– Симочка, не дури. Какой елкич? Что за вздор!
– А он, елкич, такой маленький, – заговорил тоненьким и возбужденным голоском Сима, – маленький, маленький, с новорожденный пальчик.
И весь зелененький, и смолкой от него пахнет, а сам он такой шершавенький. И брови зелененькие. И все ходит, и все ворчит: "Разве моя елка для вас выросла? она сама для себя выросла!"
– Это, Сима, тебе приснилось, – сказала мама. – Проснулся, так нечего в постели сидеть, – одевайся проворно. Дима, одеваться! И не дурить. Смотрите вы оба у меня.
И мама ушла из детской спальни. Она знала, что надо бы остаться сколько-нибудь еще с мальчиками, – но ей было так некогда. Эти праздники в городе, – их положительно не видишь, вздохнуть некогда. Столько разных выездов и приемов, положительно, какая-то неприятная праздничная повинность. И так много расходов, и так много домашних хлопот, суетни, неурядиц, неудовольствий, – с мужем, с детьми, с прислугою. Право, быть хозяйкою дома при современном строе жизни становится уже очень тяжело. Видно, и нам скоро придется ступить на ту же дорогу, по которой идут хозяйки в Северной Америке.
Такими соображениями утешая или, вернее, расстраивая себя, мама пошла в столовую, где уже ее ждали. И проходя мимо больших зеркал в гостиной, она с удовольствием, как всегда, кинула быстрый взгляд на отраженное в зеркалах прекрасное, еще такое молодое лицо и на стройную фигуру в домашнем, совершенно простом, но очень изящном, и, что самое важное, очень идущем к лицу наряде.
II
А мальчики, оставшись одни, немедля заговорили о бедном елкиче, который так тоскует о своей загубленной елке и не может утешиться.
Маленький, зелененький, шершавенький, с зелеными бровями и зелеными ресницами, он все ходит по комнатам, и ходит, и ворчит. Никто его не видит, кроме маленького Симочки.
И ходит, и ворчит, и жалуется, и наводит тоску на Симу.
Ворчит:
– Разве она для вас в лесу выросла? Разве вы сделали ее? Зачем вы ее зарубили?
Сима оправдывается:
– Милый елкич, да ведь нам зато как весело-то было! Ты подумай только, как свечки зажгли на елочке, вот-то весело стало! Разве ты этого не понимаешь? Ведь ты же сам видел, – свечки на елочке, и золотой дождь, и блестки, – так все и горит, и блестит, и переливается. Еще мне-то что, я ведь не первую елку справляю, – а вот самые маленькие, и еще вот швейцаровы дети, – ведь им это какой праздник! Что же ты сердишься так, милый елкич?
И с тоскою прислушивался к тому, что ему ответит елкич. И уже заранее знал, что елкич не поверит его словам, что нельзя никакими словами утешить елкича, у которого зарубили его родную елку.
– Она у меня одна была, – ворчит елкич.
И ноет, и скулит тоненьким голоском. И только Сима слышит его.
– Какую власть взяли! – ворчит елкич. – Взяли мою елку, привезли, веселитесь. Если вам нужно вокруг елки плясать, ехали бы в лес сами. В лесу хорошо. А то срубили, погубили.
Ноет, скулит.
III
Сима наконец приступил к своему старшему брату, студенту.
– Кира, елкич-то все тоскует. Он, елкич-то, все ходит, и на домашних сердито смотрит, и все скулит таким тоненьким голоском. Какой он бедный!
– Результат чтения фантастических произведений, – проворчал студент.
– Нет, Кира, ты скажи, вот он жалуется, что елка не для нас выросла, а вот ее для нас срубили. Как же это так? Ведь она, и в самом деле, – для себя? И каждый для себя. А то ведь этак каждого придут и возьмут, и сделают, что хотят.
Студент выслушал хмуро. Сказал:
– Елка – дерево. Ее можно срубить. А вот относительно нас с тобою, тут, действительно, дело обстоит неладно. Человек есть автономная личность, не правда ли?
Сима утвердительно кивнул головою. Кира продолжал:
– Ну, и вот, приходят агенты власти, и берут тебя, и ведут, куда ты не хочешь, и заставляют делать то, что несвойственно твоей натуре. Ты говоришь: я для себя вырос, тебе отвечают: нет, брат, шалишь, ты вырос церкви и отечеству всему на пользу, а раз на пользу, так мы тебя и используем. Так-то, брат, в общем хозяйстве все на пользу идет, ничто даром не пропадает.
– Это очень нехорошо, – убежденно сказал Сима.
– Хорошего, действительно, мало, – согласился студент, – но уж таков социальный строй. Служи другим, коли хочешь, чтобы тебе служили.
– Тогда я не хочу, – печально сказал Сима, – если надо заставлять и мучить, тогда я не хочу.
– Ну, брат, об этом нас с тобой не спросят, – сказал студент.
Затянулся папиросой. Видно было, что ему очень приятно курить и чувствовать себя дома на положении взрослого. Покровительственно посмотрел на Симу. Похлопал его по плечу. Сказал:
– Ты – забавный мальчуган. Все фантазируешь. Пожалуй, вырастешь, так поэтом будешь.
Сима помолчал, вздохнул и сказал, краснея и потупясь:
– Елкича жалко. Как он теперь будет?
IV
Сима проснулся ночью. Услышал опять, как елкич ходит, скулит тоненьким голоском и ворчит. И домашние шепчутся с ним, стараются его утешить.
Тоненький голосок из угла говорит:
– Мы тебя не гоним. Будь с нами. У нас хорошо. Светики перебегают. Пылиночки кружатся. Очень хорошо.
– Насмотрелся я, – ворчит елкич. – Мне здесь у вас не нравится. Хозяева у вас нехорошо живут.
– Нам нет никакого дела до хозяев, – отвечает домашний. – Мы сами по себе, они сами по себе, – мы им не мешаем, они на нас не обращают внимания. Только Сима за нами иногда смотрит, да это не беда, – он еще маленький, и он так и не вырастет, – он к нам уйдет. Он для нас почти что свой, – а до других нет дела.
– Нет, – ворчит елкич, – не нравится, да и не нравится мне у вас. Что хотите, а не нравится. Кровью тут у вас пахнет, а я этого запаха не люблю.
– А у вас в лесу разве ничем таким не пахнет? – с досадою и насмешкою спрашивает домашний.
Но елкич не отвечает и ворчит себе свое:
– И не нравится, и не нравится. Рубят, бьют, а для чего, и сами не знают.
Сима приподнялся на локте и тихонько, чтобы не разбудить Димы, шепнул:
– Миленький елкич, почему же тебе у нас не нравится? Мы все – добрые.
Стало очень тихо. Домашние молчали и чутко ждали, что ответит елкич. Помолчал елкич. Сказал сердито:
– Иди завтра на улицу, – сам увидишь.
Домашние засмеялись, зашушукались. Сим стало тоскливо.
– Что же я увижу? – спросил он. – Милый елкич, ты иди со мною и покажи.
– Покажу, покажу, – ответил елкич.
Пискливый голос его казался злым и угрожающим, но Сима не боялся этого: он знал, что елкич тоскует по своей елке и не может утешиться и потому такой сердитый.
– Покажу, – повторял елкич, – будешь доволен мною.
Домашние тихонько шушукались и смеялись тоненькими, шелестинными голосками, и не понять было Симе, добрые они или злые, смеются ли они от злости или от милой веселости. Жутко было Симе, и, чтобы подбодриться, он опять шепотом спросил елкича:
– Милый елкич, когда же ты мне покажешь? Утром? Правда? Когда мы пойдем гулять с фрейлейн Эмилиею? да?
– Да, да, – ворчал елкич. – Утром, так утром.
И шелестинные расстилались по всем углам смешки и шепотки.
И опять спросил Сима:
– Милый елкич, ты ведь маленький, как же ты с нами пойдешь? Фрейлейн Эмилия как зашагает, так только поспевай. Она говорит: моцион надо делать весело. Так как же ты?
– Ничего, – сердитым голосом сказал елкич, – уж я от вас не отстану. Я к тебе в карман сяду.
Шелестинные шушукались, смеялись голосочки во всех уголочках. И под шелестинный смех заснул Сима.
V
Утром мальчики, как всегда, пошли гулять с фрейлейн Эмилиею. Но неспокойно и страшно было на улицах. Шли толпы. Слышались злые слова. И вдруг раздались вдали резкие звуки рожка.
Старший Симочкин брат пробежал мимо.
– Фрейлейн, – крикнул он на ходу, – ведите детей домой.
Но уже фрейлейн и сама ухватила обоих мальчиков за руки и бросилась бежать в переулок, дальше от толпы, от веселого рожка.
– Елкич, елкич, – кричал Сима, – что же ты мне покажешь?
– Беги за братом, – быстро шептал елкич, – брось немку, беги за братом. Его сейчас убьют солдаты.
Сима громко закричал и рванулся от фрейлейн Эмилии.
– Сима, Сима, ради Бога, куда вы? – кричала испуганная фрейлейн, пытаясь поймать Симу.
Но Сима убежал в толпу. Скрылся, за народом. Фрейлейн растерянно металась, не зная, что делать. Дима плакал. Кругом бежали какие-то испуганные, плохо одетые люди. Кричали что-то.
Сима догнал брата.
– Кира, пойдем вместе, – кричал он.
Студент испуганно глянул на мальчика, и побледнел.
– Зачем ты здесь? Где фрейлейн?
Опять в ясном и морозном воздухе весело и звонко зарокотали звуки рожка. Нестройный гам поднялся в ответ этим звукам. Вдруг все побежали. Перед Симою и студентом стало пусто и светло. Стройный ряд наклонившихся штыков вдруг дрогнул и задымился. Сима в страхе отвернулся. Страшный треск пронизал, казалось, все его тело. Земля заколебалась, поднялась, камни под снегом холодной мостовой прижались к Симочкину лицу. Короткий миг было очень больно. И потом стало легко и приятно. Раскинув на снегу маленькие, помертвелые руки, Сима шепнул:
– Елкич миленький…
И затих.
Два Готика
I
Летняя ночь достигла успокоенного своего срока. Оба мальчика, Готик и Лютик, гимназисты, тихо спали.
Внезапно что-то разбудило Готика. Какой-то робкий шорох за дверью. Готик открыл глаза, встрепенулся, – и сна как не бывало.
Было почти совсем светло. Тихо, светло, – и странно. Белая летняя ночь, северная ночь, вливалась тихим и ровным светом в незавешанное окно. Тихо на своей кровати дышал спящий Лютик, повернувшись к стене, так что виден был его гладко остриженный затылок.
Готик потянулся, встал на колени на своей постели и посмотрел к окну.
Виднелось за окном бледное небо, деревья. Белый прозрачный пар, еле видимый, за деревьями означал место реки. Деревья стояли, совсем не двигаясь, и чутко слушали, как журчала река, быстрая и мелкая, переливаясь по камням. Да еще слышались чьи-то легкие шаги.
Готик спрыгнул с постели. Бодрая готовность встретить что-то необычное схватила его – унаследованная от незапамятных предков ночная отвага опасных приключений. Подбежал к окну.
Сердце его вдруг замерло, остановилось на краткий, неощутимо-краткий миг и забилось быстро, быстро. И увидел он в саду себя самого, тут же, под окном.
Белая блуза, ременный пояс, гимназическая фуражка в белом чехле, его сапоги с заплаткою на левом, черные брюки, – еще незачиненная прореха слева внизу, – все это вмиг приметили и признали зоркие Готины глаза.
Другой Готик тихонько крался из сада. Он пригибался, прячась за кусты, – вот шмыгнул за калитку, – исчез за деревьями, на тропинке, что круто спускалась к реке.
Готик выглянул за дверь. Там всегда оставляли мальчики свою одежду и обувь, чтобы утром служанка Настя почистила. Теперь Лютины все вещи на месте, – Готиных не было.
Готик закрыл дверь, на себя глянул, – и в непобедимом обаянии сонливости не узнал себя. Его мысли заволакивались дремой. В теле было покойно и словно пусто. Он легко и слабо удивился.
– Куда же это я иду? – подумал он.
Вдруг сон опять одолел его. Даже не помнил, как забрался под одеяло. Крепко спал до позднего утра, пока не разбудил шаловливый Лютик.
II
Утром отрывочные воспоминания томили Готика.
Что-то было ночью. Не то во сне, не то въявь. Или мечталось.
Шумливый и шаловливый, слишком дневной, Лютик шалил, как всегда, приставал, надоедал и мешал вспомнить и шутил, шутил и смеялся, смеялся и шутил бесконечно.
Но Готик все же мало-помалу припомнил, куда и зачем ходил он, второй, ночной Готик, в то время, пока первый, обыкновенный и всегдашний, лежал в постели тяжелым, бессмысленно дышащим телом…
III
В замке тихом и волшебном, там, вдали, за очарованною рощей, обитает нежная царевна Селенита, легкий призрак летних снов.
Дивный замок Селениты весь пронизан лунным светом.
Отуманенной дорогой, по долине, где мечтают полуночные цветы, Готик проходил тихонько, легкой тенью, еле слышный, еле видный, до травы едва касаясь. И пришел к царевне дивной, к милой Селените.
Тихая музыка еле слышно доносилась издалека.
Лунная царевна Селенита нежною улыбкою встретила Готика.
Ее голос звенел, как струя в ручье.
Как струя в ручье, как нежный звон свирели, звучал тихий голос царевны Селениты.
Вся она была нежная, воздушная и такая легкая, что казалась прозрачною.
Звезды горели не то на ее зеленовато-белой одежде, не то за нею и просвечивали сквозь ее тело.
И улыбалась, и чаровала. И говорила нежным свирельным голосом, и ароматы струились, сплетались с журчанием ее свирельной речи.
IV
А Лютик надоедал шутками, – бесконечными, скучными, назойливыми.
"И все-то Лютик каламбурит! – досадливо думал Готик. – Как ему не надоест! Не диво, что мама на него сердится".
В самом деле, это ужасно надоедливо.
Что ему ни скажи, сейчас же начинается выворачивание и пригонка слов.
А вот отцу это почему-то очень нравится. Отец и сам веселый. Он часто поощрительно говорит Лютику:
– Ну-тка, Илютка, вальни хорошенько.
И Лютик старается, придумывает.
Глупо.
И до того это навязчиво, что Готик иногда и сам начинал каламбурить.
Тогда Лютик восторженно визжал, кричал и прыгал:
– Да он совсем стал, как я, так что и не различишь, кто это, – он или я, – он – Илия или я Илия.
И так приставал к Готику:
– Ты – Илия, или я – Илия, – что тот начинал сердиться не на шутку.
До драки доходило порою дело. Мальчишки!
V
Людмила Яковлевна, Лютина и Готина мать, сегодня утром поднялась рано против обыкновения.
Встала вместе с мужем, – он уезжал в город на службу.
В другие дни она вставала уже после его ухода, когда и мальчики подымались.
Проводила мужа до калитки, пришла в кухню, видит: уже плита растоплена жарко, – а вовсе и не надо так рано, – и Готина одежда сушится на веревке у огня, – совсем вся мокрая, – и сапоги в грязи.
Людмила Яковлевна встревожилась.
– Что это такое, Настя? – спросила она.
– Загваздал чегой-то Готик и сапоги и одежду, – со смехом сказала Настя.
– Да ведь вечером все на нем было сухое, – тревожно говорила Людмила Яковлевна.
– Да уж не знаю, где они загваздались.
Настя смеялась как-то странно, – не то лукаво, не то смущенно. От этого Людмиле Яковлевне стало жутко.
– Ты знаешь что-нибудь? – пугливо спросила она.
– Да нет, барыня, право нет. Что мне знать-то? – отговаривалась Настя.
– Готик ходил куда-нибудь?
– Не знаю, барыня. Право, не знаю.
VI
Когда мальчики пили утренний чай, Людмила Яковлевна спросила:
– Готик, куда ты бегал ночью?
Готик покраснел и сказал:
– Никуда не бегал. Я спал.
Но сказал так, словно виноватый, – неуверенно, с запинкою.
– У тебя сапоги мокрые, – сказала Людмила Яковлевна.
– Не знаю, я спал, – повторил Готик.
– Готик сегодня вежливый, – сказал Лютик, – ес-ер прибавляет: я-с, говорит, пал, – а куда пал, не говорит.
– Вовсе не остроумно, – сказала Людмила Яковлевна досадливо.
Она больше не спрашивала Готика.
Но весь день провела в жестокой тревоге.
Ждала мужа.
VII
А Готик мечтал о лунной царевне, милой Селениточке.
– Она Селениточка.
– А на селе ниточка, – дразнил кто-то Лютиным голосом.
И мечты о раздвоении весь день сладко волновали его.
Он думал:
"Как хорошо, что есть иная жизнь, ночная, дивная, похожая на сказку, другая, кроме этой дневной, грубой, солнечной, скучной!
Как хорошо, что можно переселиться в другое тело, раздвоить свою душу, иметь свою тайну!
Таить от всех.
И никто никогда не узнает.
Ночью все иное.
Дневные спят, лежат неподвижными телами, – и тогда исходят иные, внутренние, которых днем мы не знаем".
VIII
Готик стоял на берегу реки, смотрел на воду, как она все бежит, журчит, и мечтал о Селените, как она улыбается и говорит.
Подошел Лютик.
– Готик, – сказал он, – ты грамматику забыл.
– Отстань, – досадливо ответил Готик.
– Правда. Ну, вот, я тебе докажу: у свиньи хвостик, а у лошади?
– Хвост, – ответил Готик.
– У стола ножки, а у тебя? – допрашивал Лютик.
– Ноги.
– Мальчик читает книжку, а студент?
– Книгу.
– Ванечка надел рубашку, а Иван?
– Рубаху.
– Ванька надел сорочку, а Иван?
– Сороку, – с размаху ответил Готик.
Засмеялись оба.
IX
Когда отец, всегда веселый и говорливый, – в него был Лютик, – возвращался из города со службы, Людмила Яковлевна вышла ему навстречу на станцию, что редко делала в другие дни. По дороге домой она озабоченно говорила:
– Можешь себе представить, Александр Андреевич, Готик нынче ночью куда-то бегал, а куда, не говорит. Говорит, что спал. Как хочешь, Саша… – И она заплакала.
Александр Андреевич посвистал, махнул рукой.
– Глупости! – сказал он сиповатым голосом. – Куда ему бегать? Какая-нибудь глупая фантазия. Просто на реку ходил.
– Это меня так беспокоит, – упавшим голосом сказала Людмила Яковлевна.
– Глупости! – повторил Александр Андреевич. – И не говорит, куда ходил?
– Да не говорит же, – плачевно сказала Людмила Яковлевна.
– А вот я его спрошу хорошенько, так скажет, – сердито сказал отец.
Было жарко, и ему было досадно, что надо сердиться, чего он не любил.