бежала через густой подлесок к Жолинасам и, ища спасения, умоляла Стасиса:
- Будь добр, приходи ночевать, я больше не могу одна!..
Утро занималось как обычно: дымчатое солнце проклюнулось из покрытого сажей облачка и, болезненное, словно надышавшееся за ночь кисловатым, насыщенным дымом и бензиновой гарью воздухом, повисло посиневшими краями над крышами предместья, но сегодня оно показалось Саулюсу особенным. Даже не умывшись, выбежал он из дома и только у двери гаража с благодарностью почувствовал, что Грасе успела сунуть в карман бутерброд.
- Опоздал, - бросил он, не собираясь ни оправдываться, ни извиняться перед шефом. - Хороший сон видел.
Но Моцкус не поддержал разговора. Он ходил по тротуару туда и обратно, заложив руки за спину и поглядывая на старые, засиженные голубями часы, которые, наверное, уже и двадцать лет назад шли неточно. Саулюс услужливо открыл дверцу, подождал, пока шеф удобно уселся, и нажал на педаль. Ехали молча. На колхозных полях кое-где копошились люди. Рабочие в оранжевых куртках латали ямы на шоссе. Их товарищи сидели на обочине и пускали по кругу большую черную бутыль, двое усердно показывали флажками, что надо побыстрее сворачивать в сторону. Чуть дальше женщина выливала из тяжелого ковша жидкую смолу в ямки, выбитые на дороге, а другая массивным ручным катком трамбовала еще дымящийся асфальт.
- Двое с сошкой, семеро с ложкой, - рассмеялся Саулюс, вглядываясь в пыльную полосу объезда.
Моцкус молчал. Выбравшись на шоссе, Саулюс снова попытался заговорить с шефом:
- Что хорошего в Москве?
- Сейчас услышим, - неохотно ответил тот и включил радио.
Передавали последние известия. Где-то уже поджимал мороз, где-то все еще было жарко, какие-то коллективы сплоченно боролись за повышение производительности труда, за изобилие продуктов питания, а доблестные рыбаки перевыполнили план по добыче рыбы, использовав новый прогрессивный метод - бить рыбу электротоком.
- Это бандитизм, - сказал Саулюс, - а не метод. Выдумка тех, кто думает только о сегодняшнем дне. - Ему было хорошо, легко, весело, поэтому он не мог слушать такие грустные "последние" известия. Сняв руку с руля, он осторожно коснулся клавиш радиоприемника и спросил: - Можно, я поищу музыку?
Моцкус кивнул.
"Я обязательно заставлю его разговориться, - упрямо подумал парень, поворачивая ручку, - и тогда извинюсь".
Но музыка умолкла. Диктор, говоривший по-польски, стараясь развеселить своих только что проснувшихся соотечественников, пошутил:
"Экономисты утверждают, что свой крест удобнее всего нести на чужой спине".
Саулюс даже подпрыгнул от удовольствия и покосился на шефа. Радио снова взорвалось бодрящей, призывающей к действию музыкой, а через некоторое время дикторша приятным голосом выдала следующую шутку:
"Человек, который не делает ошибок, обычно ничего не делает, так как он чаще всего является начальником".
Саулюс, довольный, взвизгнул, а Моцкус наконец не выдержал:
- Теперь модно считать начальников своими врагами.
- А может, вы будете так любезны объяснить почему? - Саулюс улыбнулся - с помощью польских дикторов он выиграл этот поединок, нажал на кнопку зажигалки, подождал, пока спираль нагреется, и прижал ее к облипшей крошками сигарете.
- Потому, что у каждого человека есть две возможности: учиться, чтобы чему-нибудь научиться, или руководить людьми, что-то умеющими.
- Вы целитесь в мой огород? - Парень залился краской.
- Нет, я просто так.
- А если серьезно?
Моцкус долго молчал, собирался с мыслями и наконец заговорил:
- Я уже давно замечаю и много думаю об этом: происходит какое-то отчуждение между руководителями и подчиненными, так сказать, двустороннее неудовлетворение, а где его корни - не знаю. Это следствие, корни надо искать куда глубже.
- Конечно, будь все наоборот, вы бы довольно быстро нашли эти корни и тут же бы их вырвали.
И снова оба замолчали.
"Какой же я свинтус, - выругал себя Саулюс, - мало того что оскорбляю человека, еще начинаю его за это ненавидеть", - свернул на хорошо знакомую лесную дорогу, но Моцкус схватил его за руку:
- Гони назад.
- Почему?
- Потому, что ни один начальник в глазах подчиненного не был героем.
- Простите, - на раскаяние у парня не хватило духу.
- Ладно, потолкуем об этом дома, а теперь послушай, что я скажу: здесь мы ее точно не найдем. Я знаю, где она.
- А может?..
- Тогда остановись, я выйду.
- Вы боитесь?
- Перестань так разговаривать со мной: хоть седину уважь, если ничему другому не научился.
- Я еще раз прошу прощения. Вы меня не так поняли. Но мне очень интересно: можете ли вы хоть раз уступить кому-нибудь?
- Просто так, без всякой причины?.. Не могу. Но если тебе позарез хочется увидеться с этой развалиной, пожалуйста, я немного подожду.
На дворе было просторно и светло. Стасис топориком колол дрова. Спущенный с цепи пес с лаем подскочил к машине, но, узнав гостей, застыдился и, поджав хвост, отошел в сторонку. Не сказав ни слова, Моцкус вышел из машины и неторопливо направился в лес.
- Здравствуйте, - приподнял кепку хозяин.
- Ну как? - Саулюс встретился с ним как со старым знакомым.
- Никаких новостей. Я даже распятие заказал и тот дуб, в который ты едва не врезался, соседу отвез. Задумал часовенку на перекрестке установить, пусть стоит себе: конечно, от плохого человека не защитит, но и хорошему не повредит.
Саулюс, прищурившись, огляделся вокруг и посоветовал:
- Я бы на твоем месте часовенку на этом холмике установил.
- Там нельзя, там альпинарий устроен.
- Ну и что?.. А рядышком - часовенка. Для хорошего памятника нужен красивый камень. Так сказать, страдание и постоянство, твердость и боль… - Саулюс не закончил, ибо увидел, как зло и трусливо заблестели глаза Стасиса, как, не зная, куда девать руки, он синюшными пальцами сжал топорище. - Чего бесишься?
- Потому что кресты надо ставить у дороги, - вывернулся Стасис.
- Но здесь, говоришь, будет часовенка?
- А тебе откуда все так хорошо известно? - забылся лесник.
- Отцепись, - он немного отступил, - хоть золото под этот курган зарой, хоть сам туда ложись… Думаешь, меня это волнует?
- А может, я уже зарыл? - Глаза у Стасиса заблестели еще сильнее, будто он выпил для смелости.
- Дело твое, скажи, где живут родственники Бируте? - Саулюс не мог понять, почему так изменился лесник.
- Я уже был, там ее нету.
- И ничего не чувствуешь? - Саулюс вживался в роль сыщика - спрашивал об одном, а думал о другом.
- Что я чувствую - за целый день не расскажешь. - Саулюс заметил во дворе женщину. Проследив за его взглядом, Стасис немного смягчился и стал оправдываться: - Двоюродная сестра. Нет уже здоровья одному и за скотиной, и за огородом смотреть. Нынче с уборкой совсем запозднились, чего доброго, все замерзнет в поле.
- Живьем в землю не ляжешь, - согласился Саулюс и нажал на клаксон.
Сигнал прозвенел над лесом и несколько раз возвратился эхом. Но Моцкус не появлялся. Немного подождав, парень достал бутерброд.
- Неужели всухомятку будешь? - удивился Стасис. - Алдоне! - позвал родственницу. - Принеси человеку яблок или напиться чего-нибудь.
- Спасибо, не надо.
- Все равно гниет, - успокоил хозяин. - Свиньи уже не съедают.
Подошла дородная женщина с двойным подбородком.
- Посмотри какие! - взял из корзины самое большое яблоко. - Семена насквозь просвечиваются, - он чмокнул губами.
Быстренько перекусив, Саулюс еще раз посигналил, вспугнув севших на крышу голубей.
- Сходи к озеру, - посоветовал хозяин. - Он горд, как олень: лучше погибнет, в петлю угодит, но проторенной стежки не бросит. Тут всего несколько шагов: мимо баньки, мимо боярышника, потом по берегу озера до кленов старого хутора. Моцкус любит там посидеть.
Саулюс вышел со двора. Было так тихо, что звенело в ушах. Пожухлая трава била о ноги. Штанины до самых колен облепили ее цепкие семена. Над головой летали несколько воронов. Они бросались друг на друга и изредка кричали на весь лес. Моцкус сидел в лодке и сосредоточенно смотрел на плавающих в воде рыб. Саулюс, зачарованный, огляделся. Стояла настоящая золотая осень. Если б не Моцкус, он бы, наверное, перекувырнулся несколько раз через голову или начал как ребенок кричать и хлопать в ладоши.
- Поехали, - он прикоснулся к плечу шефа.
Тот вздрогнул и растерянно признался:
- Как только уйду на пенсию, обязательно найду где-нибудь похожее место и поселюсь. Ты только погляди!
По впадающему в озеро ручейку ходил старый лось. Глубоко погружая морду в воду, он вырывал сочные стебли аира и спокойно, с удовольствием размалывал их коренными зубами. Вода с его бороды и носа струйками стекала в речку.
- Ехать надо, - снова напомнил Саулюс.
- Надо. - Моцкус встал, умылся в ручейке и медленно пошел к хутору. - Надо, - повторил. - Только тщетны наши усилия. Когда у человека возникает желание приукрасить прошлое, значит, он уже не верит в будущее. Постарел я, а вы, молодые, прекрасно чувствуете это и без зазрения совести наступаете на пятки. Так делали и мы, может быть даже яростнее. - Увидев, что Саулюс хочет возразить, повысил голос: - Ну помолчи хоть раз, господин прокурор, неужели разговоры о чужой жизни тебе приятнее, чем окружающая нас красота?
- Не знаю.
- Даже незнание сегодня на твоей стороне. Признался и гордишься: вот какой я честный!.. А мы и тут чувствуем свою вину: не научили! Мне кажется, ошибаются те, которые только ворчат на молодежь, и при этом все скрывают от нее. Надо быть более откровенными. Если мы, рассказывая о прошлом, оставим хоть одну смутную тень и честно не признаемся, что ошибались, раньше или позже вы скажете нам об этом, только намного энергичнее и куда злее. Таков закон жизни. Но было бы страшно несправедливо, если бы вы, утверждая себя, стали смаковать наши ошибки, отбрасывая все, что было хорошего и прекрасного. А это вполне возможно, потому что запрет не только пробуждает любопытство, но и порождает желание нарушить его. Теперь тебе ясно, почему я поехал с тобой?
- Еще не совсем.
- Ничего, когда сам столкнешься с прошлым - многое прояснится. Но мне больно, что мою снисходительность ты посчитал за слабость, человеческое достоинство - за трусость, а ошибки - за преступление. Разве только вам, молодым, позволено ошибаться? Хорошо, что ты, столкнувшись с Жолинасами, очень энергично, как прокурор, взялся за эту историю. Было бы куда хуже, если б ты плюнул на все. Я больше страшусь равнодушия, чем грубости или несправедливого приговора. Молчание хуже любых сплетен.
- Вы умеете красиво говорить…
- В дни моей юности это считалось немалой добродетелью. Может, теперь уже надо иначе, но и ты не забывай: из всех разновидностей лжи самая страшная та, в которой есть частица правды.
Когда они вернулись на хутор, во дворе только собака позванивала цепью. Саулюс поднял капот, осмотрел мотор и стал озираться в поисках ведра.