Черный ирис. Белая сирень - Тэффи Надежда Александровна 3 стр.


Таков был мой второй шаг.

Третий и окончательный шаг был сделан, собственно говоря, не мной самой, а если так можно выразиться, за меня шагнули.

Взяли мое стихотворение и отнесли его в иллюстрированный журнал, не говоря мне об этом ни слова. А потом принесли номер журнала, где стихотворение напечатано, что очень меня рассердило. Я тогда печататься не хотела, потому что одна из моих старших сестер, Мирра Лохвицкая, уже давно и с успехом печатала свои стихи. Мне казалось чем-то смешным, если все мы полезем в литературу. Между прочим, так оно и вышло. Кроме Мирры (Марии), другая моя сестра, Варвара, под псевдонимом Мюргит, помещала свои очерки в "Новом времени", а пьесы ее шли в "Кривом Зеркале", а самая младшая, Елена, тоже оказалась автором нескольких талантливых пьес, шедших в разных театрах.

Итак – я была недовольна. Но когда мне прислали из редакции гонорар – это произвело на меня самое отрадное впечатление. Впечатление это я пожелала повторить и написала целый фельетон в стихах, в котором с веселой беззастенчивостью молодого языка хватала зубами за самые торжественные ноги, шествующие по устланному вянущими лаврами пути.

О фельетоне заговорили. Кто смеялся, кто возмущался, кто ликовал. Был "бум". Редакция попросила продолжать. Большая газета пригласила сотрудничать. Остальное ясно.

Чучело

Увидела недавно в окне зоологического магазина, среди разных роскошных орлов и соколов, чучело толстой пучеглазой совы. Остановилась, пригляделась – что такое она мне напоминает? Что-то очень далекое и забавное связано вот с этим носом-крючком и выпученными глазами.

И вдруг я вспомнила: напоминает мне это чучело самые мои первые литературные шаги. Жуткие шаги и вполне неудачные.

Собственно говоря, быть писательницей никогда я не собиралась, несмотря на то, что все в нашей семье с детства писали стихи. Занятие это считалось у нас почему-то очень постыдным, и, чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом, – немедленно начинает кричать:

– Пишет! Пишет!

Пойманный оправдывается, а уличители издеваются над ним и скачут вокруг него на одной ножке:

– Пишет! Пишет! Писатель!

У брата кадета нашли обрывок стихотворения:

Что было бы, если
К нам в корпус Лесли
Явилась вдруг?!.

Лесли – мы знали ее – была прехорошенькая институточка.

И еще стихотворение, очень трагическое, явно связанное с переэкзаменовкой по алгебре:

О, зачем ты так жарко молилась в ту ночь,
За молитвой меня забывая!
Ты могла бы спасти, ты могла бы помочь,
Ты спасла бы меня, дорогая!

Вне подозрений был только самый старший брат, существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторенной строчкой:

О, Мирра, бледная луна!

Увы! И он писал стихи!

Открытие это произвело на нас сильное впечатление и, как знать, может быть, старшая сестра моя Маша, став известной поэтессой, взяла себе псевдоним "Мирра Лохвицкая", именно благодаря этому впечатлению.

Я мечтала быть художницей. И даже по совету одной очень опытной одноклассницы-приготовишки, написала это желание на листочке бумаги, листочек сначала пожевала, а потом выбросила из окна вагона. Приготовишка говорила, что средство это "без осечки".

Когда старшая сестра, окончив институт, стала печатать свои стихотворения, я иногда, по дороге из гимназии, провожала ее в редакцию. Провожала не одна, а с нянюшкой, которая несла мою сумку с книгами.

И там, пока сестра сидела в кабинете редактора (что это был за журнал – не помню, но помню, что редакторами его были П. Гнедич и Всеволод Соловьев), мы с нянюшкой ждали в приемной.

Я садилась от нянюшки подальше, чтобы никто не догадался, что она за мной присматривает, делала вдохновенное лицо и думала, что меня, наверное, и рассыльный, и кассирша, и все посетители принимают за писательницу. Вот только стулья в приемной были какие-то неладно-высокие и ноги у меня до полу не хватали. Но этот недостаток, как и короткое платье с гимназическим передником, вполне выкупался и покрывался с лихвою вдохновенным выражением лица.

В тринадцать лет у меня был уже литературный стаж: стихи на приезд государыни и стихи по случаю юбилея гимназии. В этих последних, написанных стилем пышной оды, была строфа, из-за которой много пришлось пострадать:

И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет
Здесь, в этом храме просвещенья
Еще на много-много лет!

Этим "храмом просвещенья" сестры донимали меня целый год. Притворюсь, что болит голова, не пойду в гимназию, и начинается:

– Надя, Надя! Что же ты в храм просвещенья? Как же ты допускаешь, что там без тебя сияет правды свет?

И вот, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, написала я забавную "Песенку Маргариты". Конечно, никому ее не показала и решила потихоньку отнести в "Осколки".

В "Осколках" редактором был Лейкин, тогда уже старый, хворый. Вскоре он умер.

Пошла в редакцию.

Очень было страшно. Страшнее всего на лестнице, когда я протянула руку к звонку. Дверь была маленькая и грязная. Пахло пирогом с капустой, который я терпеть не могу. Позвонила и тут же подумала:

"Бежать!"

Но за дверью что-то заскреблось. Сняли цепочку. В щелку посмотрели – сначала один глаз, потом другой, и дверь открылась.

– Вам кого?

Пожилая, очень худая дама в оренбургском платке крест-накрест.

– Я к… мне к… к Лек…

– Их еще нет, – сказала дама. – Войдите, присядьте, обождите. Они скоро будут.

Посадила меня в крошечную комнатку и ушла.

Из крошечной комнатки видна другая, тоже небольшая, край письменного стола и над ним птичье чучело.

Смотрю и чувствую, как складываются в уме непочтительные стихи.

У редактора висело
Птичье чучело.
На редактора глядело,
Глаза пучило…

Ждала долго.

Изредка входила худая дама и, поглаживая костлявыми руками свой платок на груди, шептала мне:

– Потерпите, теперь уж недолго.

И вот раздался звонок. Топот, кашель, хрип. Я разобрала:

– Кто?

– Что?

– А?

– Зачем?

– К кому?

– Черт!

Потом хрип смолк, снова вошла худая дама и сказала испуганным шепотом:

– Они еще обмерзши!

И ушла.

А я сидела и думала, какой ужас заниматься литературой…

Опять вошла дама и опять прошептала, видимо, жалея меня и желая ободрить:

– Они еще не оттаявши!

Добрая дама! Обнять бы ее и вместе поплакать…

И снова скрылась.

Господи! Господи! Уйти бы мне, да и уйти не смею.

Опять дама.

– Они отошедши.

Я как-то не сразу поняла, что значит "отошедши". Первое мгновение подумала, что это значит, будто Лейкин умер, и в ужасе вскочила.

– Да вы не бойтесь! – успокаивала меня дама. – Они сказали, чтобы вас впустить.

Я зажмурилась и шагнула вперед. Действительно, ведь не убьет же он меня!

В кресле, перед птичьим чучелом, сидел кряжистый, кривоплечий и, кажется, косоглазый старик с бородой. Очень мрачный.

– С чем пожаловали? – спросил он меня, глядя в сторону. – Что вам нужно?

– Стихи… – прошептала я. – "Песенка Маргариты"…

– Что-о? У нас, кажется, таких стихов отродясь не бывало. Объясните толковее.

– Я сочинила… вот…

Но пока я лепетала, он чихнул и ничего не расслышал. Чихнул он так страшно, что чучело закачалось, кивая вниз клювом.

– Чего-о? – вновь спросил редактор.

– Я… мои… я сочинила…

Он, не глядя на меня, протянул руку. Я ткнула в нее свой листок.

– Ну? – спросил он.

– Что? – спросила я.

– Ну и до свиданья. Ответ прочтете в почтовом ящике.

Через месяц прочла в почтовом ящике "Осколков": "Песенка Маргариты" никуда не годится.

Таков был мой первый литературный шаг.

Впоследствии эту самую "Песенку Маргариты" я, исключительно для тайного торжества над сердитым редактором (хотя его уже не было в живых), напечатала в разных изданиях не меньше четырех раз.

Да, редактора я больше не видела, а вот с чучелом нам встретиться довелось и, глядя друг на друга, вспомнить былое…

"Мне снился сон безумный и прекрасный…"

Мне снился сон безумный и прекрасный,
Как будто я поверила тебе,
И жизнь звала настойчиво и страстно
Меня к труду, к свободе и к борьбе.

Проснулась я… Сомненье навевая,
Осенний день глядел в мое окно,
И дождь шумел по крыше, напевая,
Что жизнь прошла и что мечтать смешно!..

Забытый путь

Софья Ивановна подобрала платье и с новой энергией стала взбираться на насыпь. Каблуки скользили по траве, шляпа лезла на глаза, зонтик валился из рук. Наверху стоял железнодорожный сторож и развлекался, глядя на страдания молодой туристки. Каждый раз, поднимая глаза, встречалась Софья Ивановна с его равнодушно-любопытным взглядом и чувствовала, как взгляд этот парализует ее силы. Но все равно – отступать было поздно; большая часть пути пройдена, да и стоит ли обращать внимание на мужика, "qui ne comprend rien", как говорилось в пансионе, где три года тому назад окончила она свое образование. Жаркое июльское солнце палило немилосердно. Софья Ивановна остановилась на минуту перевести дух и вытянула из-за пояса часики: уже четверть первого. К пяти вернется муж, а у нее еще и обед не заказан! Опять будет история! Она с грустью посмотрела на оборванное кружево юбки, тянувшееся за ней по траве, как большая раздавленная змея, и, вздохнув, собралась идти дальше, но при первом же ее движении свернутый зонтик, выскочив из рук, плавно пополз вниз по насыпи, пока не остановился, упершись в какую-то кочку. Софья Ивановна в отчаянии всплеснула руками. Ничего не поделаешь, нужно теперь вернуться за зонтиком!.. Однако спускаться оказалось еще труднее, чем подыматься; не успела она сделать и двух шагов, как потеряла равновесие и опустилась на траву. Зонтик был уже близко. Она попробовала достать его ногой, потянулась еще немножко вниз… "Ах!" – едва дотронулась кончиком башмака, как зонтик вздрогнул и, весело подпрыгивая, поскакал дальше. Софья Ивановна с ожесточением перевернулась лицом к траве и попыталась ползти на четвереньках.

Увидя этот новый способ передвижения, сторож вдруг исчез и вернулся через минуту с какой-то толстой бабой; оба нагнулись и молча, с тупым любопытством смотрели на Софью Ивановну; затем баба обернулась назад и стала манить к себе кого-то рукой…

Это уж чересчур! Быть посмешищем целой банды бездельников. Слезы выступили на глазах Софьи Ивановны.

Красная, растрепанная, злая, уселась она насколько могла удобнее и решила ждать.

"Ведь есть же у него какое-нибудь дело, – думала она, – не может же он весь день тут стоять. Увидит, что я сижу спокойно, и уйдет".

И она, приняв самую непринужденную позу, делала вид, что превосходно проводит время; любовалась природой, рвала одуванчики и даже стала напевать "Уста мои молчат". Через несколько минут, осторожно, скосив глаза, она взглянула наверх – "Нахал!".

Сторож не верил ее беззаботности и продолжал стоять все на том же месте, словно ожидая от нее чего-то особенного.

Напускная бодрость покинула Софью Ивановну. Она присмирела, закрыла лицо руками и стала нетерпеливо ждать.

– Божественная!.. – долетел до нее тягучий голос.

– Ах, нахал! – вздрогнула от негодования Софья Ивановна. – Он смеет еще заговаривать!

– Божественная! Я чувствовал ваше присутствие здесь… Меня влекло сюда!..

Нет, это не он – голос снизу. Софья Ивановна опустила руки: "Господи! Только этого не хватало! Опять проклятый декадент! Опять сцена от Петьки!"

Грациозно откинув длинноволосую голову, держа шляпу в горизонтально вытянутой руке, стоял у подножия насыпи маленький худощавый господин в клетчатом костюме, с развевающимися концами странного зеленого галстука, и не смотрел, а созерцал растерявшуюся Софью Ивановну.

– Я помешал вам мечтать, – загнусавил он снова. – Я поднимусь к вам! Мне так хочется подслушать ваши грезы!..

И, не дождавшись ответа, он взмахнул руками, с видом птицы, собравшейся взлететь, и стал быстро подниматься.

"Вот ведь влезают же люди, – с горечью думала Софья Ивановна, глядя на него, – почему же я такая несчастная!"

– У ваших ног лежат, синьора, И я, и жизнь, и честь, и меч! – продекламировал декадент, садясь у ее ног и восторженно глядя на нее белесоватыми глазками.

– Это ваше?

– Мм… Почти.

– Что это значит: "почти"?

– Значит, что это стихотворение Толстого, но я его переврал, – мечтательно отвечал тот. – О, как я рад, что мы снова вместе!.. Я хотел так много, так бесконечно много сказать вам…

– Очень приятно, только я тороплюсь домой.

– Странная манера торопиться, сидя на одном месте. И зачем вам домой?

– К пяти часам вернется Петр Игнатьевич…

– Кто вернется?

– Петр Игнатьевич.

– Петр Игнатьевич? – Декадент презрительно прищурил глаза. – Кто это такой, этот Петр Игнатьевич?

– Как кто? – обиженно удивилась Софья Ивановна. – Мой муж! Странно, что вы две недели тому назад были у нас в доме и не знаете, как зовут хозяина.

– Простите!.. Я рассеян… Я страдал… Но мы не будем говорить об этом, не расспрашивайте меня, я не хочу – слышите? – Он повелительно сдвинул брови и замолк на несколько минут, потом, видя, что Софья Ивановна все-таки не начинает расспрашивать "об этом", сказал тоном человека, искусственно меняющего тему разговора: – Итак… где же ваш муж?

– Он уехал с восьмичасовым в Контики; там сортируют вагоны или что-то в этом роде, не умею вам объяснить. А теперь помогите мне, ради бога, слезть отсюда, – прибавила она смущенно. – Я оттого и сижу здесь так долго, что никак не могу одна…

Декадент пришел в восторженное умиление.

– О! Как это женственно! Беспомощно-женственно. Дайте мне ваши руки, я донесу вас.

– Я не могу вам дать руки, потому что наступлю тогда на платье и упаду, – понимаете?

– Платье можно подколоть булавками. – И, к великому удивлению Софьи Ивановны, он, отвернув бортик своего клетчатого пиджака, вытащил несколько булавок, воткнутых в него.

– Какой вы странный! Зачем вы носите с собой булавки?

– Не спрашивайте… Это символ!..

Наконец платье подколото, декадент с безумным видом, схватив ее за обе руки и выставив вперед каблучок своего желтенького башмачка, поскакал вниз. Софья Ивановна спотыкалась, падала, подымалась, отбивалась, вырывалась, – но он крепко впился в ее руки и выпустил их только тогда, когда она, испуганная и запыхавшаяся, стояла внизу и, не смея поднять голову, думала о стороже: "Видел или не видел?.."

– Какое блаженство, – шептал декадент, с трудом переводя дыхание и утирая лоб платком, – какое блаженство этот бешеный полет! Но скажите, как вы сюда попали? – прибавил он, подавая ей зонтик.

– Я думала, что скорее попаду домой, если пойду верхом. Я ходила в деревню узнать насчет телятины.

– Как вы сказали?

– Что как сказала?..

– Вы произнесли какое-то слово… – Он, мечтательно сощурив глаза, глядел на облако.

– Я сказала, что ходила за телятиной… Какой вы странный!

– Простите! Мне послышалось, что вы сказали что-то по-итальянски. Те-ля-ти-на… Те-ля-ти-на… – прошептал он.

– Хорошо же вы, должно быть, знаете итальянский язык…

– Я не могу знать его плохо. Понимаете? Не могу знать его плохо, потому что не знаю совсем.

Софья Ивановна замолчала и стала придумывать, как бы ей поделикатнее отвязаться от своего спутника. Ей очень не хотелось, чтобы их увидели вместе, так как бедный декадент был почему-то особенно несимпатичен ее ревнивому мужу. Петр Игнатьевич не ответил ему на визит и, когда встретил его с Софьей Ивановной на музыке в городском саду, немедленно увел жену домой и закатил ей сцену, какой, как говорится, и "старожилы не запомнят". После этой истории Софья Ивановна старательно избегала опасного поэта, терпеливо ожидая осени, когда он уберется к себе в Петербург. Мужа, положим, теперь на станции нет – он в Контиках, но все равно, ему насплетничают… А с другой стороны, нельзя же его прогнать сразу – все-таки человек услугу оказал. А и некрасив же он, голубчик, взглянула она искоса. Петух не петух… черт знает что!..

– Я знаю, о чем вы сейчас подумали, – прервал он ее мысли.

– О чем? – испугалась Софья Ивановна.

– Вы подумали о том, что жизнь наша бесцветна и тосклива… Зачем вы здесь живете? Разве вы не чувствуете, что созданы блистать в свете? – Софья Ивановна успокоилась.

– Действительно, скучно, но мужу обещали скоро большую станцию. Тогда будет веселее.

– Вы постоянно сводите разговор на мужа: это прямо какой-то "незримый червь"!

Софья Ивановна хотела обидеться, но мелькнувший вдали красный зонтик отвлек ее внимание.

– Ой, ой, ой! Ведь это Курина!.. Жена помощника! – Она стала торопливо приглаживать волосы, оправлять платье… – Ведь нужно же, как на грех… мерзкая сплетница! Перейдемте скорее на ту сторону полотна, на запасный путь, пока она нас не заметила.

Они быстро свернули налево и, перепрыгнув через проволоку семафора, приблизились к длинным рядам товарных вагонов, бесконечной цепью тянувшихся к станции, темная крыша которой выделялась тусклым пятном на сверкающей синеве южного неба.

– Скорей! Скорей! – торопила Софья Ивановна. – На крайний путь; там никого не встретим.

Тяжело гремя спущенными цепями, прошел мимо паровоз, обдав их целым клубом затхлого дыма, и, тревожно свистнув несколько раз, остановился. Стрелочник, помахивая красным флагом, вылез из-под вагона и, скосив глаза на Софью Ивановну, затрубил в рожок.

"Должно быть, он знает, кто я", – подумала Софья Ивановна и, как страус, втянула голову в плечи, закрываясь зонтиком.

Назад Дальше