XX
Письмоводитель члена суда сквозь очки взглянул на Мельникова и спросил:
– - Что скажете хорошего?
– - Хорошего ничего, а плохое есть, из-за этого и приехал.
И Мельников рассказал о том, что было у них на сходе.
– - Какое же это имеет значение? Пусть у вашего дяди есть желание получить вашу землю, но пока у него не будет на руках настоящих документов, исполнительного листа, он все-таки ее не получит, а исполнительного листа он не получит ввиду предъявленного спора.
Мельников сказал, что общество на стороне дяди и, например, в выдаче приговора, удостоверяющего, что земля куплена после отдела дяди, оно отказало.
– - И пусть себе. Приговор этот не имел бы никакого значения. Все равно, ваш дядя половинную часть земли получит, но это будет не скоро, а до того времени вы будете владеть, как владели.
Мельников ушел из канцелярии успокоенный, и все его тяжелые чувства пропали. Он свободно вздохнул на улице и уже бодро и легко направился в землеустроительную комиссию.
Насколько была тесна и неуютна камера члена суда, настолько широка и светла канцелярия землеустроителя. Стены и потолок нового дома, чисто выструганные, но ничем еще не оклеенные, блестели от обильно льющегося в широкие окна света. На стенах висели карты, плакаты, таблицы и аляповатая картина о старом и новом хозяйстве. Большой письменный стол был завален бумагами, другой стол в стороне был занят пишущей машиной, на которой работал молодой стриженый паренек. За большим столом с конца стола сидел плотный мужчина в куртке табачного циста, с густыми белокурыми солдатскими усами, и подпирал какие-то бумаги. Кресло у средины стола, предназначавшееся для начальства, было незанято. Белокурый усач сейчас же поднял голову на Мельникова и спросил, что ему нужно.
– - Заявление о выделе передать.
– - Какой волости?
Мельников сказал и передал заготовленное и подписанное желающими выделяться заявление.
Усач пробежал заявление, поглядел на Мельникова и, держа лист в правой руке, пошел в соседнюю комнату. Минуты через две он вышел оттуда, а за ним шел высокого роста, полный и рыхлый господин, молодой еще, но с голой головою, рыжими усами и мешками под глазами. Лицо его было дрябло, нос подозрительно краснел, но в прищуренных глазах светилось такое высокомерное презрение ко всему, что как будто бы он ходит и занимается своим делом из сожаления к кому-то, а что для него есть другое, более высшее назначение. Однако он очень вежливо ответил на поклон Мельникова, быстро изменил свой внешний вид и любезно сказал, проходя к своему креслу:
– - Садитесь, пожалуйста. Лазарь, дай стул!
Парень оторвался от пишущей машины и ловко подвинул стул Мельникову. Землеустроитель еще раз указал на него рукою и спросил:
– - Вы что же, сами выделяетесь?
– - Собственно, мой отец. Я сам живу в Петербурге.
– - Прекрасно, а другие сами хозяева?
– - Да.
– - Очень хорошо. Мы это дело скоро можем провести. У нас как раз к осени будут свободные землемеры, мы и пошлем их к вам. Только я посоветовал бы вам просить об оценке всей общественной земли.
Мельников заявил, что им интересно было бы получить свои паи ближе к купленной.
– - По оценке это будет легко. Тогда будет справедливей, и нас избавит от всяких нареканий.
– - Что ж, мы на оценку согласны.
– - Вот и великолепно. Мы очень охотно содействуем выделам, -- признался непременный член. -- Мы верим, что новая форма пользования землею -- верный путь к крестьянскому подъему. Вы ведь несомненно понимающий человек, скажите, что можно добиться от работы на этих узких лентах с буграми посредине? Ведь сколько нужно потратить времени на одни переезды?
И землеустроитель, отведя глаза в сторону и только изредка взглядывая на Мельникова, с легкими запинками, как будто бы он повторял наизусть не совсем хорошо заученную историю, стал говорить о тех выгодах, которые может получить каждый хозяин, перейдя на отруб или хутор. Тут было и повышение урожая, и улучшение сортов продукта. Он переводил это на цифры, и цифры были очень внушительны. Мельников с интересом слушал его беседу, но он никак не мог понять, как это такой видный господин может так глубоко входить во все подробности крестьянского хозяйства. Неужели это искренно?
Землеустроитель, высказав все, опять перевел взгляд на Мельникова, закурил новую папироску и прибавил:
– - Так вот-с. Вы и ваши компаньоны вступают на такой путь, который переустроит всю вашу жизнь. Могу пожелать вам самого полного успеха.
Мельников встал и поблагодарил. Землеустроитель, пожимая ему на прощанье руку, еще раз обещал, что сделает все возможное, чтобы скорей и лучше устроить выдел…
XXI
Из города Мельников приехал не только успокоившийся, но повеселевший. Но дома его опять встретила неприятность. Ему сказали, что сегодня все утро на покосе была брань.
– - Кто же бранился?
– - Да этот едун, Восьмаков. Он все утро кричал, что ты поехал в город кого-то там смазывать, чтобы делу помешать.
– - Какая ж тут смазка? Тут без всякой смазки пойдет
– - Против закону, говорит, идут: закон присудил дяди землю отдать, а они артачатся. А Машистого с Протасовым как травили!.. Грозят отвести самую негодную землю.
– - Что Восьмакову-то, много нужно?
– - Расчеты не вышли. Год-то нонче будет бесхлебный, думал, у кого лишняя душа, скупать, а теперь, пожалуй, и не продадут; скажут, выделимся -- подороже возьмем. В других местах такая земля-то по десятинам ценится.
– - Да только один Прохор Овчинник хочет выделяться-то.
– - Найдется еще. Это они сейчас боятся объявлять, а как приедет начальство, и они выступят.
Константин Иванович встал, чтобы идти из избы.
– - Куда ты?
– - К Харитону Петрову сходить.
– - Не погодить ли. Он, кажется, не вытерпел сегодня, клюнул. Недавно я его видел: шел шатался.
– - Что ж, доняли его?
– - Кого такие дьяволы не доймут. Уж он на что зубаст, а как насели, отгрызнуться не мог.
– - Все-таки надо сходить…
Он зашел прежде к Протасову. Протасов казался очень усталым. Лицо у него как-то вытянулось, глаза затуманились; он совсем равнодушно встретил Мельникова и вяло ответил на его приветствие.
– - А я тебя пришел к Харитону Петрову звать.
– - Что у него делать?
– - Расскажу, что в городе узнал.
– - Нет, тебе вот про деревню рассказать, -- выговорил Протасов, и по лицу его пробежали судороги.
– - Донимают?
– - Просто сутерпу нету. Измываются, словно мы их крепостные. Что ж мы, правду, беззаконное что затеяли? Мы берем свое.
Он всю дорогу выливал горечь от обиды, нанесенной ему сегодня на покосе, и только перед домом Машистого успокоился.
Машистый, действительно, был пьян. Он сидел в проулке под деревьями, верхом на колоде, на которой он отбивал косы, и хотел бить их, но его жена, плотная и коренастая баба, казавшаяся моложе его, вырвала у него молоток и не давала.
– - Отдай молоток, -- моргая осовелыми глазами, кричал Машистый.
– - Не дам, ты все косы испортишь; нешь у тебя в руке твердость есть?
– - А ты думаешь, нету. Подставляй-ка спину, как я закачу.
– - Чужая у меня спина-то?
– - А то и в рыло. Дам в рыло, скажу, так и было!
– - Будет храбриться-то, погляди, вон приятели идут.
Машистый оглянулся, но долго не мог признать, кто подходит. Наконец широкая улыбка появилась у него на лице, и он воскликнул:
– - Костинтин Иванычу, просим милости, как твои дела?
– - Мои-то дела ничего, а твои-то, кажется, плохо, -- весело проговорил Мельников.
– - Мои-то?.. -- Машистый отбросил в сторону косу и стал подниматься на ноги. -- Мои дела -- сейчас Восьмакову всю рожу растворожу…
Баба взяла и повесила на дерево косу, а Мельников с Протасовым подхватили мужика под руки и пошли с ним к завалинке.
– - Мои дела вот какие: живу я, слободный мальчик. Хочу, из буден праздник сделаю, а то из праздника будни.
– - По какому ж случаю сегодня-то запраздновал?
– - Пришли симоны, гулимоны да лентяи преподобные… Ну, только это сегодня… А завтра я и опохмеляться не буду. Выеду на покос, глотну лопатошник холодной воды, и небитой косой все утро прокошу, вот ей-богу!..
– - В самделе?
– - Ну, конечно! Что ж мне зря говорить.
– - Так и надо. А то нам теперь забота: скоро землеустроитель приедет землю выделять; надо себя держать честь честью.
– - Костинтин Иваныч! Дорогой мой, неужели это сбудется? Эх, и рады же мы тогда будем! Развяжемся со всей сволочью, не будем по кулацкой дудке плясать, будем сами себе господа! Да я тогда на хутор уйду, прощай, Харьков, до свиданья.
– - Уйдешь ты на хутор, -- сказала жена, -- там тебя зимой снегом занесет.
– - Отроюсь! Снег отскребу. А вот чем тут заносит живого человека -- этого не скоро отскребешь. Здесь всякая свежина портится. Есть ли чего в свете хуже, как мужицкое стадо? Около таких чертей сам чертом будешь. Вы вот в Питере живете, ничего нашего не видите, а вы бы вот пожили с нами.
– - Он небось теперь видит, -- криво усмехаясь, сказал Протасов.
– - Он видит временно, а мы постоянно. Из нас тут жилы тянут. Ты хочешь лететь, а тебе на ноги петлю накидывают. Ты желал бы показать, что ты человек, а они за человека-то вон Костина сочтут, а на тебя-то плевать не хотят. А чем я не человек? Что я, хуже Оськи Курносого? Зачем я ему должен подражать?
Хмель понемногу выходил из головы Машистого, и речь его становилась связной. Когда он высказал, что у него было на душе, Протасов сказал:
– - Ну, погоди ты теперь говорить, послушаем Костинтин Иваныча; он тебе скажет, что в городе узнал.
– - Спасибо Костинтин Иванычу, что хлопочет. Он для нас старается, а мы для него. Верно ведь?
– - Верно.
– - Ну, так вот. А то, говорят, опчество, мир. Нам нужно вот какое опчество, чтобы друг за дружку, да для хороших делов. Пусть будет нас меньше, да мы связаны: что ты, что я, что мое -- то твое. Я свое буду стеречь, на твое не польщусь, и ты на мое не позаришься. И будет у нас крепость. А в миру какая крепость? Все, как арестанты, скованы, хлеб добывают, а сыты не бывают, друг дружку грызут, а никогда не наедятся, за стакан вина под стол лезть готовы…
XXI I
На следующее утро Мельников опять пошел косить сам. Как и в первое, утро стояло ясно и тихо. Солнце, жмурясь в росистом тумане, играло лучами в мокрой листве кустов по ручью. Влажная трава сладко дремала, не предчувствуя близкого конца, и пугливо вздрагивала, когда ее подрезали предательской косой и безжалостно сваливали в густые высокие валы. Работа шла весело, стоял шумный говор и бодрые выкрики при дележке полос. Но как только подошел большой перерыв и из деревни пришли с завтраком, сразу почувствовалось, что владеет толпою не беззаботная игривость, а тупое, тяжелое раздражение, и многие под веселым балагурством скрывали едкие, враждебные чувства, каждую минуту готовые вырваться грубым, оскорбительным выпадом.
– - Блины несут! -- крикнул безбородый, курносый, с толстыми губами, сын Восьмакова, Никитка. -- Да никак еще масленые.
– - По-твоему, може, пшеничные? -- спросил его, усмехаясь, Осип.
– - Могу сказать, и пшеничные.
– - Ты-то скажешь, а ись-то их будет вон Костинтин Иванов, а мы-то с тобой и ржаной лепешкой утремся.
– - Чего ж ему не есть, у него и муки и масла вдоволь,
– - Да, братцы, маслить дано не всякому…
– - А если бы всякому, тогда замаслишь и не отстираешь.
– - Так и будешь в пятнах ходить?
– - Так и будешь.
И эти двусмысленные слова перелетали от кучки в кучку, и везде их легко принимали и с такой же легкостью перебрасывали к другим. И это ясно показывало, что почти вся толпа объединяется в одном далеко не дружелюбном чувстве к Мельникову, и Мельникова это больно уязвило.
Мельников нахмурился и весь завтрак продумал, что же он такое сделал, чтобы так восстановить против себя односельцев. Неужели в том, что он не дает обобрать себя дяде, есть какой-нибудь грех, или он нарушает чьи интересы? Если же их пугает предстоящий выдел, то он никому никакой беды не принесет, может быть даже многие выгадают, получивши их хорошие полосы. И в нем зародилась досада и раздражение; тяжело поднявшись с земли, он положил на плечо косу и пошел бесцельно мимо покосников.
Уже многие отзавтракали и тоже поднялись на ноги. Восьмаков стоял на конце своей полосы и сосал цигарку. Неподалеку от него стоял дядя Мельникова. Восьмаков не мог видеть приближавшегося Константина Ивановича, но, видимо, почувствовал это по лицу Андрея Егорова, и сейчас же преувеличенно громко заговорил:
– - Деревенский мужик -- дурак, мало свету видал. Оттого его и тянет в одну кучу, а кто посветлей-то, тот сейчас от него и в сторону.
– - Конечно, тому несподручно.
– - Вот я и говорю: что с вами валандаться, хочу гулять один. Зачем ехать в ворота, разбирай забор.
– - Тоже, как проедешь, -- выходя от куста и обтирая травой косу, собираясь ее точить, кинул Костин.
– - Как ни проедут, а лошадь направляют.
– - Гляди, тяжи не лопнули б.
Мельников прошел дальше и натолкнулся на спорящих Прохора с Васиным. Тихий и почтительный Васин был неузнаваем. Глаза у него были как у испуганного мышонка, щеки покраснели, в углах рта образовалась пена от слюны. Он, захлебываясь, кричал:
– - Это ведь всем полям будет сдвиг; мы свои полосы выровняли, а после вас опять придется ровнять, нешто скоро завалишь ее, борозду-то?
Прохор, недавно возмущавшийся тоже тем, что возмущало сейчас Васина, видно уж решивши выделиться, помирился с этим. Он равнодушно говорил:
– - И нам борозды попадут.
– - Вас никто не гонит. Зачем вы лезете из мира?
– - А затем, что в вашем миру стали большие дыры. Вот и идем туда, где получше.
– - Думаете-то лучше, а не вышло бы с лучком. Иной свой век доживает, а вы его тревожить хотите.
За Овчинника вдруг вступился Кирилл.
– - Кто доживает, об тех заботиться нечего, а заботься о том, кому долго жить.
– - Тебе долго жить, а у тебя одна душа. Что ты на ней делаешь?
– - Дайте другую. Все равно не дадите теперь. Так уж лучше я сдвину свои ленточки да соберу себе одеяльце. Не широко оно, да глядеть будет на что: три десятины с половиною.
– - Если огурцами засадить -- урожай большой получишь! -- насмешливо сказал неподалеку стоявший Бражников.
– - Что ж, и огурцы хлеб дадут; пахомовский огородник на двух десятинах сидит, какую ренду платит, да получше нашего кормится.
– - То огородник.
– - Нужда заставит и веревочника шелком шить…
Кругом собиралась толпа. Спор разгорался, и народ позабыл про работу. Остановился, прислушиваясь, даже сам староста. Подошел Восьмаков и вдруг крикнул:
– - Староста, что ты развесил уши-то? Дело работы ждет, а ты народ держишь. Жеребий давай!
– - Что ты орешь-то, аль плохо наелся за завтраком? -- сказал на него Машистый.
– - Я-то всегда хорошо ем, вот ты-то под старость без хлеба не насидись, -- огрызнулся Восьмаков.
– - Авось бог милостив.
– - Дураков и бог не спасет, слопает ваши доли ваш приятель, вот и останетесь без земли.
– - Наш приятель не твоим чета.
– - Еще почище. У него деньги вольные, он тебе в нужде поможет, а там при расплате и сгложет. Не далась дядина-то, утрется твоей.
– - Дядина-то будет не у дяди, а у него.
– - Это вы поете, а у нас будет другая песня.
– - Посмотрим…
– - Слушай жеребий! -- зыкнул, покрывая спор, староста и стал выкрикивать, где кому досталось.
XXII I
Подошло воскресенье, а на другой день была казанская. Два дня миром не косили. Первый день бабы все-таки не вытерпели и после обеда растрясли у сараев сено, а мужики пошли на досуге в чайную.
Прежде других в чайную пришли Андрей Егоров с Восьмаковым. Они долго сидели, о чем-то совещаясь вполголоса, -- стали оба красные. Наконец Андрей Егоров тяжело поднялся с места и нетвердым шагом ушел из палисадника, а Восьмаков остался один; ему принесли два больших чайника, и вдруг к нему один за одним стали подходить мужики. Чайник нагибался. Мужики принимали стаканчики, опрокидывали в рот и отходили в сторону. После этого все говорили повышенным тоном, в чем-то уверяли Восьмакова. А Восьмаков сам, с осовевшими глазами, не совсем твердым голосом, часто приговаривал:
– - Вали валом, посля разберем.
Больше других к Восьмакову липнул Костин. Сильный и напористый мужик часто, когда у него не хватало на выпивку, делался неузнаваем. Он мог воздерживаться от водки, но когда ему как-нибудь случайно попадал стаканчик, он входил во вкус, и ему хотелось еще. И когда у емуне на что было выпить, он начинал выпрашивать. И когда ему не давали, он терялся, делался слабым и жалким, и тогда с ним можно было сделать что угодно: купить за бесценок какое-нибудь угодье, нанять на работу или подговорить на такое дело, за которое не всякий возьмется. Такими случаями многие пользовались и покупали у Костина, кому была нужна или его глотка, или его кулак.
В этот день Костин косил у попа по найму, после косьбы было угощенье, только раздразнившее мужика, и он пришел в свою деревню с жаждой еще выпить, пришел в чайную с надеждою, не подойдет ли случай промочить горло еще, и увидал угощающего всех Восьмакова. Восьмаков по глазам увидал, как Костину хочется выпить, и сейчас же налил ему целую чашку. Костин недоумевающе поглядел на Восьмакова.
– - На-ка вот, пей да поминай Андрей Егорова.
– - Нешто он помер?
– - Не помер, а за здравье поминай, да помни, что он хороший человек, а хороших людей в обиду давать не приходится.
– - Зачем в обиду давать.
– - Ну, вот то-то и оно-то! Пей другую.
Выпив подряд две больших чашки, Костин почувствовал себя по-другому. Он вдруг плотно уселся на табурете, положил руки на стол и, впиваясь в лицо Восьмакова начинающими мутиться глазами, вдруг воскликнул:
– - Эх, жись немила, в доме непорядки! Одну выпил хорошо, другую -- еще лучше, а если третью поднесешь, совсем на небеса меня вознесешь!
– - А ты память-то не потеряешь?
– - Зачем терять, я не девка.
– - То-то! Знай пословицу: чай пила, баранки ела, поминай свое дело!..
– - Ты только скажи, что помнить?
– - Помнить нечего, а только сегодня пей, а завтра иди к Андрею Егорову, он тебя похмелит, -- многозначительно глядя в глаза Костину, сказал Восьмаков.
– - Только и всего?
– - Только и всего.
– - Тогда и говорить нечего наливай, и вся недолга.
Восьмаков налил ему еще чашку, а другие, получившие свои порции, разместились, кто за соседними столами, и с завистью глядели на Костина. Все они были в кураже, раскинулись в непринужденных позах, и кто курил, кто жевал что-нибудь, на загорелых лицах блестела испарина, глаза стояли нетвердо, и языки ворочались с трудом. Говор шел громкий и нескладный; говорилось с большим жаром по самому пустому поводу.
– - Нет, это в старину было, кто кого сгребет, тот того и скребет, а теперь у всех когти выросли. Ты меня за гриву, а я тебя в бороду.
– - А што в твоей гриве-то?
– - Што ни на есть, а она моя.