Собрание сочинений. Том 3. Все о любви. Городок. Рысь - Тэффи Надежда Александровна 27 стр.


Комната у бабушки была странная: большая, но очень низкая, и вся уставлена банками, склянками, и всюду полки, а на полках кости, сушеные травы, ступки. Точно кабинет Фауста. Занималась бабушка медициной, готовила собственные лекарства и лечила все болезни вплоть до самых неизлечимых. Против детских судорог набивала она подушечки сушеными васильками, падучую лечила толчеными косточками из поросячьей головы. Какой-то казанский профессор прослышал про эти косточки и так заинтересовался, что даже сам приехал. Но бабушка секрета не сказала, так и уехал ни с чем, только в бороду себе поворчал.

Дети с благоговением смотрели на банки и кости и начинали:

"Рождество Твое, Христе Боже наш"…

Девочки пели старательно и фальшиво, сбивались, поправлялись. Толстый Мишенька повторял только "аш, аш". Еще мал был, чтобы петь.

Потом бабушка каждого гладила по масленой голове и дарила по серебряному рублю. Выходя за дверь, девочки торопливо мерили – чей рубль больше.

А внизу отец с матерью принимали поздравителей: приказчиков, служащих в лесных дачах, мелких полицейских и телеграфистов.

Прибегали и мальчишки-христославы, но их принимать было некогда, и снаряжался на это дело старый слуга Игната. Старый был Игнат и представительный. Если бы служил он в дворянском доме, назывался бы он камердинером или дворецким – такая была у него внешность – и почтительная и в то же время надменная; почтительность обращена вверх, надменность – вниз. Лысая голова, седые баки, небольшие, мохрастые.

– Баки, как у собаки! – дразнили ребятишки.

Такие баки, действительно, бывают у старых зверей – у собак, у волков, у тигров. Но как жил Игнат у купцов, у Ва-хромеевых, то и был он ни дворецкий, ни камердинер, а просто слуга Игнат.

Взят был мальчишкой, вырос, женился, всю жизнь в доме прожил и жену схоронил.

Жена у него была тихая, помогала по хозяйству и шила прислугам кофты. Как-то раз бежит к ней горничная: "тетенька, Марфа Петровна, что же это вы мне сшили-с"! – А что? – "Да воротник-то к рукаву пришили!" Посмотрела старуха, задумалась. – "Это, говорит, к тому, что я скоро умру". Заскучала, почернела, перестала есть, недельку пролежала и умерла.

Остался Игнат один.

А жизнь шла вся, как была налажена. Приживалка, Клавдия Антоновна, заменила старуху в хозяйстве; другая приживалка, Светоносова стала шить кофты. А Игнат на Рождестве садился в передней на пустой ларь, надев валенки, напялив шапку – холодно было в передней – и принимал мальчишек христославов. В сигарной коробке лежали медяки для награждения поздравителей. Каждый получал по пятаку. Но нужно было внимательно следить, чтобы поздравитель не сплутовал и не прибежал славить второй раз. А это было дело нелегкое. Народ шустрый, и все друг на друга похожи. В тятькиных шапках, в мамкиных платках, в братниных валенках, закутаны, завязаны, морозом нащипаны, изо ртов пар валит.

Как их разберешь?

– …"Звездою учахуся"… – вдыхая в себя воздух, усердствует христослав, и вдруг грозный оклию

– Постой, постой! Да ты никак второй раз. Бона заплата на валенке-то. Нагибай голову, буду за уши драть.

– Ей-богу, дяденька, первый! Стану я врать! Вон образ-то на стене.

– Нечего, нечего, уноси ноги, пока цел. Получил гривенник, ну и иди!

– Как гривенник? Ей-богу, всего пятак.

– А, вот и попался! Вот и проговорился. Ну теперь давай уши!

Мальчишка удирал, сколько позволяли тятькины валенки.

Но в это утро, в последнее Рождество, сидел Игнат как на иголках, слушал вполуха и плутов не ловил. Шевелил ежовыми бровями и шептал про себя. А из двери изредка высовывался утиный нос приживалки Светоносовой. Наблюдательно.

В парадных комнатах после приема священников и раннего обеда, на котором присутствовал сам исправник, пошли уже визитеры партикулярные: акцизные с женами, купчихи с дочками, почтмейстер с двумя свояченицами, податной инспектор, судебный пристав и многие другие, и наконец явление, какого в природе почти что и не бывает: тюремный смотритель, огромный, толстущий, туго-грамотный, борода лопатой и при всем том – прямо сказать дико – маркиз!

В зале молодежь, поставив стулья вокруг, играла в фанты, и на твердо натертом крашеном полу отражались мутными бликами розовые и голубые платья девиц.

Бабушка из важности вниз не сходила, а дамы сами поднимались по скрипучей лесенке, по новым половичкам поздравить старуху.

Старый Игнат, сняв валенки, разносил чай и наливки… Ему помогала толстенькая горничная Маша, подперши для праздника свой шестнадцатилетний бюст невероятного фасона корсетом: Маша сопела, краснела. Она не знала, как еще хозяева отнесутся к ее корсету, и вид у нее был испуганный и виноватый.

Служила она в горничных еще только первую зиму, и грандиозный рождественский прием с исправником, с акцизными в форменном платье, с воинским начальником, с наливками и апельсинами, привел ее в какое-то восторженное отчаяние. И когда в зале жена ветеринара заиграла вальс "Дунайские волны", она еле удержалась, чтобы не грохнуть поднос об пол и не зареветь.

Служила она изо всего понимания и изо всех сил.

– Маша, – сказала хозяйка, – живенько чистые рюмки! Вот еще барыни идут.

– Господи, Господи! – отвечала Маша. – И еще идут! И под всякую барыню надо чистую рюмку ставить!

И восхищение, и ужас!

Старый Игнат следил за ней украдкой, не поворачивая головы, сторожким птичьим глазом через левую баку и, передавая в коридор грязные чашки, вдруг сказал четко и вдохновенно, как говорят, гадалки:

– Молись, сирота, скоро тебе счастье будет!

Маша шарахнулась от него и наскочила прямо на утиный приживалкин нос. Приживалка покачала укоризненно головой и шмыгнула в столовую.

Ничего не понимая, Маша наскоро всплакнула, вытерла щеки чайным полотенцем и побежала мыть чашки.

К ухаживаниям дворни она привыкла и придавала им не больше значения, чем Венера Милосская направленным на нее биноклям туристов. Чистенькие ситцевые кофточки ее всегда носили на груди следы грязных пальцев – отпечаток эстетических эманаций дворника Вавилы, кучера Петра, водовоза Гаврюшки и лесных приказчиков, приезжавших к хозяину с докладам.

К этому Маша привыкла. Но странное внимание Игната, так близко к ней подошедшего и так из самой глубины своего естества дохнувшего на нее табачным перегаром, сопровождавшим таинственные слова, – это смутило Машу до трепета. Растерянная, красная, моталась она весь день, роняла ложки и била стаканы в полном отчаянии.

К вечеру гости разошлись. Хозяйка сняла парадное платье, корсет и, блаженно почесывая бока, надела теплый капот.

– Ну, слава Богу, все, кажется, хорошо, и гости остались довольны. Два пирога с земляникой съели. Очень хвалили. Я говорила, надо было три сделать.

Хозяин, никогда не споривший, сейчас же согласился, что надо было три. Он бы и на пять пошел и на десять. Никогда не спорил. Очень был тихий и робкий.

Вошла приживалка Светоносова. Вошла, потом повернулась и постучала в дверь. Она была женщина деликатного воспитания и любила это подчеркнуть.

– Войдите, войдите, Раиса Ивановна, у нас секретов нет.

– Нет секретов, – сейчас же подтвердил хозяин. Светоносова закрыла дверь и, подойдя близко, зашептала:

– Наш-то старик уже проявлять себя начал. Давно уж мы за ним замечаем.

– Да что вы!

– Ей-богу! В коридоре, сама слышала, Машеньке всякие объяснения говорил.

– Господи! Да неужто Машеньке!

– Сама слышала. Вот так он стоял, как вы сейчас, а так она наискосок, с посудой. Я еще подумала: перебьют они хозяйские чашки.

– Что же он говорил-то?

– Говорил, как вообще… Что, мол, счастье и прочие слова.

– Ай-ай-ай! Что же теперь делать-то?

Дверь тихо приоткрылась, и вошла приживалка Клавдия Антоновна. Вид у нее был подозрительно-невинный, указывающий на то, что она подслушивала у дверей.

– Виновата, я на минутку. Я только хотела сказать, что вчера вечером проходила я мимо Игнатовой комнатушки и остановилась только дух перевести. Стою, а у него за дверью скрып-скрып – пишет что-то. А потом вдруг возгласы.

– Какие возгласы? Кто?

– Игнат возгласы делал. Про любовь. Ей-богу! Я и слушать не стала. Так совестно, ужас.

– Боже мой, Боже мой! – ахала хозяйка. – Такой старик хороший и вдруг!

– Хороший старик. Свой старик, – сокрушался хозяин, – что же мы теперь заведем?

– Надо тебе, Илья Иваныч, поговорить с ним тихо, по-хорошему.

Рот у хозяина от растерянности и огорчения раскрылся кругло, как у Мишеньки, когда он "аш-аш" пел.

– Как же я могу, посуди сама. Он меня маленького на руках носил. Как же я буду с ним про эдакое говорить? Не могу я! Мне совестно!

– Какой же ты после этого мужчина!

Обе приживалки как по команде повернулись и, подталкивая друг друга, вылетели из комнаты. Понимаем, мол, что пошли дела семейные. Только тихий сап за дверью показывал, что ушли они не слишком далеко…

Хозяин заморгал круглыми глазами.

– Катенька! Катерина Павловна! Ты не сердись. Ты лучше посоветуй.

– Я же тебе, друг мой, советую. Пойди и толком поговори. Зайди так, будто случайно, да и посмотри, что он там пишет и какие возгласы производит. Я что-то больше всего возгласов боюсь.

– Так, думаешь, пойти?

Вздыхали долго. Попили чаю. Еще потолковали. Потом хозяин встал, поцеловал хозяйку, та перекрестила его, и он пошел.

Игнат жил в комнатушке под лестницей. Из темного коридора видна была полоска света над его дверью. Хозяин остановился и прислушался. Сначала тихо было.

– Это я его скрипом спугнул…

И вдруг возглас, ясный и четкий. Голос Игнатов, а слова совсем неподходящие. Слова: "Клотильда моей души".

Хозяин даже ахнул. Этого никак не ждал. Сам не знал, чего ждал, но только не этого. Не Клотильды.

Постоял. Кашлянул и дернул дверь. Игнат сидел за столом, в очках и читал по тетрадке.

– Здравствуй, Игнат, – залебезил хозяин, – я вот, братец, зашел посмотреть, как ты тут устроился. Мимо шел, ну и зашел.

Игнат не выказал удивления, хотя устроился он в этой каморке ровно сорок пять лет тому назад. Он почтительно встал и подал хозяину стул, на котором сидел.

– Ты что это… того… писанием занялся?

– Совершенно верно. Списываю нужные слова из разных книжек.

– Слова? Какие же слова?

– Про любовь-с и про чувства.

Хозяин опять открыл рот кругло, как у Мишеньки, но Игнат был серьезен и деловит.

– Я, Илья Иваныч, жениться должен, а слова все забыл, которые к такому случаю. А без слов, сами понимаете, нельзя же. Вот здесь слова.

Он протянул хозяину тетрадку.

"Обоняние глаз твоих".

"Клотильда моей души".

"Горит восток зарею новой".

"Согласны ли вы разделить участь".

"За любовь мою в награду ты мне слезку подари".

"Здесь море ждет тебя широкое, как страсть".

"Люблю тебя, Петра творенье".

"Вы забудете меня в вихре света".

Илья Иваныч бережно положил тетрадку на стол и в ужасе посмотрел на Игната. А Игнат деловито объяснял:

– Вот списываю и учу. Забыл слова, а без слов нельзя.

– Это ты на Машеньке женишься? – испуганно прошелестел хозяин.

– Совершенно верно. Она девушка работящая, молодая и здоровая. На ней и женюсь.

– Да ведь… ты не сердись! Игнат, но ты ведь уж не молодой! Как же ты так вдруг влюбился?

Игнат, забыв всякую почтительность вдруг обиженно фыркнул:

– Не понимаю я вас, Илья Иваныч. Говорить мне, старику, такие слова. Что я, дурак, что ли? "Влюбился"! Сказать про старого человека такую срамоту.

– Так как же ты женишься, коли сам говоришь, что старый?

– Так ведь не по любви же я женюсь. Я, Илья Иваныч, не дурак. Я женюсь по расчету. У меня все обдумано.

Хозяин выпучил глаза и молчал, – круглый, голова набок; так в деревне смотрит луна из-за бани…

– Теперь вот Рождество, зима преполовилась, а там гляди и весна, и потом гляди – и лето. А как мне холостому-то? У меня, скажу прямо, к летним брюкам некому пуговиц пришить. А Машенька, она за всем присмотрит. Вы думаете, зря ума? Нашли дурака. Нет – я по расчету.

Хозяин благоговейно покачал головой.

– Ишь ты какой… Я ведь не знал…

Тихонько вышел. По всему коридору на цыпочках шел. Очень уж растерялся.

Хозяйка спала. Спросила сквозь сон:

– Ну что? Урезонил старика-то?

– Нет, Катенька. Старик-то он старик, а голова у него хоть бы и нам с тобой – так не худо. Расчетливый. Завтра расскажу. Это-то голова! Такой не пропадет. Я человек не завистливый, но должен признаться… Н-да. Не всякому дано! Эдакое!

Звонари

Обещал дяденька приехать в субботу к вечеру, чтобы вместе потом разговляться, да разлив удержал, и поспел он только к четвертому дню праздника.

Приехал веселый.

Дом куропеевский встретил его радостно. Все двенадцать окон, что выходили на соборную площадь, сверкали на солнце свежевымытыми стеклами, звенели, отражая колокольный звон, и празднично сквозили на них синеподкрахмаленные занавески.

Забрал свои кульки, вылез из тарантаса.

Дернул за звонок. Еще и еще. Что-то долго не отпирали.

Высунулась девка, какая-то точно одурелая.

– Ась?

– Не ась, а здравствуйте.

– Ась?

– Ваши-то дома?

– Ась? Дома, дома. Пройдите в зальце.

Дяденька расчесал бороду. Вошел.

Навстречу ему выплыла сестрица Анна Егоровна с Нюточкой. У обеих уши завязаны, и из повязки вата торчит.

– Здравствуй, голубчик… – чмок-чмок, – воистину… Ась? Чего долго не ехал? Что? Чего?

– Да что вы – распростудились тут все, что ли?

– Чего? Ты громче говори. Да пойдем на ту сторону, ко мне в спаленку. Там все-таки легче.

– А сам-то где? – спрашивал дяденька.

Но Анна Егоровна только щурилась, жмурилась и вела его по комнатам. Нюточка за ними.

Пришли в спаленку.

Анна Егоровна развязала платок, вынула из ушей вату и паклю.

– О-ох! О-ох! Сам-то под периной, и две подушки сверху навалены. Иди, Нюточка. Растолкай папеньку.

– И где вас тут угораздило простудиться-то?

– О-ох! О-ох! И не простужены мы, а звон нас донял. Четверо суток с утра до вечера гудет! Везде на Святой любителям звонить разрешается, ну эдакого, как в нашем городе, – нигде нет. Сапожник Егоров и трубочист Гвоздев. Один гудит, другой очереди ждет. И как у них головы не треснут! Житья от них нет, хоть из дому беги!

Вышел хозяин.

– Христос воскрес! Да вот, братец, беда какая! И куда денешься? Не в трактире же мне, семейному человеку, сидеть прикажешь! Оглохли, как есть оглохли!

– А ты бы с ними поговорил, со звонарями-то с этими… Либо нажаловался бы куда.

– Да кому нажалуешься-то? Это их право. Я их, безобразников-то, уж два раза призывал. Раз по двугривенному дал, другой по полтиннику, чтобы передохнуть дали.

– Ну и что же?

– Ну и ничего. За двугривенный полчасика, действительно, помолчали, а за полтинник так будто назло еще громче растрезвонились. Мы Глашку к ним посылали. Так они ей велели сказать, что меньше как за восемь гривен и разговаривать не станут. Нам, говорят, не расчет. Мы, говорят, время упустим, а там опять жди целый год.

Дяденька подумал, почесал в бороде, усмехнулся и говорит:

– Неправильно вы за дело принялись, оттого у вас так и получается. Они – народ коммерческий, смекалистый. Вы ведь что? Вы, покупатели, тишину от них купить хотите. Вот они вам цену и нагоняют. Полтинник, восемь гривен. А там, глядишь, как насядут хорошенько, так и по целковому отвалите. Неправильно вы дело поставили.

– А как же быть-то?

– Не тишину от них покупать надо, а звон…

– Да куда его, батюшка, помилосердствуй! И без того…

– Ничего вы не понимаете. Я вам за полтинник спокой куплю. Глашка! Зови сюда звонарей.

Через десять минут звонари стояли в прихожей. С черным носом Гвоздев. С красным – Егоров. Дяденька вышел к ним.

– Здорово, ребята! Это вы так расчудесно трезвоните?

Оба носа, и черный, и красный, обиженно фыркнули.

– Что же, что трезвоним?

– Мы в своих правах…

– Где ни доведись…

– И везде разрешено, а у вас вдруг не смей.

– И нигде этого не видано…

– Да что вы, братцы? – удивился дяденька. – Я вас что-то не пойму. Я вас поблагодарить позвал, потому как по соседству звоном вашим пользуюсь. Глаш-ка-а! Принеси водочки, звонарей наших любезных попотчевать. Люблю я, братцы, смерть люблю хороший благовест! Ну и звоните же вы, прямо как по нотам! Заслушаешься! Я и нашим говорю, что это, мол, вас только сначала так укачало, а вы, говорю, вслушайтесь как следует, так еще спасибо скажете. А что ж бы вы думали – сегодня сестрица-то говорит, – а и правда приятно звонят. А Гаврила Петрович так приказал завтра с утра окна раскрыть. Мне, говорит, особливо утром приятно.

Черный и красный носы засопели смущенно.

– Пусть дадут рупь, – хрюкнул черный, – за рупь могу и совсем бросить.

– Ежели по рублю… – просипел красный.

Дяденька удивился.

– Да что вы, голубчики, за что обижаете? Я вон в прошлом году пять целковых предлагал, охотника искал у себя в Мамадыше, чтобы хорошо звонил. Не нашлось. Тренькали, да без всякого ладу. Я, братцы, вам каждому полагаю по двугривенному в день. Звоните. Только чтобы как следует. Как один, значит, отзвонил, так другой сразу за веревку. Я не жмот, а денег даром платить не люблю.

Красный нос хлюпнул. Черный поскоблился коричневым ногтем.

– Не маловато ли будет, ваша милость?

– Поищите, кто вам больше даст.

– Обидно! А когда начинать-то?

– Сегодня и начинайте. За полдня получите по гривеннику.

– Ишь, какой ловкий! Мы теперь уставши, все утро звонили, хоть по пятиалтынному дай.

– Я, братцы, тоже деньги-то не сам печатаю. Не хотите, не надо. Наше вам с кисточкой.

Дяденька повернулся и вышел.

Весь вечер была тишина.

Куропеевы благодушествовали. Раскупорили уши, заказали пирог с налимом.

Утром начался благовест.

Но к трем часам неожиданно прекратился, звонари явились для переговоров.

– Воля твоя, обижаешь ты нас. Над нами вон и ребята смеются. За двугривенный работай для него весь день!

– Что ж, братцы, так договаривались.

– Темного человека обойти легко.

– Попробовал бы сам, коли так просто.

– Всю головушку за день-то разломит…

– Рука онемеет.

– Сказано – двугривенный. Не хотите – не надо.

– Эдак обижать. – Ушли.

Тишина. Благодать.

– Чего это и другие-то никто не звонит?

Вечером под колокольней завопили голоса. Драка. Это звонари, сторожившие колокольню, вздули какого-то любителя, хотевшего позвонить.

Никого не пускали.

– Живоглотову душу радовать не дадим.

Дежурили четыре дня с утра до позднего вечера. Никого не пустили и сами не звонили.

Когда дяденька уезжал восвояси, оба звонаря – и Егоров, и Гвоздев – подошли к крыльцу, подбоченившись.

– Что? Купил дешево? Повеселил душеньку?

Назад Дальше