* * *
Нина Николаевна прижалась плечом к Андрееву. Он взял ее под руку и стал протискиваться через толпу.
– Какая масса народу всегда на этих заутренях, – сказала Нина Николаевна. – Ничего не видно, ничего не слышно, в церковь не пробраться, топчешься на улице и знакомых не разыскать.
– Иностранцев масса, – сказал Андреев. – Им любопытно.
Гудел тяжелый колокол.
Лица, озаренные снизу теплым розовым огоньком свеч, казались совсем необычными, с темными провалами глаз, широкими дугами бровей и резко очерченным ртом.
Огромные "солнца" кинематографических аппаратов освещали толпу, стоящую на ступенях храма, и медленно льющуюся струю крестного хода.
– Пойдем домой! – сказала Нина Николаевна.
– Начинает дождь накрапывать.
– Хочешь сегодня разговляться? – спросил Андреев.
– Да у меня ничего особенного нет. Кулич, пасха, ветчина, колбаса из русской лавки.
– Ну чего же еще! Прямо пир горой. Значит, ты меня приглашаешь?
Нина Николаевна и Андреев очень сошлись характерами. Может быть, потому, что встречались только по вечерам, после работы, и времени еле хватало на выражение нежных чувств, так что о том, чтобы как следует поругаться, и мечтать было нечего.
Нина Николаевна была очень мила и уютна. Андреев был человек несложный, отнюдь не раздираемый всякими проклятыми вопросами и запросами, жил на свете просто, ел, пил, служил и водил свою даму в кино. Воротнички носил свежие и даже чистил ноги.
Человек с такими чудесными качествами и который явился на жизненном пути Нины Николаевны так вовремя, как раз в такую минуту, когда именно такой человек нужен, – не мог не завладеть ее сердцем. А минута их роковой встречи была та самая, когда муж Нины Николаевны, неврастеник самого подлого типа (визгун, пила, нытик), заявил ей, что они никогда не поймут друг друга, и ушел, хлопнув дверью.
Почему он сказал "под занавес" такую неудачную фразу – неизвестно. На самом деле, именно оттого они и ссорились, что очень хорошо друг друга понимали. Она понимала, что он лентяй и бездельник, который злится, что у него нет денег, чтобы сидеть в бистро и развивать перед каким-нибудь случайным слушателем всякие свои ерундовые, всегда желчные мысли.
Он понимал, что ей хочется принарядиться и пойти в кино.
А больше в обоих понимать было абсолютно нечего.
И вот, когда дверь за ним захлопнулась, она вспомнила, что забыла попрекнуть его, что, когда он был осенью болен, так она три ночи не спала.
Живо вскочив с места и распахнув дверь, чтобы крикнуть ему вниз по лестнице, что он неблагодарная свинья, она столкнулась лицом к лицу с очаровательным господином в пестрой пижаме, который, открыв дверь своего номера, выставлял за порог сапоги.
Как потом выяснилось, возбужденное и пламенеющее лицо Нины Николаевны поразило его.
– Экспрессия и темперамент неописуемые, – говорил он.
На другое же утро он робко постучал к ней и спросил, не беспокоит ли ее, что он по ночам курит.
Она выразила изумление.
– Через стену разве это может иметь значение?
– Ах, не говорите! – сказал он. – Парижские постройки такие зыбкие. Здешний бетон такой пористый, все впитывает. И я бы никогда не простил себе, если бы вы из-за меня пострадали.
И пошло, и пошло. На другой день он уже знал, что она больше не верит в любовь и навсегда останется одинокой, а она знала, что он никогда не любил и любить не будет.
Выяснив это, он с ее согласия переехал в номер, находящийся по другую сторону от ее комнаты, потому что в этом номере была дверь в ее комнату.
Муж Нины Николаевны так и не вернулся.
Раза два писал ей длинные письма, в которых сообщал, что он никогда не сможет ее простить, но за что именно, так и не объяснил. Зато излагал очень подробно свои взгляды на психологию современного человека и требовал от этого человека непременного совершенствования, и как можно скорее.
– Мир задыхается! – восклицал он.
Нине Николаевне письма его очень не нравились.
"Эдакий болван, – думала она. – Написал бы лучше, нашел ли службу".
Но время шло. Андреев, с которым некогда было ссориться, стал казаться пресноватым.
"Синема да синема. Никаких запросов", – думала она о нем уже с некоторым раздражением.
И письма мужа, валявшиеся на дне рабочего ящика, начали ей больше нравиться.
– Это все-таки был человек незаурядный. Может быть, я действительно была перед ним виновата?
Портретов мужа у нее не было. Была одна старая карточка еще жениховских времен, с хохлом на лбу и вдохновенными глазами. И глядя на него, Нина Николаевна мало-помалу стала забывать пухлую желтую харю последних времен своей супружеской жизни.
* * *
Двери отельчика еще не были заперты, когда они подошли к дому.
Девица-бюро сидела за конторкой и, увидя Нину Николаевну, сказала вполголоса, покосившись на Андреева:
– Мосье сидит в комнате мадам.
Нина Николаевна сначала не поняла, о ком речь.
– Мосье – ваш муж, – внушительно сказала девица и опять покосилась на Андреева. Нина Николаевна замерла.
– Идите к себе, – сказала она вполголоса. – Мы потом объяснимся. Муж вернулся.
Тот метнулся было к ней, хотел что-то сказать, но только растерянно развел руками и побежал вверх по лестнице, шагая через две ступеньки.
Нина Николаевна медленно, с тяжело бьющимся сердцем стала подниматься. Закрыв глаза, постояла минутку перед дверью.
– Вернулся! Вернулся! Он вернулся! Боже мой! Я, кажется, его люблю!
Она тихо открыла дверь и остановилась. За столом сидел пухлый желтый человек и с аппетитом ел ветчину.
– Простите, – сказал он спокойно. – Я тут не дождался вас и подзакусил.
Она растерянно смотрела и не знала, что ей делать. Сняла шляпу. Положила ее на кровать. Подвинула стул к столу. Села.
Он скользнул по ней глазами, вытер рот, закурил и спросил деловито:
– У вас чаю нет? Я бы выпил чашку.
– Сейчас, – сказала она дрожащим голосом и пошла за перегородку готовить чай.
"Как все это удивительно! – думала она. – Как в сказке! Вернулся в пасхальную ночь. И как он гордо владеет собою. Но что будет с Андреевым? Трагедия… Вернулся! Как сон… Съел мою ветчину… Как сон. Что же это в конце концов – любовь, или что?"
Когда она снова подошла к столу, он задумчиво жевал кулич, намазывая на него пасху.
– Ну-с, как же вы живете? – спросил он довольно равнодушно. И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Я много передумал за это время и решил вас простить. В конце концов вы не виноваты в том, что ваши родители были глупы и передали вам это неудобное качество. Что поделаешь? Если бы вы еще были очень красивы и могли бы красотой покрыть свои духовные дефекты – было бы, конечно, легче. Вы не должны обижаться. Я говорю не для того, чтобы обидеть вас, а для того, чтобы вы уяснили себе ваше положение в мире. Вы, наверное, никогда не задумывались о своем положении в мире? Такое существо, как вы, чтобы оправдать свое существование, должно быть жертвенным. Должно служить существу высшего порядка, натуре избранной.
Он затянулся папироской, развалился в кресле и, засунув руки в карманы, продолжал:
– Я сейчас разрабатываю один план в грандиозно-европейском масштабе. Нужен сильный и быстрый разворот. Постарайтесь следить за моей мыслью. Н-да. Сильный и быстрый разворот. В грандиозно-европейском масштабе. Я, конечно, не думаю поселиться вместе с вами. Меня снова засосало бы мещанство. Но я вас простил и даю вам возможность быть полезной и мне, и моему делу. Короче говоря – есть у вас пятьдесят франков?
* * *
Она открыла окно, чтобы выветрить табачный дым.
Прислушалась.
Ей казалось, что в воздухе еще гудит пасхальный звон. Нет, это был рожок автомобиля.
Прибрала на столе.
Щеки горели. Но на душе было спокойно и даже как-то уютно. Вероятно, школьник, которому долго грозили наказанием и в конце концов выпороли, – так себя чувствует.
Смела со скатерти крошки, унесла грязную тарелку, подправила фасон пасхи – будто она просто маленькая, а не то что кусок (здоровенный!) уже съеден. Пригладила волосы и постучала к Андрееву.
Он тотчас откликнулся и вошел, надутый, обиженный, не знающий, как себя держать.
Она усадила его за стол и, сделав фатальное выражение лица (брови подняты, глаза опущены, губы сжаты), до утра рассказывала ему про мужа, как этот безумец рыдал, умолял ее простить и вернуться, соблазнял ее своим великолепным положением и крупным заработком:
– Пятьдесят франков в день гарантированных.
Но она отвергла его. И если он застрелится, то:
– Верь мне, – ни одна фибра моего лица не дрыгнет.
И Андреев смотрел на фибры ее лица, с которых слезла пудра, и думал:
"Это фатальная женщина. Нужно от нее подальше".
Рассказ продавщицы
И какие только в нашей женской судьбе бывают странности и даже несправедливости. Так, можно сказать, что, например, в животном царстве вы никогда ничего подобного не увидите.
Ну вот, например, история с Бертой Карловной. Ну, где вы что подобное, если рассуждать правильно, могли бы встретить? Ведь это прямо если нарочно стараться, так и то не выдумаешь.
Я ведь все это знаю, все на моих глазах было. Мы ведь с ней вместе в Париж приехали. Я, тетенька и она. Приехали и стали, конечно, искать, куда бы приткнуться.
Тетенька скорее всех нашла занятие – в одной тентюр-люрли на чулках подымать петли. Очень и мне советовала приняться за это дело, потому что, если большая тентюрлюрли, так можно шутя двадцать франков в день заработать. Половину, конечно, придется отдать самой тентюрлюрлирше, а десять франков это уж обеспечено.
Но я, короче говоря, на это не соблазнилась. Какой, подумаешь, сахар молоденькой девушке в тридцать лет замариноваться на чужих петлях.
Кругом столица мира, а ты сиди, как лошадь, в тентюрлюрли с утра до ночи.
Повидали мы кое-кого из наших, из русских, которые раньше нас приехали и уже устроились. Так они прямо руками на нас замахали.
– Разве, – говорят, – это карьера для современной девицы? Теперь, – говорят, – одна карьера только и есть на свете.
– Какая же, – спрашиваем, – карьера?
– Холливуд.
– Чего такого?
А они опять:
– Холливуд.
Мы думали, что это, может быть, какой-нибудь мужчина. Ну, однако, парижанки все нам объяснили.
Прежде всего – брови долой. Лоб чтобы был голый, а там рисуй на нем, что хочешь. Волосы надо выбелить, лицо, конечно, выкрасить. А потом, если повезет, можно устроиться в Холливуд.
Но тут выяснилось, что бывает в Париже женская судьба и без Холливуда, что богатые англичане, когда достигнут почтенного возраста, очень начинают любить русскую душу. И если русская душа к лицу принаряжена, и подмазана, и подщипана, то судьба ее устраивается не только прочно, но даже и законно.
Наслушалась я этих наставлений, да и говорю моей Берте Карловне:
– Ты, милая моя, как хочешь, а я буду метить на Холливуд. Там можно легко миллион в день заработать.
А Берта уперлась.
Между прочим, рожа она, короче говоря, ужасная. Росту большого, спина круглая, что называется – котом, лопатки торчат, ручищи что грабли, лицо длинное и под носом усы. Даже не похожа на немку, бровастая какая-то. Думаю, между прочим, что, если ее забелить да ощипать, так она, пожалуй, еще страшнее стала бы. На Холливуд ей, значит, дороги нет. На англичанина тоже вряд ли пути ей открыты, потому что душа у нее нерусская. Хоть и родилась она в России, а говорит как-то неладно. К каждому слову все что-то "всяко ж" да "всяко ж". Будто и не по-русски.
Заложила я теплое пальто и мамочкино колечко, пошла в парикмахерскую, разделала себя под Холливуд. С непривычки как будто и некрасиво. Волосы белые, морда от них сизая, вместо бровей опухоли. Но, действительно, вид стал модный, а это, говорят, самое главное.
Ну, стали мы с подружкой, с Берточкой, хлопотать о месте. Я сначала решила было не торопиться. Если пригласят в Холливуд, так не стоит поступать на службу, а потом живо бросить. Только нервам трепка.
Посидела недельки две, да вижу – дело идет туго. Никто даже и не интересуется, что у меня брови щипанные. А ведь я, не пито – не едено, отвалила парикмахеру за весь этот Холливуд сорок шесть франков, да два на чай.
Между тем, Берта Карловна нашла себе место. Кассиршей в конфетном магазине. Очень была довольна, только жаловалась, что от двери дует, за три недели два флюса натянуло.
Очень мне обидно было, что я такая, милочка и модница, сижу без ангажемента, а усатая Берта так хорошо устроилась.
И вот как-то она вдруг и предлагает мне:
– Хочешь, я попробую тебя продавщицей устроить.
Очень меня это укололо.
– Не к такой карьере я себя готовила. Я молода и хороша, и чего же мне всю жизнь на чужие рты конфеты заворачивать.
А Берта отвечает:
– Никто не знает своей судьбы. Вот была здесь в одном курорте продавщица, тоже в конфетном магазине, и зашел в тот магазин индейский король. Как ее увидал, так сразу на полтора миллиона конфет купил и бух на колени: "Будьте, кричит, моей женой, иначе мне не жить и вам не жить, один конец". Хозяева перепугались, послали за переводчиком, тот все точно изложил, а на другой день и свадьбу сыграли.
– Всяко ж, – говорит Берта, – в конфетный магазин масса всяких королей ходит. Может быть, какой-нибудь и тобой заинтересуется.
Ну, думаю, короче говоря, почему бы мне и не начать с конфетной торговли? С чего-нибудь да надо же начинать.
В этом деле как раз мне и повезло. Понадобилась еще продавщица, Берта Карловна попросила, меня и взяли.
Кроме меня, было там еще две. И обе на меня похожи. Тоже мазаные, щипаные, волосы белые, щеки от них сизые. Ну прямо как сестрицы. Очень миленькие – совсем Холливуд. А Берта наша огромная, костистая, бровастая, стоит, машинкой гремит, и на щеке флюс. Ужасно неинтересная. Ну, прямо не женщина, а тетка. Даже к конфетному делу не подходит. Около конфет нужна улыбочка, вертлявость, душок приятный, фиалковый одеколончик. Ну, да Бог с ней, думаю, каждому человеку жить надо.
Вот приходит к нам как-то седой господин, очень интересный, в новых перчатках. Мне одна из наших, из мармазелей, шепчет: "На своем ото приехал". Я как раз ему конфеты накладывала. Ну, конечно, улыбаюсь, пальчики петушиным гребешком складываю, все так изящно, что прямо хоть на музыку перекладывай. Купил фунт шоколаду фондан и полфунта крокан. Очень, короче говоря, сдержанный тип. Потом пошел к кассе и что-то очень внимательно нашу Берту рассматривал. Сам деньги складывает, а сам на нее смотрит, да так, что даже бумажки мимо кошелька тычет.
Ушел, а мы, мармазели, стали промеж себя толковать, что нехорошо такую кассиршу держать. Ну прямо пугало, и щека подвязана. Ну, однако, не наше дело, а тем более не мое. Она мне друг и меня на место устроила.
Недельки через две является наш сдержанный тип снова. Купил фунт трюф-о-шоколя и опять на нас никакого внимания. А как подошел к кассе, снова на Берту уставился, да вдруг и говорит:
– А у вас опять флюс? Это вам, верно, от двери дует?
Берта плечами пожала.
– Да, – отвечает, – дует, а что же я могу?
Он покачал головой и ушел.
Ну, думаем, прогонят нашу Берту. Вон уж покупатели замечают, что она с неподходящим флюсом.
Через несколько дней заходит этот самый господин опять. Покупает фунт фондан, идет платить и спрашивает у Берты:
– Это у вас новый флюс или все еще тот же?
Не знаю, что она ответила, только он вдруг нагнулся к ней, взял ее за руку и говорит:
– Вам следует найти себе такое место, где на вас не будет дуть.
И прибавил:
– Подумайте хорошенько над моими словами.
С этим и ушел, сел в свой автомобиль и покатил.
Мы все ужасно удивились, что это может значить? "Следует найти другое место". Может быть, это в том смысле, чтобы она убиралась отсюда вон.
Так мы ничего и не поняли, а Берта весь вечер плакала.
И что же бы вы думали? На другой день является наш господин снова. Ничего не покупает, идет прямо к кассе и что-то шепотом спрашивает. Берта краснеет как рак и начинает махать руками во все стороны. Потом кричит "да!" и начинает хохотать и плакать, как корова.
А он спокойно вынимает из кармана футляр, открывает, достает кольцо с камнем, ловит ее руку, надевает ей кольцо и очень элегантно говорит нам:
– Позвольте вам представить мармазель… как ваше имя?
Она кричит:
– Берта!
– Мармазель Берта, моя невеста. А я Мерлан, фабрикант дверных ручек. У меня теплая квартира, и ее прекрасная щека не будет больше заболевать.
Ну что вы на это скажете?
Конечно, он не король, ну да по нынешним временам у него положение по крайней мере прочное.
Но пусть мне теперь толкуют про щипанные брови и прочий Холливуд. Пусть попробуют потолковать! Я знаю, что я им отвечу!
Мудрый человек
Тощий, длинный, голова узкая, плешивая, выражение лица мудрое.
Говорит только на темы практические, без шуточек, прибауточек, без улыбочек. Если и усмехнется, так непременно иронически, оттянув углы рта книзу.
Занимает в эмиграции положение скромное: торгует вразнос духами и селедками. Духи пахнут селедками, селедки – духами.
Торгует плохо. Убеждает неубедительно:
– Духи скверные? Так ведь дешево. За эти самые духи в магазине шестьдесят франков отвалите, а у меня девять. А плохо пахнут, так вы живо принюхаетесь. И не к такому человек привыкает.
– Что? Селедка одеколоном пахнет? Это ее вкусу не вредит. Мало что. Вот немцы, говорят, такой сыр едят, что покойником пахнет. А ничего. Не обижаются. Затошнит? Не знаю, никто не жаловался. От тошноты тоже никто не помирал. Никто не жаловался, что помирал.
Сам серый, брови рыжие. Рыжие и шевелятся. Любил рассказывать о своей жизни. Понимаю, что жизнь его являет образец поступков осмысленных и правильных. Рассказывая, он поучает и одновременно выказывает недоверие к вашей сообразительности и восприимчивости.