Они обогнули первый ряд вагонов, пролезли между колесами второго, кое-как протискались между расцепленными буферами третьего и тут только вздохнули свободно, чувствуя себя в безопасности. Здесь не было ни души. Издали доносилась перекличка локомотивов да отвечающий им меланхолический рожок стрелочника. Порой, далеко за крышами вагонов, быстро проносилось гигантское облако белого пара, протяжный свист разрезал воздух, затем опять все стихало. Да, здесь никто не видит. Кругом одни вагоны.
Софья Ивановна обмахивалась платком, сдувая падавшие на глаза растрепанные волосы.
– Так вот этот забытый путь! – говорил декадент, глядя на поросшие травой рельсы, уставленные товарными вагонами, с открытыми, зияющими, как черные пасти, входами, с беспомощно повисшими цепями. – Забытый путь! Как это красиво звучит! В этом слове целая поэма.
Забытый путь!.. Я чувствую какое-то странное волнение, повторяя это слово… Я вдохновляюсь!.. – Он зажмурился, втянул щеки и открыл рот, как дети, когда они представляют покойника.
– Скажи когда-нибудь "забудь". Но никогда тебя я не забуду, Забытый путь!..
Он медленно открыл глаза.
– Я разработаю это в поэму и посвящу вам.
– Мерси. Только рифмы у вас не хватает.
– Так вам нужна рифма? О! Как это банально! Вам нравятся рифмы! Эти пошлые мещанки, ищущие себе подобных, гуляющие попарно. Я ненавижу их! Я заключаю свободную мысль в свободные формы, без граней, без мерок, без…
– Ах, боже мой!.. Смотрите, там идут! – прервала его Софья Ивановна, указывая на группу рабочих, шедших в их сторону. – И, кажется, Петин помощник с ними!.. Куда нам деться?!
– Спрячемся в пустой вагон и обождем, пока они уберутся, – предложил находчивый поэт.
– Я его не боюсь, – продолжала Софья Ивановна, топчась в волнении на одном месте, – только я такая растрепанная… и не могу же я ему объяснить при рабочих, что лезла на насыпь… Господи! Как это все глупо!
– Серьезно, самое лучшее – переждать в вагоне.
– Да как же я туда попаду? Тут и подножки нет.
– Позвольте, я подсажу вас. Только поторопитесь, а то они нас заметят.
Софья Ивановна кое-как влезла, оборвав окончательно кружевную оборку и запачкав платье обо что-то очень скверное. За нею следом вскочил и декадент, обнаружив необычайную ловкость и розовые чулочки с голубыми крапинками.
– Теперь встанем в тот угол. У, как здесь темно и прохладно. Все это напоминает мне милую, старую сказку… И жутко… и сладко.
– Ах, да замолчите же, они сейчас подойдут, – просила Софья Ивановна.
– Забытый путь! – не унимался декадент. – Но никогда тебя он не забудет. Забытый путь!
Он вдруг замолк, прижав палец к губам и таинственно приподняв брови. К вагону подходили: послышались шаги, голоса… Остановились около…
– Этот последний вагон, что ли?
"Помощник! Петин помощник! – думала Софья Ивановна, замирая от страха. – Господи! Как все это глупо! Зачем я сюда залезла!.. Ведь это совсем скандал, если нас увидят!"
– Отцепили? – спросил тот же голос.
– Го-то-во! – прокричал кто-то.
Дверь вагона, двигаемая чьей-то рукой, с грохотом захлопнулась… Тихо простонал рожок стрелочника, где-то недалеко отозвался свистком паровоз, и вдруг вагон, дрогнув, как от сильного толчка, весь заколыхался и, тихо покачиваясь, мерно застучал колесами.
– Господи, боже мой!.. Да что же это?.. – шептала Софья Ивановна. – Они, кажется, повезли нас куда-то?
– Да, мы как будто едем, – растерянно согласился поэт.
– Вероятно, наш вагон переводят на другой путь…
– Уж это вам лучше знать. Вы жена начальника станции, а я не обязан понимать этих маневров.
– Не злитесь, сейчас остановимся и вылезем, когда рабочие уйдут.
– И какая атмосфера ужасная! Грязь! Какие-то корки валяются, даже присесть некуда.
– Здесь, должно быть, перевозили собак!..
Колеса застучали ровнее и шибче, очевидно, поезд прибавлял ходу.
– Не могу понять, в какую сторону мы едем: к Лычевке или Контикам? – Голос Софьи Ивановны дрожал.
– Я сам не понимаю. Попробую немножко открыть дверь.
– Напрасно! Я слышала, как задвинули засов. – Декадент схватился за голову.
– Это, наконец, черт знает что такое! Нет! Я узнаю, куда они меня везут! – Он вынул из кармана перочинный ножик и стал сверлить в стене дырочку, но дерево было твердое и толстое, и попытка не дала никаких результатов. Тогда он присел и стал буравить пол. Тоже пользы мало. Он кинулся к стене и принялся за нее с другого конца.
– Ах! Да полно вам! – злилась Софья Ивановна. – Ну, что вы глупости делаете!.. Только раздражаете!
– Так это вас раздражает?! Благодарю покорно! – вскинулся на нее поэт. – Человек впутался из-за вас в глупейшую историю, а вы же еще и раздражаетесь.
– Как из-за меня? – возмутилась Софья Ивановна. – Кто посоветовал залезть в вагон? Я бы сама никогда такой глупости не придумала… идиотства такого…
– Вы, кажется, желаете ругаться? Предупреждаю вас, что совершенно не способен поддерживать разговор в таком тоне.
– А, тем лучше! Не желаю вовсе разговаривать с вами…
– Прекрасно! – Декадент помолчал минуту и затем стал обращаться непосредственно к богу: – Господи! – восклицал он, хватаясь за голову. – За что? За что мне такая пытка?! Разве я сделал что-нибудь дурное?
Софья Ивановна тихо стонала в своем углу.
– За что наказуеши? – взвыл декадент, решив, что к богу удобнее адресоваться по-славянски. – Наказуеши за что?!
Душно было в полутемном вагоне. Через пробитое под самой крышей маленькое окошечко, вернее, отдушину, слабо мерцал дневной свет, озаряя невеселую картину: Софья Ивановна, в позе самого безнадежного отчаяния, поникнув головой, беспомощно опустив руки, прижалась в уголок, с ненавистью следя за своим спутником.
Декадент метался, упрекал бога и сверлил вагон перочинным ножичком.
А поезд все мчался, все прибавлял ходу, весело гремя цепями, соединяющими звенья его гигантского тела, и не чувствовал, какая страшная драма разыгрывается в самых недрах его. Но вот колеса застучали глуше, толчки сделались сильнее и реже. Софья Ивановна заметила, как мимо окошечка проплыла большая розовая стена: подходили к станции. Загудел свисток паровоза; еще несколько толчков, и поезд остановился.
Софья Ивановна подошла к двери и стала прислушиваться. Декадент, вынув из кармана зеркальце и гребешок, приводил в порядок прическу.
"Вот идиот! Точно не все равно, в каком он виде будет вылезать из собачьего вагона!"
– Что же теперь прикажете делать? – спросил поэт таким тоном, словно все, что происходило, было придумано самой Софьей Ивановной и вполне от нее зависело.
– Нужно постучать… Господи, как все это глупо!.. Рабочие… смеяться будут… Все равно, я не могу дольше ехать… Я измучилась!.. – И она горько заплакала.
К вагону подходили.
– Мало что не поспеть! Ты торопись. Сейчас тронется! – проворчал кто-то за дверью.
Софья Ивановна робко стукнула и вдруг, набравшись смелости, отчаянно забарабанила руками и ногами.
– Ах, подлецы! – закричал странно знакомый голос. – Не выгрузивши свиней, отправлять вагон! Я вам покажу, мерррзавцы! Отворить!
Засов с грохотом отодвинулся.
– Петин голос!.. Петя!.. Господи, помоги! Скажу, что нарочно к нему… Заждалась с обедом… беспокоилась… Боже мой! Боже мой!
Тррах!.. Дверь открыта. Удивленные лица железнодорожных служащих… вытаращенные глаза Петра Игнатьевича…
Она забыла все, что приготовилась сказать, и, напряженно улыбаясь, со слезами на глазах, неожиданно для себя самой пролепетала: "Пора обедать!"
– Спасибо за сюрприз, – мрачно ответил муж, помогая ей слезть и пристально всматриваясь в темный угол вагона, где, затаив дыхание, неподвижно замер бедный декадент. Вдруг ноздри Петра Игнатьевича дрогнули, шея налилась кровью…
– Пломбу! – скомандовал он, обращаясь к кондуктору, и, собственноручно задвинув одним ударом сильной руки тяжелую дверь вагона, надписал на ней мелом: "В Харьков, через Москву и Житомир".
– Готово!
Приложили пломбу. Кондуктор свистнул, вскакивая на тормоз. Стукнули буфера, звякнули цепи, глухо зарокотали колеса. Поезд тронулся…
О, никогда тебя он не забудет. Забытый путь!..
Псевдоним
Меня часто спрашивают о происхождении моего псевдонима. Действительно почему вдруг "Тэффи"? Что за собачья кличка? Недаром в России многие из читателей "Русского Слова" давали это имя своим фоксам и левреткам.
Почему русская женщина подписывает свои произведения каким-то англизированным словом?
Уж если захотела взять псевдоним, можно было выбрать что-нибудь более звонкое или, по крайней мере, с налетом идейности, как Максим Горький, Демьян Бедный, Скиталец. Это все намеки на некие политические страдания и располагает к себе читателя.
Кроме того, женщины-писательницы часто выбирают себе мужской псевдоним. Это очень умно и осторожно. К дамам принято относиться с легкой усмешечкой и даже недоверием:
– И где это она понахваталась?
– Это, наверное, за нее муж пишет.
Была писательница Марко Вовчок, талантливая романистка и общественная деятельница, подписывалась "Вергежский", талантливая поэтесса подписывает свои критические статьи "Антон Крайний". Все это, повторяю, имеет свой raison d'etre. Умно и красиво. Но – "Тэффи" – что за ерунда?
Так вот, хочу честно объяснить, как это все произошло. Происхождение этого литературного имени относится к первым шагам моей литературной деятельности. Я тогда только что напечатала два-три стихотворения, подписанные моим настоящим именем, и написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят но никогда и не прочтут.
– Ну кому из директоров театра охота читать всякую дребедень когда уже написан "Гамлет" и "Ревизор"? А тем более дамскую стряпню!
Вот тут я и призадумалась. Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни ее.
Но – что? Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака – дураки всегда счастливые. За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. И уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный.
Звали его Степан, а домашние называли его Стеффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался), я решила подписать пьеску свою "Тэффи" и, будь что будет, послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра. Никому ни о чем не рассказывала, потому что уверена была в провале моего предприятия.
Прошло месяца два. О пьеске своей я почти забыла и из всего затем сделала только назидательный вывод, что не всегда и дураки приносят счастье.
Но вот читаю как-то "Новое Время" и вижу нечто. "Принята к постановке в Малом Театре одноактная пьеса Тэффи "Женский Вопрос"".
Первое, что я испытала, – безумный испуг. Второе – безграничное отчаянье.
Я сразу вдруг поняла, что пьеска моя непроходимый вздор, что она глупа, скучна, что под псевдонимом надолго не спрячешься, что пьеса, конечно, провалится с треском и покроет меня позором на всю жизнь. И как быть, я не знала, и посоветоваться ни с кем не могла.
И тут еще с ужасом вспомнила, что, посылая рукопись, пометила имя и адрес отправителя. Хорошо, если они подумают, что это я по просьбе автора отослала пакет, а если догадаются, тогда что?
Но долго раздумывать не пришлось. На другой же день почта принесла мне официальное письмо, в котором сообщалось, что пьеса моя пойдет такого-то числа, а репетиции начнутся тогда-то, и а приглашалась на них присутствовать.
Итак – все открыто. Пути к отступлению отрезаны. Я провалилась на самое дно, и так как страшнее в этом деле уже ничего не было, то можно было обдумать положение.
Почему, собственно говоря, я решила, что пьеса так уж плоха! Если бы была плоха, ее бы не приняли. Тут, конечно, большую роль сыграло счастье моего дурака, чье имя я взяла. Подпишись я Кантом или Спинозой, наверное, пьесу бы отвергли.
Надо взять себя в руки и пойти на репетицию, а то они меня еще через полицию потребуют.
Пошла. Режиссировал Евтихий Карпов, человек старого закала, новшеств никаких не признававший.
– Павильончик, три двери, роль назубок и шпарь ее лицом к публике.
Встретил он меня покровительственно:
– Автор? Ну ладно. Садитесь и сидите тихо.
Нужно ли прибавлять, что я сидела тихо. А на сцене шла репетиция. Молодая актриса, Гринева (я иногда встречаю ее сейчас в Париже. Она так мало изменилась, что смотрю на нее с замиранием сердца, как тогда…), Гринева играла главную роль. В руках у нее был свернутый комочком носовой платок, который она все время прижимала ко рту, – это была мода того сезона у молодых актрис.
– Не бурчи под нос! – кричал Карпов. – Лицом к публике! Роли не знаешь! Роли не знаешь!
– Я знаю роль! – обиженно говорила Гринева.
– Знаешь? Ну ладно. Суфлер! Молчать! Пусть жарит без суфлера, на постном масле!
Карпов был плохой психолог. Никакая роль в голове не удержится после такой острастки.
Какой ужас, какой ужас, думала я. Зачем я написала эту ужасную пьесу! Зачем послала ее в театр! Мучают актеров, заставляют их учить назубок придуманную мною ахинею. А потом пьеса провалится, и газеты напишут: "Стыдно серьезному театру заниматься таким вздором, когда народ голодает". А потом, когда я пойду в воскресенье к бабушке завтракать, она посмотрит на меня строго и скажет: "До нас дошли слухи о твоих историях. Надеюсь, что это неверно".
Я все-таки ходила на репетиции. Очень удивляло меня, что актеры дружелюбно со мной здороваются – я думала, что все они должны меня ненавидеть и презирать. Карпов хохотал:
– Несчастный автор чахнет и худеет с каждым днем.
"Несчастный автор" молчал и старался не заплакать. И вот наступило неотвратимое. Наступил день спектакля. Идти или не идти? Решила идти, но залезть куда-нибудь в последние ряды, чтобы никто меня и не видел. Карпов ведь такой энергичный. Если пьеса провалится, он может высунуться из-за кулис и прямо закричать мне: "Пошла вон, дура!"
Пьеску мою пристегнули к какой-то длинной и нудной четырехактной скучище начинающего автора. Публика зевала, скучала, посвистывала. И вот, после финального свиста и антракта, взвился, как говорится, занавес, и затарантили мои персонажи.
"Какой ужас! Какой срам!" – думала я.
Но публика засмеялась раз, засмеялась два и пошла веселиться. Я живо забыла, что я автор, и хохотала вместе со всеми, когда комическая старуха Яблочкина, изображающая женщину-генерала, маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы. Актеры вообще были хорошие и разыграли пьеску на славу.
– Автора! – закричали из публики. – Автора!
Как быть?
Подняли занавес. Актеры кланялись. Показывали, что ищут автора.
Я вскочила с места, пошла в коридор по направлению к кулисам. В это время занавес уже опустили, и я повернула назад. Но публика снова звала автора, и снова поднялся занавес, и актеры кланялись, и кто-то громко кричал на сцене: "Да где же автор?", и я опять кинулась к кулисам, но занавес снова опустили. Продолжалась эта беготня моя по коридору до тех пор, пока кто-то лохматый (впоследствии оказалось, что это А. Р. Кугель) не схватил меня за руку и не заорал:
– Да вот же она, черт возьми!
Но в это время занавес, поднятый в шестой раз, опустился окончательно, и публика стала расходиться.
На другой день я в первый раз в жизни беседовала с посетившим меня журналистом. Меня интервьюировали:
– Над чем вы сейчас работаете?
– Я шью туфли для куклы моей племянницы…
– Гм… вот как! А что означает ваш псевдоним?
– Это… имя одного дур… то есть такая фамилия…
– А мне сказали, что это из Киплинга.
Я спасена! Я спасена! Я спасена! Действительно, у Киплинга есть такое имя. Да, наконец, в "Трильби" и песенка такая есть:
Taffy was a wale-man
Taffy was a thief…
Сразу все вспомнилось. – Ну да, конечно, из Киплинга! В газетах появился мой портрет с подписью "Taffy".
Кончено. Отступления не было.
Так и осталось.
Семь огней
Семь огней
Я зажгу свою свечу!
Дрогнут тени подземелья,
Вспыхнут звенья ожерелья, –
Рады зыбкому лучу.
И проснутся семь огней
Заколдованных камней!
Рдеет радостный Рубин:
Тайны темных утолений,
Без любви, без единений
Открывает он один…
Ты, Рубин, гори, гори!
Двери тайны отвори!
Пышет искрами Топаз.
Пламя грешное раздует,
Защекочет, заколдует
Злой ведун, звериный глаз…
Ты, Топаз, молчи, молчи!
Лей горячие лучи!
Тихо светит Аметист,
Бледных девственниц услада,
Мудрых схимников лампада,
Счастье тех, кто сердцем чист…
Аметист, свети! Свети!
Озаряй мои пути!
И бледнеет и горит,
Теша ум игрой запретной,
Обольстит двуцвет заветный,
Лживый сон – Александрит…
Ты, двуцвет, играй! Играй!
Все познай – и грех, и рай!
Васильком цветет Сафир,
Сказка фей, глазок павлиний,
Смех лазурный, ясный, синий,
Незабвенный, милый мир…
Ты, Сафир, цвети! Цвети!
Дай мне прежнее найти!
Меркнет, манит Изумруд:
Сладок яд зеленой чаши,
Глубже счастья, жизни краше
Сон, в котором сны замрут…
Изумруд! Мани! Мани!
Вечно ложью обмани!
Светит благостный Алмаз, –
Свет Христов во тьме библейской,
Чудо Каны Галилейской,
Некрушимый Адамас…
Светоч вечного веселья,
Он смыкает ожерелье!
Сафир
Сафир
Леониду Галичу
Венчай голубой Сафир желтому солнцу, и будет зеленый Смарагд (изумруд).
Венчай голубой Сафир красному огню, и будет фиолетовый Джамаст (аметист).
Альберт Великий
Излучение божества – сафирот.
Каббала
Бойся желтого света и красных огней,
Если любишь священный Сафир!
Чрез сиянье блаженно-лазурных камней
Божество излучается в мир.Ах, была у меня голубая душа –
Ясный камень Сафир-сафирот!
И узнали о ней, что она хороша,
И пришли в заповеданный грот.На заре они отдали душу мою
Золотым солнце-юным лучам, –
И весь день в изумрудно-зеленом раю
Я искала неведомый храм!Они вечером бросили душу мою
Злому пламени красных костров, –
И всю ночь в фиолетово-скорбном краю
Хоронила я мертвых богов!