- Паша мой, - сказала Пембе, - я больна, кузум, - паша мой.
- Чем же ты больна, дочь моя? - спросил Гайредин.
- Лихорадка давно у меня; оттого я так худа. Потрогай мои руки, паша мой, видишь, какие они нежные. Я прежде не была так худа. И после, если пройдет лихорадка, я стану опять красивая и толстая.
Слов Пембе не слыхал никто, но движение бея, когда он взял руку Пембе, не скрылось от других гостей.
- Наш бей идет вперед! - закричал хозяин дома. - Люблю бея, который умеет устраивать дела свои! Да здравствует бей! Zito! Да здравствуют албанцы, друзья наши!
Все греки закричали "Zito", и Гайредин благодарил греков и за себя, и за народ свой.
- Постойте, - сказал Цукала, встал, простер руку и начал так: - Албанцы, добрые соседи греков, издревле обожали свободу, подобно нам. Албанцы, по моему взгляду, не что иное, как древние пелазги. Эллины, устремившись с востока гораздо позднее...
- Довольно, - заметил Джипомуло, - избавьте нас теперь от археологии и политики. Здесь у нас другие заботы. Я вижу, что Пембе ничего не кушает. Выпьем лучше еще раз за здоровье Пембе и пожелаем ей долго жить, расти и выйти замуж за здорового молодца вот с такими плечами... Живи, моя бедная девушка! - прибавил старик и погладил Пембе по головке.
Все стали опять пить за здоровье цыганочки, которая очень почтительно и прилично благодарила всех, но сама от вина опять отказалась.
Цукала не хотел успокоиться; он был совсем пьян и предложил тост за православие, который всеми греками был принят с восторгом, кроме Джимопуло и одного из драгоманов (австрийского); они переглянулись; драгоман пожал плечами, а Джимопуло встал и хотел сказать что-то, но греческий драгоман, пламенный молодой корфиот, выпив свой бокал, произнес:
- Да здравствует православие! Пусть оно идет вперед, развивается на погибель всем врагам своим!.. (Он взглянул с дружескою насмешкой на своего австрийского товарища.)
Все еще раз выпили, вставши; и Гайредин, и Пембе тоже встали и приложили бокалы к губам.
Разгоряченный вином, криками и музыкой, которая в это время опять заиграла, корфиот хотел продолжать свою речь о православии (скрытый смысл ее понимал всякий), но Джимопуло возвысил голос и сказал твердо, внятно и внушительно:
- Мне кажется, мы больше окажем уважения и преданности святой религии, которую исповедуем, если не будем упоминать о ней на пирушке.
Все замолчали, и ужин кончился уже без новых политических намеков.
Во время ужина под столом Гайредин несколько раз клал в руку Пембе золотые монеты, так что к рассвету у
нее собралось столько денег, сколько нужно бедной девушке в Турции на приданое.
Она шопотом благодарила его и клала деньги в карман своей курточки.
- Зачем же ты пляшешь так много, когда ты больна? - спросил он ее тихо, пока греки шумели и спорили.
- Хлеб нужен, милый паша мой; тетка меня бьет, когда я не пляшу.. - отвечала она.
Уже рассветало, когда кончилась пирушка. Все гости, кроме Гайредина и старого Джимопуло, были так пьяны, что слуги развели их по домам; а хозяин уснул на диване, не простившись с гостями.
Джимопуло и Гайредин вышли вместе пешком. Слуги их шли вперед с погашенными фонарями; заря занималась уже над горою. В домах просыпались, и из старых гречанок многие уже вышли на пороги жилищ своих с пряжей и шитьем. Очаги начинали дымиться; в дальнем лагере слышался рожок, и одна молодая христианка, больная, бледная и грустная, вынесла на улицу своего ребенка и стала качать его в люльке.
Проходя мимо нее, Гайредин сказал старику Джимопуло:
- Как рано трудятся эти люди!
Бледная женщина подняла на них усталый взор и сказал с досадой:
- Что ж делать! мы не беи и не купцы, нам гулять некогда...
- Правду она говорит, - сказал Гайредин.
- Правду говорит, - сказал Джимопуло. - И хорошо делает бедный народ наш, что трудится. Ему нужны спокойствие, мирный труд, промышленность и школы, и большой грех берут на душу те люди, которые хотят увлечь греков несбыточными надеждами. Несчастные критяне! Несчастные будем и мы, если последуем их примеру или словам таких дураков, как этот корфиот...
- Да! - сказал Гайредин, - час он выбрал нехороший, чтобы пить за вашу веру.
Джимопуло проводил бея до дверей его дома и простился с ним. Уходя, он напомнил Гайредину, что спать им придется мало, потому что завтра будет меджлис...
- Будем проводить шоссе, - сказал он, улыбаясь.
- На бумаге? - прибавил, тоже улыбаясь, Гайредин.
- Наше дело бумага, - сказал Джимопуло. - Пусть другие разбивают скалы и месят грязь. Это дело самых больших людей и самых простых, а мы, ни самые большие, ни самые малые, должны заниматься бумагой...
Джимопуло так понравился Гайредину, что он просил его зайти, после отдыха, чтобы посоветоваться с ним о многом до заседания в меджлисе.
Спать Гайредин уже не мог; велел закрыть ставни и подать себе лампу, наргиле и кофе; заперся и, раздевшись, стал писать стихи.
Еще в Константинополе учил его персидской поэзии один старый турок, и еще тогда старик говорил ему: "читай, читай, мой сын, персидские стихи. Стихи великое дело! Стихи для души человеческой то же, что пение птицы в саду. Человек-стихотворец, мой сын, сам уподобляется саду, наполненному душистыми цветами".
V
Дня через два после пирушки доктора Пембе пришла к Гайредину вместе с теткой и с одним скрипачом. Набелилась, нарумянилась, насурмила немного брови, надела новое лиловое платье с большими ярками букетами. По улице она, как следует турчанке, открытая не ходила, а всегда в яшмаке и чорном фередже. Гайредин не узнал ее. Но только произнесла она "паша мой", как сердце бея уже забилось сильнее. Тетка сказала, что они пришли за обещанным платьем и золотою курточкой. Гайредин щедро одарил их, но просил не ходить в другой раз без зова, чтобы народ не заметил, и обещал через неделю пригласить их на пляску или к себе в дом, или на остров Янинского озера, где монастырь Св. Пантелеймона.
Он не хотел сразу обнаружить много чувства. Его удерживали и стыд, и осторожность.
Всю эту неделю Гайредин прожил ожиданием. Один раз в течение этих дней проехал он с несколькими другими турками и с Джимопуло по тому бедному предместью, где жила Пембе в глиняной мазанке. На радость его, она стояла на своем пороге и поклонилась им. Старик Джимопуло поклонился ей вежливо, приложив руку к феске и спросил благодушно и шутливо о здоровье:
- Как твоя лихорадка, дочь моя? Молодой надо быть здоровою, - сказал он ей по-турецки.
Другие беи не обратили на это внимания, а Гайредин проехал вперед и чуть видно кивнул ей головой, даже не глядя на нее.
Под вечер он и все его спутники возвращались по той же дороге в город. Как только въехали в предместье, Гайредин пропустил всех беев и Джимопуло вперед, нарочно стал поправлять то узду, то стремя, и когда потерял их всех из виду за поворотом, пришпорил лихого коня своего и, гремя по скользким камням мостовой, понесся вскачь мимо бедной мазанки. Она уже ждала его у дверей.
- Добрый вечер, моя милая! - сказал он ей, не останавливаясь. - Прощай, до субботы!
- Добрый вечер, кузум-паша мой, - отвечала девушка, вышла за порог и провожала его долго глазами.
Увидев, что переулок пусть, он еще раз обернулся, и еще раз издали поклонился ей.
В субботу Пембе, по приглашению его, плясала на острове Янинского озера.
Гайредин хотел пригласить на остров всех тех греков, которые были на пирушке доктора, но Джимопуло отговорил его.
- Бей-эффенди мой! Немного будет нам добра от этих корфиотов... Пригласите лучше турецких чиновников. Это будет и вам, и мне полезнее. Теперь время смутное.
Гайредин послушался его. Пембе танцевала на острове с таким одушевлением и с такою выразительностью, какой еще не видал в ней никто. Она была уже не в прежнем старом платье, а в новом малиновом с восточными пестрыми разводами и в новой курточке, расшитой густо золотом и блестками; на бледной головке ее был газовый жолтый платочек с цареградскою бахромой удивительной работы.
- Хорошая девушка эта Пембе! Аферим, Пембе! Аферим, дочь моя! - говорили турецкие чиновники.
Гайредин опять осыпал ее золотом. Дня через два после этого Пембе опять пришла к нему с теткой, благодарила его, поцеловала его руку и сказала, что после всех щедрот его у нее будет хорошее приданое и что на ней сбирается жениться тот музыкант, который играет на скрипке.
- Ты, паша мой, судьбу мою сделал, - говорила она и опять целовала его руку.
Гайредин только тут понял, как дорога она ему. Он начал уговаривать ее не выходить так рано замуж и обещал со временем или дать ей на приданое гораздо больше того, что она собрала, или даже взять ее к себе в гарем.
Старуха-тетка только этого и ждала.
- Не нужно нам денег, - сказала она, - она тебя любит, во сне тебя видит. Только и говорит: "не господин он мне, он мне отец!" Возьми ее к себе в гарем. Она все знает и жену твою почитать будет как старшую сестру... Возьми ее, паша!
На эту же ночь Пембе осталась ночевать у Гайредина.
С этих пор Пембе начала часто ходить к нему. Он стал оставлять ее у себя на целые дни. Настала осень, начались дожди, морозы и длинные вечера, затопились веселые камины. Гайредин не скучал с нежною баядеркой. С женою ему бывало много скучнее. Жена его была неразговорчива. Угощала его, кормила, подавала ему сама старательно чубук; хорошо смотрела за хозяйством; но не раз проходили целые дни в деревне, а он не слыхал от нее ничего кроме: "ба! как жарко!" либо "ба! как холодно!" А если случалось, что он ей говорил: "Сегодня жарко!" - она отвечала, важно покачивая головой: "Жарко. Лето теперь".
Не такова была Пембе. Смеяться сама она, правда, почти никогда не смеялась; изредка улыбнется Гайредину, когда захочет приласкаться, и скажет:
- Поцелуй же меня, бедную, паша мой...
Зато бей смеялся с ней много и над ней самой тешился, сердечно любуясь на ее ребячества.
Увидала она раз на улице сквозь решетчатое окно гарема разнощика сластей, что зовется шекерджи. Помучила она бедного старика!
"Шекерджи!" - звонко кричит она ему из окна. Старик ставит подставку наземь, смотрит, "где зовут", а Пембе уж из другого, дальнего окна другим голосом: "шекерджи!" Смотрит и туда разнощик. Никого нет, никто не выходит покупать. Постоял и пошел. Опять кричат: "шекерджи!" Пембе опять его зовет, опять прячется, пока, наконец, старик начал проклинать и браниться. Тогда она послала купить у него петушков сахарных. Зимой, сидя с Гайредином у очага, Пембе то рассказывала ему о себе и о родных своих и о том, что она успела видеть на детском веку своем, то забавляла его всякими расспросами.
- Паша, а, милый паша мой! - говорила она. - Правда это, милый паша мой, что которые турки свинину едят, так Бог их наказывает, и они по ночам свиньями становятся и бегают?
- Кто тебе это сказал? - спрашивал бей.
- Мне это Елена, другая танцовщица наша, христианка, говорила
- Елена ничего не знает, кузум Пембе, она в школу не ходила. Как это может человек свиньей стать. Это детские слова, дитя мое!
- Смотри ты! - с удивлением воскликнула Пембе. - А я ведь думала, это правда. Елена сказывала, греки так все говорят... А я еще хочу тебе одно слово сказать, паша мой. Сказать?
- Говори.
- Греки все злые? Гайредин смеялся.
- Отчего все? Есть и у них добрые люди, во всякой вере есть люди добрые.
- А кто добрый? Кир-Костаки Джимопуло добрый? Я так думаю, что он добрый. Увидит меня, кланяется: "доброе утро, говорит, Пембе".
- Костаки добрый, и другие есть христиане добрые. У меня мать была христианка, она тоже была женщина добрая, сладкой души, тихая женщина!
- Ба, что ты говоришь! Твоя мать была христианка! Гайредин рассказывал ей не раз, как мать спасла его
отца, она сама просила сызнова все это повторить, и как только доходил Гайредин до того места, как его мать схватила под устцы лошадь сераскира, Пембе вскакивала и, хлопая руками, восклицала:
- Эй в'аллах! Простил султан! простил! Хороший был человек сераскир! Хорошая женщина была твоя мать! Эй в'аллах!
Видя ее радость, Гайредин с восторгом обнимал ее, и Пембе продолжала свои расспросы и замечания.
- Вот какой здоровый папас идет по улице. Здоровый папас! Борода большая какая! Взяла бы я его и зарыла бы в землю!
- За что? - спрашивал Гайредин.
- За то, что он не нашей веры.
- Смотри ты, какая злая девушка! Ведь и он человек, и он в одного Бога верует. Ты таких худых слов не говори.
- Нет, ты, паша мой, скажи мне, зачем не все люди одной веры? Пусть бы все как мы были. Так я скажу: наш закон очень хороший. Жену ты свою любишь, и меня возьмешь в гарем и будешь любить. А у гяуров все одна жена. Старая, старая она станет; а он все любит ее. Дурной закон. Зачем это так?
- Аллах знает, что нужно, - объяснил ей Гайредин, - он видит "как чорная мурашка чорной ночью ползет по черному камню!"
- Это в книгах сказано?
- В книгах, - отвечал Гайредин.
- А! в книгах! - восклицала серьезно Пембе. - Прекрасные слова! Очень я люблю слышать хорошие слова.
Весь город знал о связи Гайредина с цыганкой; но виду ему никто не показывал. Только Джимопуло и доктору Петропулаки он доверялся сам; при них у него Пембе плясала и пела открыто. Она просилась совсем бросить свое ремесло и перейти на житье в его дом. Но он не хотел на это согласиться, не предупредив жену.
Пембе продолжала плясать по разным домам, а когда Гайредин задерживал ее у себя, тетка говорила всем, что Пембе больна.
Музыканты поправили свои дела, наняли квартиру получше и поближе к дому Гайредина; даже другие две танцовщицы-христианки, Елена и Мариго, оделись заново на деньги бея. Он и их ласкал и дарил, чтобы все жалели Пембе и уважали ее.
Доктор хвалил бея за эти дела и говорил ему:
- Жизнь есть везде, друг мой. Женщины есть и в гнусной Янине нашей. Надо уметь отыскать их. Я поклонник Эпикура и хвалю тебя за то, что ты умеешь наслаждаться прекрсным! Хвалю! хвалю! Клянусь тебе, что я хвалю тебя.
Джимопуло, напротив того, качал головой и говорил:
- Нехорошо!
Нехорошо было одно: Пембе возненавидели слуги бея. Сначала она и их забавляла: мешалась во все; считала кур и уток; заглядывала в шкапы; сама ходила на колодезь за водой; люди смеялись. А потом она стала уж слишком часто посылать их туда-сюда. "Иди!" - говорила так повелительно. Иногда и в спину толкнет или за рукав дернет грубо. Больше всех невзлюбил ее Юсуф, молодой араб, который ходил за беем. Он и сам был сердитый и самолюбивый лгун. В кухне люди нарочно заставляли его рассказывать всякие небылицы, и он часто забывал сам, что говорил день тому назад; то он нашел два года тому назад на ярмарке 5 000 пиастров и все их отдал взаймы добрым людям без расписок; то нашел всего 50 пиастров; то убил трех разбойников; то каялся, что сам с ними ходил на добычу; то он служил два года тому назад у английского купца-богача, пил с ним кофе, влюбил в себя его жену. "А муж что?" - "Муж хотел убить и меня и ее", - рассказывал он один раз. А другой раз говорил: "Где ему, дураку, знать! он не знал".
С этим Юсуфом больше всех поссорилась Пембе в доме бея. Сначала он ей льстил.
- Ханум! - говорил он ей, угощая ее, когда она приходила раньше бея и скучала без него. - Ханум-эф-фендим! Возьмет тебя за себя наш бей, я думаю, что возьмет. Я тогда от тебя моей службой наживу много денег.
- Что ж ты, дурачок, с деньгами сделаешь? - смеялась Пембе.
- Куплю баранов и пойду считать их в горы в большой новой фустанелле! Все позавидуют и скажут: "Аман! аман! Это ведь Юсуф! Другого нет у нас такого!"
Пембе доставала Юсуфу денег от бея, Юсуф угощал ее; все было сначала хорошо. Но как стала она посылать его беспрестанно то за халвой, то за сардинками, Юсуф начал обижаться и раз сказал: "довольно тебе есть да лакомиться! Надоела ты мне!"
Пембе пожаловалась бею, бей побранил Юсуфа; а Юсуф пошел везде рассказывать, что бей прибил его, честного слугу, из-за Пембе, и что Пембе не девушка, а шайтан, дьявол!
Скоро чрез Юсуфа и до семьи Гайредина стали доходить о нем и о Пембе худые слухи.