Дэзи и я
Мы обе живем своим трудом.
Я, как видите – пишу рассказы, а Дэзи по беженскому делу занялась свитерами. Она, конечно, не просто вяжет их – это было бы уж слишком банально. Нет. У нее натура художественная и бездна фантазии. Она купила для начала три самых обыкновенных серых свитера и будет их расшивать цветными шерстями самым необычайным рисунком. На одном, например, будут индийские пагоды и полет Валькирии. На другом – какие-нибудь христианские мученики спереди, а сзади аэроплан.
Я нахожу, что это хотя и интересно, но недостаточно спортивно, и главное, сюжеты все такие знойные, а свитера из толстой шерсти. Тут бы лучше самоедов пустить. А она говорит, что самоеды банальны.
Пока она еще ничего не вышила, потому что решила, что гораздо практичнее сначала найти заказчицу, ну, конечно, какую-нибудь богатую американку, справиться относительно ее вкусов и желаний, а затем уже спокойно сесть за работу.
Но американку найти трудно. То есть не вообще трудно, а такую, которая заказала бы свитер с мучениками и валкириями. Дэзи ищет уже семь месяцев.
Она часто заходит ко мне, всегда со своей картонкой. Я привыкла к ее свитерам и без них мне было бы пусто.
Приходит она утром, часов в одиннадцать, застает меня еще в постели. Я всегда делаю вид, что проспала случайно, а она всегда делает вид, что верит мне.
Потом она показывает мне свои свитера, а я даю ей советы.
– Прежде всего, если хотите чего-нибудь добиться, нужно дисциплинировать свою жизнь. Нужно непременно рано вставать. Не только потому, что больше успеете сделать, а и потому, что будете чувствовать себя бодрее.
– Я решила ходить просто по отелям и спрашивать – где американки. Потом прямо входить и развивать им мой план. Американки любят энергию. Им, наверное, этот прием даже понравится.
– Потом, – продолжаю я, – нужен непременно порядок, даже в мелочах. Вы не можете себе представить, как это важно. Хотите записать все, что я вам говорю? А то, наверное, забудете. Только помогите мне найти мое стило. Оно или под кроватью, или завалилось под комод. Что? В конфетах? Как же оно туда попало?
– Ах, дорогая, – говорит Дэзи. – Если бы вы знали, как вы на меня хорошо действуете! Повидав вас, я чувствую всегда такой прилив энергии.
– Ну, я очень рада! Теперь еще одна мелочь – ах, вся наша жизнь из мелочей! Никогда не разбрасывайте вечером ваше платье, а кладите его в неизвестном порядке. Сколько времени обыкновенно уходит на поиски какого-нибудь чулка. А так мне достаточно протянуть руку… протянуть ру… Как сюда перчатки попали? А это что? Неужели туфля под одеялом? Ах, нет! Это шляпа. А я ее вчера весь вечер… Гм… Знаете, здесь такие огромные кровати, что если в нее письменный стол попадет, так и то не заметишь. Н-да. Вот еще что очень важно – утренняя прогулка. Какая бы ни была погода, в десять часов утра вы должны быть на улице.
Дэзи смотрит на меня с восторженной улыбкой. Собственно говоря, мне ее общество очень полезно. Перед ней я чувствую себя практичной, дельной бой-бабой. Она, действительно, совсем уж растяпа.
– Милая! – повторяет Дэзи. – Как вы на меня чудесно действуете!
– Вот смотрите, – что значит, когда все в порядке. Вот, например, вам непременно надо завести книжечку, где все записывается на каждый день. Вот у меня… посмотрите там под чернильницей… шоколад? Как же он туда попал… Ах да, вот же она у вас под ногами. Давайте сюда. Вот смотрите и учитесь: в десять часов банк. В десять с половиной в префектуре – я потеряла carte d'identite!.. Видите, какая удобная книжечка. Постойте – какой сейчас месяц? Январь? А это какой-то июнь… Да, понимаю. Это не тот год. Это старая. Хорошо, что я не разлетелась в банк…
– Дорогая! – восторженно говорит Дэзи. – Как вы на меня хорошо действуете. Вот посмотрю на вас и успокаиваюсь: живут же люди и еще бестолковее, чем я, и все-таки кое-как держатся… Дайте я вас поцелую!
"Эу"
Этот звук "эу" (с ударением на э) он произносит, когда ему нечего сказать.
Когда есть что, он тоже его произносит, но тогда оно не так заметно. Голое "эу" заметнее.
Он худощавый, седовато-рыжий, бритый. Нос и щеки покрыты сеткой красных жилок – издали будто румяный. Рот оттянут вниз, чтобы удобнее было говорить "эу".
Костюм на нем муругий, – а сапожищи бурые, на подошве трехвершковой толщины.
Водится он в hall-e каждого отеля, отельчика и пансиона.
За час до завтрака и за час до обеда он сидит в соломенном кресле, шевелит перекинутой через колено ногой и ждет звонка. После обеда и после завтрака сидит час, шевелит ногой и думает. По утрам его возит куковская кампания в высоком драндулете, человек по шестнадцать, осматривать Париж: Эйфелеву башню, бойни, Венеру Милосскую, канализацию, рынок, Нотр Дам, клоаки, Джоконду и могилу Наполеона.
Он царапает ногтем пьедестал Венеры Милосской, роняет Бедекер в могилу Наполеона и самоотверженно пьет дезодорированную и озонированную воду из городских клоак.
А гид объясняет:
– Венера Милосская, знаменитая своими красотами. Весит без рук около пятисот кило. С руками была бы еще тяжелее. Джоконда, или портрет Моны Лизы. Автор писал его десять лет. Знаменит тем, что его раз украли. Изображает собою женщину с руками.
Вечером Кук везет своих пасынков осматривать ночной Париж. Ночной Париж состоит из электрических реклам, Монмартра и заведений "Enfer" и "Paradis". В "Enfer" американец говорит "эу", глядя на дурня, одетого чертом, в "Paradis" – говорит "эу", глядя на дурня, одетого ангелом. И тут и там чихает от запаха клея, коленкора и краски.
Сидя в hall-e в плетеном кресле, он вспоминает все, что видел, сосет сигару и думает:
"Надо помнить… эу… пароход, на котором я приехал. Венера, Мона Лиза… Кто из них две тысячи тонн водоизмещения? Наполеона писали десять лет… нет, бойню писали десять лет с руками… Эу?"
Он добросовестно ест пансионский брандахлыст и верит, что фамилия этого брандахлыста "creme a la reine Sardanapale de la Montegut" и что жаренный на вазелине картофель не картофель, a "bombe duchesse du Rond-Point а la Recamier Pergolese de Montmorency".
Так как он человек валютный, говорит плохо, а понимает еще хуже, то ему в продолжение двух недель ежедневно ставят в счет наводнение по два франка за сантиметр.
– В Гранд Отеле с вас бы взяли двенадцать.
– Эу?
– Да, да, пятнадцать. В Мажестике…
В 9 часов он кончает свой трудовой день и выставляет за дверь трехвершковые сапожищи.
Гарсон в шесть часов утра бегает вокруг них с пылесосом.
Уезжает американец всегда совершенно неожиданно, очень рано утром, когда все еще спят. Позвонит и велит эу– выносить вещи. Заспанная кассирша еле успевает приписать к его счету восемь франков за пожар магазина Printemps, бывший два года тому назад.
Гарсон долго смотрит вслед автомобилю. И ветер шевелит его напомаженный хохол.
Крылья
Вере Зайцевой
Она вошла на своих тонких, как шпилька, кривых йогах, села, подкрючила левую ногу под стул, скосила глаза козлом и заскрипела:
– Я ему говорю, если ты не будешь думать о семье, то кто же будет? Нужно платить femme de menage, он прекрасно это знает, а вчера вместо того, чтобы ловить Панкова и вытянуть у него хоть двадцать франков, изволил полупить на какую-то дурацкую лекцию. Панкова проморгал, три франка на ерунду извел и считает, что прав. Его. мол, интересует этот вопрос, он, мол. сам над ним работал. Мало ли, что работал! Теперь пора забыть об этом. Верочке нужны туфли, прачка пристает со счетом, белье драное. Нужно непременно хоть две наволочки купить, если не полдюжины. И при этом ненавидит Панкова. Он, мол. морально грязный человек и вор. Мало ли, что вор. Все-таки это единственный человек, у которого в настоящее время можно еще призанять. На всех фыркать – недолго протянешь. Все эти барские традиции хороши были, когда деньги в банке лежали и когда он профессором был. А теперь ни денег, ни профессорства, так и надо соображать, а не фыркать на нужных людей…
Она скрипела долго. Какая-то птица скрипит так по ночам – цесарка, что ли?
Розы в бокале потемнели и скрутили лепестки. Каминное зеркало замутилось. Посреди оконного стекла заплясал паук и выпустил длинную серую паутину. На столе ярким пятном вырисовывался неоплаченный счет…
Она скрипнула в последний раз и, попросив пять франков на метро, зашагала на своих кривых шпильках к двери. Но дверь распахнулась, и влетел в нее смех. Золотистые кудерьки, радость, серые чулки на стройных ногах, мохнатое перышко на шляпе, пестрая подкладка, поцелуи, губная помада – вихрь.
– Милая! Ну до чего же я рада! Хохочу с утра. Андрей – вы ведь знаете, это замечательный человек! – он сегодня тоже в городе. Ха-ха-ха! До чего смешно! Пришлось из Танюшкиной копилки мелочь выковыривать. Понимаете? Собрались в город, а ни v меня, ни у него ни сантима! Милая! До чего смешно!
– Отчего же это у вас так? – спросила я. – Неужто так-таки ничего?
– Да это случайно так вышло. У нас еще двести франков было. Как раз хватило бы дотянуть, пока Андреи заказ сдаст. Ах, если бы видели его работу! Понимаете – закат и березки молодые! А небо, небо – ну словно у нас в Варваркином! Ей-Богу, я обревелась! Как прохожу мимо – так реветь. Сяду на полено – у нас в мастерской полено вместо стула – сяду на полено и реву. Андрей говорит: "Хорошо, что я маслом пишу, а если бы акварель была, так давно бы вся картина поплыла". Вчера заказчик приходил. В восторге. Чудный человек этот заказчик. Попросил, чтобы Андрей под березами белых грибов понасажал. Белые-то под березами не растут, ну да ведь можно же немножко и фантастического элемента… Ах, простите, – заметила она мою гостью. – Позвольте познакомиться: жена художника Борисова. Милая! – снова кинулась она ко мне. – Совсем и забыла, вам Раиса Исаковна кланяется. Ах, какой она чудесный человек! Это прямо святая. Что это у вас – розы? Ах, нужно было вам розу принести…
– Подождите, вы начали рассказывать, куда вы двести франков девали.
– Ах да! Ха-ха-ха! Вы себе представить не можете! Приходит вчера утром к Андрею какой-то совершенно неизвестный господин. Говорит, что знал какого-то нашего друга, не то Семенова, не то Петрова, – очевидно, от смущения фамилию спутал, потому что у нас таких-то и не было. Иу, и значит, просит у Андрея денежной помощи. Я из другой комнаты слышу и думаю: наверное, Андрюшка ему сотню отвалит. Слышу, тот благодарит, уходит. Как вы думаете? Андрей-то ведь ему все двести и отдал! Ну, подумайте только! Все, все, что в доме было. Ну, не прелесть ли он! Ей-Богу, вот не поверите – пятнадцать лет мы женаты, а я в него влюблена, как в первый день. Ведь, правда, чудесный какой? Замечательный человек! Ах, милая, я ведь только на одну минутку. Дайте я вас поцелую! Лечу дальше!
Мохнатое перышко на шляпе, золотые кудерьки, золотой смех, поцелуи, губная помада – вихрь!
Дверь захлопнулась. На полу осталась перчатка и кусочек перышка от шляпки.
Моя гостья, молчавшая все время, посмотрела на меня растерянно и виновато. Хотела что-то сказать, раскрыла рот, набрала воздуху, но так и не сказала. Только подняла с полу обломанное перышко, благоговейно положила его на стол и молча вышла, подгребая своими кривыми шпильками.
Ветерок распахнул окно, сдунул неоплаченный счет со стола прямо в корзину. Задрожали розы в бокале. Паук побежал боком-боком и спрятался. Во дворе запела шарманка.
Я взяла сломанное перышко, подошла к окну и. дунув, пустила его по воздуху. Оно поплыло, подхваченное ветром, полетело, понеслось прямо к небу, маленькое серое – золотое в солнце…
Шарль и Лизетта
…Яко вселюся в последних моря – Ты тамо еси…
Псалом.
Живут они в самом центре foir de Paris между американским тиром и яростно весёлыми карусельными коровами, что по четыре в ряд взмывают, кружатся, мотают золочёными рогами, ревут механической машинкой!
On y fait sa petite belote
Et puis ça va.
Ух! Страшно мимо пройти!
Их жилище потише. Тоже круглое, как карусель, но цвета скромного, сизоватого, под морскую воду, и пахнет тухлой рыбой.
У входа на перилах сидит маленькая дохленькая обезьяна в колпачке, хвост свесила, словно рыбу удит. Моргает озабоченно, дёргает колокольчик, а над входом надпись: "Lions de mer". По – нашему – моржи.
За пятьдесят сантимов обезьянка пускает войти.
Живут моржи не богато, но с претензией. На облупленной стенке намалёвана белая шишка с синими разливами. Это – понимай – берег Ледовитого океана, плывущая ледяная гора, родной моржовий пейзаж.
Обстановка простая: бассейн, мутная вода, деревянный помост. На помосте две табуретки с надписями: на одной – "Шарль", а на другой – "Лизетта".
Вода в бассейне все время бурлит, волнами ходит, крутятся в ней два круглых, тёмных тела, шлепают плавниками, брызжут во все стороны – весело! Круглые морды с обвислыми усами, словно у малоросса, когда он борщ хлебает, выскакивают из воды, ныряют, весёлые, гакают, фыркают.
Тупорылый парень в резиновых сапогах перелез через перильце на помост, затрубил в рожок. Слышно – обезьянка звонит, надрывается.
Из воды, упираясь плавниками, выполз Шарль – огромная чёрная скользкая клёцка. Перевернулся брюхом кверху, заглянул круглым глазом в воду – видит ли его Лизетта? – и стал жантильничать: тёрся мордой об доски, мурлыкал, как балованная кошечка.
Эх, милый, видел бы ты себя, что ты за харя!
Но из бассейна, как заворожённая, пристально смотрела на него круглыми глазами круглая голова, удивлённо и восторженно. Это была Лизетта. И не выдержала. С громким воплем выскочила из воды, захлопала плавниками, забилась в ликующей истерике, словно собиновская психопатка на концерте в Дворянском собрании.
Тупорылый парень затрубил ещё. Граммофон захрипел отчётливо и нагло: "Je cherche partout Titine".
Шарль и Лизетта влезли каждый на свой табурет и стали служить искусству. Жонглировали шарами, держали на носу цилиндр и горящую лампу. Работал больше Шарль, но Лизетта все время следила за ним и волновалась, а когда он не удержал шар, она даже шлёпнулась с табурета и беспокойно заревела.
После спектакля парень бросил артистам по куску рыбы. Шарль быстро проглотил свою долю. Лизетта, подняв голову, следила за ним. Потом, поймав ртом свой кусок, выпустила его снова и отползла, отковыляла на своих плавниках в сторону. Шарль вытянулся, ухватил рыбу, задрал голову и съел.
И тут Лизетта, радостно всплеснув плавниками, кинулась колесом в воду, ревела восторженно и благодарно, неуклюжая, усатая, брызгала грязную воду, словно излучала свою морскую звериную радость.
О, Лизетта! Ты даже не зверь, а урод морской, полугад, полурыба, ты "последняя моря" из псалма библейского, и ты отдала так светло и радостно всё, что у тебя было, во имя чего тебя мучили, дрессировали, приручали, – твой маленький кусочек тухлой рыбы! Ты – клёцка чёрная, осклизлая резинка, как смеешь ты… любить!
Ораторы
Ораторы – это моя слабость. Мое блаженство и мученье. Завидую. Хочу тоже говорить – и не умею.
Удивительное это дело. Иногда какой-нибудь маленький, корявенький человечек сидит тихо, жует банкетную телятину, да вдруг как вскочит, стукнет вилкой об стакан и пошел, и пошел – откуда что берется!
– Милостивые государи! Под этой гостеприимной кровлей, объединяющей могучим куполом… Господа! Я хочу обрисовать перед вами доступными мне штрихами личность Семена Петровича, которого вы видите сейчас среди нас, окруженного друзьями и семьей, представленной в лице кумовой свояченицы.
Вспомните, господа, слова поэта:
Казак на север держит путь,
Казак не хочет отдохнуть.
Вынем эти слова из уст поэта и вложим их в уста Семена Петровича. И что же получится? Не получится ровно ничего…
Волны красноречия бегут, набегают друг на друга, гонят, тонут, хлещут, блещут.
А потом подымется другой и скажет задушевно и вдумчиво:
– Господа! Я не оратор. Слезы мешают мне говорить. Не знаю, что было бы, если бы они не мешали, потому
что и с этой помехой он легко и свободно заполняет полтора часа. И чего-чего только не коснется это талантливое существо: Фридриха Барбароссы, планетоидов, пророка Самуила, Анны Павловой, геологических наслоений северной Гвинеи, "Подарка молодым хозяйкам" Молоховец, аппендицита, Оскара Уайльда, малороссийских бахчей, Пифагора, фокстрота, Версальского договора, швейной машины, лечения рака радием, церковного пения, амфибрахия, кровообращения у насекомых, флагеляции у древних развратников, Юлия Цезаря, птичьих паразитов, Конфуция, фашизма, вороньего насморка, и все это подведет так ловко и тонко и из всего этого так ясно выведет, что юбиляр Семен Петрович был, есть и будет замечательным страховым деятелем. Да так просто и убедительно, что никто даже и не удивится, каждому покажется, что именно через амфибрахий и лежал прямой логический путь к сущности Семена Петровича.
Но самый страшный тип оратора – оратор спокойный, который перед своею речью взглянет на часы, щелкнет крышкой и скажет твердо:
– Господа! Я буду краток.
Ах, не верьте ему!
– Господа! Я не задержу долго вашего внимания и не отниму у вас много времени. Повторяю – я буду краток.
И пойдет!
– Мы собрались здесь, объединенные общей целью отпраздновать юбилей высокочтимого Семена Петровича Чолкина. Дорогой Семен Петрович! Думали ли вы, когда невинным ребенком резвились в полях и рощах Тамбовской губернии, сначала в дошкольном возрасте, затем гимназистом, думали ли вы, что когда-нибудь в далекой, чуждой вам стране друзья ваши будут праздновать ваш юбилей? Но тут я попрошу разрешения сделать маленькое отступление и описать подробнее природу Тульской губернии, столь цветущую весною и летом, но зимою покрытою снегом и подвергнутую увяданию. Таким образом я открою перед вами всю картину, так сказать, физического воздействия на юную душу Семена Петровича, чтобы затем перейти к влиянию окружающей среды, впечатлений эстетических, влияний политических и стечение обстоятельств. Проследим шаг за шагом жизнь нашего дорогого юбиляра.