– Все вечные. Ну вот, например, могу вам рассказать одно маленькое вагонное приключение. Дело было, конечно, давно. О тех, которые были недавно, рассказывать не принято. Так вот, было это во времена доисторические, то есть до войны. Ехал я из Харькова в Москву. Ехать долго, скучно, но человек я добрый, пожалела меня судьба и послала на маленькой станции прехорошенькую спутницу. Смотрю – строгая, на меня не глядит, читает книжку, конфетки грызет. Ну, в конце концов, все-таки разговорились. Очень, действительно, строгая оказалась дама. Чуть не с первой фразы объявила мне, что любит своего мужа вечной любовью, до гроба, аминь.
Ну что же, думаю, это знак хороший. Представьте себе, что вы в джунглях встречаете тигра. Вы дрогнули и усомнились в своем охотничьем искусстве и в своих силах. И вдруг тигр поджал хвост, залез за куст и глаза зажмурил. Значит, струсил. Ясно. Так вот эта любовь до гроба и была тем кустом, за которым моя дама сразу же спряталась.
Ну, раз боится, нужно действовать осторожно.
– Да, говорю, сударыня, верю и преклоняюсь.
И для чего, скажите, нам жить, если не верить в вечную любовь? И какой ужас непостоянство в любви. Сегодня романчик с одной, завтра – с другой, уж не говоря о том, что это безнравственно, но прямо даже неприятно. Столько хлопот, передряг. То имя перепутаешь – а ведь они обидчивые все, эти "предметы любви". Назови нечаянно Манечку Сонечкой, так ведь такая начнется история, что жизни не рад будешь. Точно имя Софья хуже, чем Марья. А то адреса перепутаешь и благодаришь за восторги любви какую-нибудь дуру, которую два месяца не видел, а "новенькая" получает письмо, в котором говорится в сдержанных тонах о том, что, к сожалению, прошлого не вернуть. И вообще, все это ужасно, хотя я, мол, знаю, конечно, обо всем этом только понаслышке, так как сам способен только на вечную любовь, а вечная пока что еще не подвернулась.
Дама моя слушает, даже рот открыла. Прямо прелесть что за дама. Совсем приручилась, даже стала говорить "мы с вами".
– Мы с вами понимаем, мы с вами верим.
Ну и я, конечно, "мы с вами", но все в самых почтительных тонах, глаза опущены, в голосе тихая нежность, словом, "работаю шестым номером".
К двенадцати часам перешел уже на номер восьмой, предложил вместе позавтракать.
За завтраком совсем уже подружились. Хотя одна беда – очень уж она много про мужа говорила, все "мой Коля, мой Коля", и никак ее с этой темы не свернешь. Я, конечно, всячески намекал, что он ее не достоин, но очень напирать не смел, потому что это всегда вызывает протесты, а протесты мне были не на руку.
Кстати, о руке – руку я у нее уже целовал вполне беспрепятственно, и сколько угодно, и как угодно.
И вот подъезжаем мы к Туле, и вдруг меня осенило:
– Слушайте, дорогая! Вылезем скорее, останемся до следующего поезда! Умоляю! Скорее!
Она растерялась:
– А что же мы тут будем делать?
– Как – что делать? – кричу я, весь в порыве вдохновения. – Поедем на могилу Толстого. Да, да! Священная обязанность каждого культурного человека.
– Эй, носильщик!
Она еще больше растерялась.
– Так вы говорите… культурная обязанность… священного человека…
А сама тащит с полки картонку.
Только успели выскочить, поезд тронулся.
– Как же Коля? Ведь он же встречать выедет.
– А Коле, говорю, мы пошлем телеграмму, что вы приедете с ночным поездом.
– А вдруг он…
– Ну есть о чем толковать! Он еще вас благодарить должен за такой красивый жест. Посетить могилу великого старца в дни общего безверия и ниспровержения столпов.
Посадил свою даму в буфете, пошел нанимать извозчика. Попросил носильщика договорить какого-нибудь получше лихача, что ли, чтоб приятно было прокатиться.
Носильщик ухмыльнулся.
– Понимаем, – говорит. – Потрафить можно.
И так, бестия, потрафил, что я даже ахнул: тройку с бубенцами, точно на масленицу. Ну что ж, тем лучше. Поехали. Проехали Козлову Засеку, я ямщику говорю:
– Может, лучше бубенчики-то ваши подвязать? Неловко как-то с таким трезвоном. Все-таки ведь на могилу едем.
А он и ухом не ведет.
– Это, говорит, у нас без внимания. Запрету нет и наказу нет, кто как может, так и ездит.
Посмотрели на могилу, почитали на ограде надписи поклонников:
"Были Толя и Мура", "Были Сашка-Канашка и Абраша из Ростова". "Люблю Марью Сергеевну Абиносову, Евгений Лукин". "М.Д. и К.В. разбили харю Кузьме Вострухину".
Ну, и разные рисунки – сердце, пронзенное стрелой, рожа с рогами, вензеля. Словом, почтили могилу великого писателя.
Мы посмотрели, обошли кругом и помчались назад.
До поезда было еще долго, не сидеть же на вокзале. Поехали в ресторан, я спросил отдельный кабинет – "ну к чему, говорю, нам показываться. Еще встретим знакомых, каких-нибудь недоразвившихся пошляков, не понимающих культурных запросов духа".
Провели время чудесно. А когда настала пора ехать на вокзал, дамочка моя говорит:
– На меня это паломничество произвело такое неизгладимое впечатление, что я непременно повторю его, и чем скорее, тем лучше.
– Дорогая! – закричал я. – Именно – чем скорее, тем лучше. Останемся до завтра, утром съездим в Ясную Поляну, а там и на поезд.
– А муж?
– А муж останется как таковой. Раз вы его любите вечной любовью, так не все ли равно? Ведь это же чувство непоколебимое.
– И, по-вашему, не надо Коле ничего говорить?
– Коле-то? Разумеется, Коле мы ничего не скажем. Зачем его беспокоить.
Рассказчик замолчал.
– Ну и что же дальше? – спросил женский голос.
Рассказчик вздохнул.
– Ездили на могилу Толстого три дня подряд. Потом я пошел на почту и сам себе послал срочную телеграмму: "Владимир, возвращайся немедленно". Подпись: "Жена".
– Поверила?
– Поверила. Очень сердилась. Но я сказал: "Дорогая, кто лучше нас с тобой может оценить вечную любовь? Вот жена моя как раз любит меня вечною любовью. Будем уважать ее чувство". Вот и все.
– Пора спать, господа, – сказал кто-то.
– Нет, пусть еще кто-нибудь расскажет. Мадам Г-ч, может быть, вы что-нибудь знаете?
– Я? О вечной любви? Знаю маленькую историю. Совсем коротенькую. Был у меня на ферме голубь, и попросила я слугу моего, поляка, привести для голубя голубку из Польши. Он привез. Вывела голубка птенчиков и улетела. Ее поймали. Она снова улетела – видно, тосковала по родине. Бросила своего голубя.
– Tout comme chez nous, – вставил кто-то из слушателей.
– Бросила голубя и двух птенцов. Голубь стал сам греть их. Но было холодно, зима, а крылья у голубя короче, чем у голубки. Птенцы замерзли. Мы их выкинули. А голубь десять дней корму не ел, ослабел, упал с шеста. Утром нашли его на полу мертвым. Вот и все.
– Вот и все? Ну, пойдемте спать.
– Н-да, – сказал кто-то, зевая. – Это птица – насекомое, то есть я хотел сказать – низшее животное. Она же не может рассуждать и живет низшими инстинктами. Какими-то рефлексами. Их теперь ученые изучают, эти рефлексы, и будут всех лечить, и никакой любовной тоски, умирающих лебедей и безумных голубей не будет. Будут все, как Рокфеллеры, жевать шестьдесят раз, молчать и жить до ста лет. Правда – чудесно?
Жених
По вечерам, возвратясь со службы, Бульбезов любил позаняться.
Занятие у него было особое: он писал обличающие письма либо в редакцию какой-нибудь газеты, либо прямо самому автору не угодившей ему статьи.
Писал грозно.
Милостивый государь!
Имел вчера неудовольствие прочесть вашу очередную брехню. В вашем "историческом" очерке вы пишете: "От слов Дантона словно электрический ток пробежал по собранию".
Спешу довести до вашего сведения, что во время Французской революции электричество еще не было открыто, так что электрический ток никак не мог пробежать. Это не мешало бы вам знать, раз вы имеете дерзость и самомнение браться за перо и всех поучать.
Илья Б–.
Или такое:
Милостивый государь, господин редактор!
Обратите внимание на статьи вашего научного обозревателя. В номере шестьдесят втором вашей уважаемой газеты сей развязный субъект со свойственной ему беззастенчивостью рассуждает о разуме муравья. Но где же в таком случае у муравья череп? Я лично такого не видал, хотя и приходилось жить в деревне. Все это противоречит здравому смыслу.
Читатель, но не почитатель
Илья Б–.
Доставалось от него не только современным писателям, но и классикам.
Милостивый государь, господин редактор, – писал он. – Разрешите через посредство вашей уважаемой газеты обратить внимание общественного мнения на писания прославленного Льва Толстого. В своем сочинении "Война и мир", во второй части, в главе четвертой, знаменитый граф пишет:
"Алпатыч, приехав вечером 4-го августа в Смоленск, остановился за Днепром в Гаченском предместье на постоялом дворе, у дворника Ферапонтова, у которого он уже тридцать лет имел привычку останавливаться. Ферапонтов тридцать лет тому назад, с легкой руки Алпатыча, купив рощу у князя, начал торговать и теперь имел дом, постоялый двор и мучную лавку в губернии. Ферапонтов был толстый, черный, красный, сорокалетний мужик, с толстыми губами и т. д.".
Итак – заметьте: сорокалетний мужик тридцать лет тому назад купил рощу и начал торговать. Значит, мужику было тогда ровно десять лет. Считаю это клеветой на русский народ. И почему если это выдумал граф Толстой, то все должны преклоняться, а если так напишет какой-нибудь неграф и нелев, так его и печатать не станут.
Это недемократично.
И. Б.
Письма эти тщательно переписывались, причем копию Бульбезов оставлял себе, нумеровал и прятал.
К занятиям своим относился он очень серьезно и никогда не позволял себе потратить вечер на синема или кафе, как делают это всякие лодыри.
– Пока есть силы работать – работаю.
* * *
Как это случилось – неизвестно.
Уж не весна ли навеяла эти странные мысли?
Впрочем, пожалуй, весна здесь ни при чем.
Потому что если бы весна, то, конечно, любовался бы Бульбезов на распускающиеся деревья, на целующихся под этими деревьями парочек, на букетики первых фиалок, предлагаемых хриплыми голосами густо налитых красным вином парижских старух. Наконец, из окна его комнаты, если открыть его и перегнуться вправо, – можно было увидеть луну, что для влюбленных всегда отрадно. Но Бульбезов окна не открывал и не перегибался. Бульбезову не было до луны буквально никакого дела.
Началось дело не с луны, и не с цветов, и вообще не с пустяков. Началось дело с оборванной пуговицы на жилетке и продолжилось дело дырой на колене, то есть не на самом колене, а на платье, его обтягивающем и покрывающем. Короче говоря – на штанине.
И кончилось дело решением. Решением – вы думаете пришить да заштопать? Вот, подумаешь, было бы тогда о чем расписывать.
Жениться задумал Бульбезов. Вот что.
И как только задумал, сразу же по прямой нити от пуговицы дотянулась мысль его до иголки, зацепила мысль руку, держащую эту иголку, и уперлась в шею, в Марью Сергеевну Утину.
"Жениться на Утиной".
Молода, мила, приятна, работает, шьет, все пришьет, все зашьет.
И тут Бульбезов даже удивился – как это ему раньше не пришла в голову такая мысль? Ведь если бы он раньше додумался, теперь бы пуговица сидела на месте, и сам бы он сидел на месте, и не надо было бы тащиться к этой самой Утиной, объясняться в чувствах, а сидела бы эта самая Утина тоже здесь и следила бы любящими глазами, как он работает.
* * *
Откладывать было бы глупо.
Он переменил воротничок, пригладился, долго и с большим удовольствием рассматривал в зеркало свой крупный щербатый нос, провалившиеся щеки и покрытый гусиной кожей кадык.
Впрочем, ничего не было в этом удовольствии удивительного. Большинство мужчин получает от зеркала очень приятные впечатления. Женщина, та всегда чем-то мучается, на что-то ропщет, что-то поправляет. То подавай ей длинные ресницы, то зачем у нее рот не пуговкой, то надо волосы позолотить. Все чего-то хлопочет. Мужчина взглянет, повернется чуть-чуть в профиль – и готов. Доволен. Ни о чем не мечтает, ни о чем не жалеет.
Но не будем отвлекаться.
Полюбовавшись на себя и взяв чистый платок, Бульбезов решительным шагом направился по Камбронной улице к Вожирару.
Вечерело.
По тротуару толкались прохожие, усталые и озабоченные.
Ажан гнал с улицы старую цветочницу. Острым буравчиком ввинчивался в воздух звонок кинематографа.
Бульбезов свернул за изгнанной цветочницей и купил ветку мимозы.
"С цветами легче наладить разговор".
Винтовая лестница отельчика пахла съедобными запахами, рыбьими, капустными и луковыми. За каждой дверью звякали ложки и брякали тарелки.
– Антре! – ответил на стук голос Марьи Сергеевны.
Когда он вошел, она вскочила, быстро сунула в шкаф какую-то чашку и вытерла рот.
– Да вы не стесняйтесь, пожалуйста, я, кажется, помешал, – светским тоном начал Бульбезов и протянул ей мимозу: – Вот!
Марья Сергеевна взяла цветы, покраснела и стала поправлять волосы. Она была пухленькая, с пушистыми кудерьками, курносенькая, очень приятная.
– Ну, к чему это вы! – смущенно пробормотала она и несколько раз метнула на Бульбезова удивленным лукавым глазком. – Садитесь, пожалуйста. Простите, здесь все разбросано. Масса работы. Подождите, я сейчас свет зажгу.
Бульбезов, совсем уж было наладивший комплимент ("Вы, знаете ли, так прелестны, что вот не утерпел и прибежал"), вдруг насторожился.
– Как это вы изволили выразиться? Что это вы сказали?
– Я? – удивилась Марья Сергеевна. – Я сказала, что сейчас свет зажгу. А что?
И, подойдя к двери, повернула выключатель от верхней лампы. Повернула и, залитая светом, кокетливо подняла голову.
– Виноват, – сухо сказал Бульбезов. – Я думал, что ослышался, но вы снова и, по-видимому, вполне сознательно повторили ту же нелепость.
– Что? – растерялась Марья Сергеевна.
– Вы сказали: "Я зажгу свет". Как можно, хотел бы я знать, зажечь свет? Вы можете зажечь лампу, свечу, наконец, спичку. И тогда будет свет. Но как вы будете зажигать свет? Поднесете к огню зажженную спичку, что ли? Ха-ха! Нет, это мне нравится! Зажечь свет!
– Ну чего вы привязались? – обиженно надув губы, проворчала Марья Сергеевна. – Все так говорят, и никто никогда не удивлялся.
Бульбезов от негодования встал во весь рост и выпрямился. И, выпрямившись, оказался на уровне прикрепленного над умывальником зеркала, в котором и отразилось его пламенеющее негодованием лицо.
На секунду он приостановился, заинтересованный этой великолепной картиной. Посмотрел прямо, посмотрел, скосив глаза, в профиль, вдохновился и воскликнул:
– "Все говорят"! Какой ужас слышать такую фразу. Или вы действительно считаете осмысленным все, что вы все делаете? Это поражает меня. Скажу больше – это оскорбляет меня. Вы, которую я выбрал и отметил, оказываетесь тесно спаянной со "всеми"! Спасибо. Очень умно то, что вы все делаете! Вы теперь навострили лыжи на стратосферу. Вам, изволите ли видеть, нужны какие-то собачьи измерения на высоте ста километров. А тут-то вы, на земле, на своей собственной земле, – все измерили? Что вы знаете хотя бы об электричестве? Затвердили, как попугай, "анод и катод, а посередине искра". А знаете вы, что такое катод?
– Да отвяжитесь вы от меня! – визгнула Марья Сергеевна. – Когда я к вам с катодом лезла? Никаких я и не знаю и знать не хочу.
– Вы и вам подобные, – гремел Бульбезов, – стремятся на Луну и на Марс. А изучили вы среднее течение Амазонки? Изучили вы Центральную Африку с ее непроходимыми дебрями?
– Да на что мне эти дебри? Жила без дебрей и проживу, – кричала в ответ Марья Сергеевна.
– Умеете вы вылечивать туберкулез? Нашли вы бациллу рака? – не слушая ее, неистовствовал Бульбезов. – Вам нужна стратосфера? Шиш вы получите от вашей стратосферы, свиньи собачьи, неучи!
– Нахал! Скандалист! – надрывалась Марья Сергеевна. – Вон отсюда! Вон! Сейчас консьержку кликну…
– И уйду. И жалею, что пришел. Тля!
Он машинально схватил ветку мимозы, которая так и оставалась на столе, и, согнув пополам, ткнул ее в карман пальто.
– Тля! – повторил он еще раз и, кинув быстрый взгляд в зеркало, пощупал, тут ли мимоза, демон-стративно повернулся спиной к хозяйке и вышел.
Марья Сергеевна долго смотрела ему вслед и хлопала глазами.
Кошка господина Фуртенау
Было это дело в маленьком городке, в Зоннебахе, на церковной площади.
Собственно говоря, Зоннебах был когда-то прежде, давно, городком, а потом слился с большим городом и стал как бы его предместьем, но по духу остался прежним, захолустным, тихим и бедным.
Народ, населявший его, работал большей частью на тех больших горожан, что жили за мостом. Прачки отвозили туда выстиранное белье, учителя, жившие в дешевеньких квартирках Зоннебаха, бегали давать уроки в школы большого города, разные мелкие служащие – чиновники, приказчики, фельдшерицы – уезжали по утрам в трамваях на целый день.
Квартирки в Зоннебахе редко пустовали, особенно маленькие, и не успели похоронить старую ведьму, занимавшуюся трикотажем без малого сорок лет, как в ее уютные и чистенькие две комнатки с кухней въехал новый жилец.
Это был высокий худой старик, очень серьезный и почтительный. Поклажу привез за ним артельщик на ручной тележке. Крытый клеенкой диван, кресло, складной столик и большую обвернутую зеленой тряпкой клетку.
Мальчишки, глазевшие на этот переезд, сразу догадались, что в клетке приехала кошка. Догадка в тот же вечер подтвердилась, потому что слышно было, как старик звал кошку и она в ответ мяукала.
– Питти! Питти! Питти! – звал он. – Хочешь молочка?
И кошка отвечала:
– Мау! Мау!
Довольно грубо отвечала. Должно быть, кот, да и не молодой.
Так водворился старичок на новом месте.
Утром, как и все, уезжал в трамвае в город, вечером возвращался, приносил кулечки, хозяйничал, разговаривал с кошкой, и она отвечала "мау".
Сначала соседи, как водится, любопытствовали, спрашивали у сторожихи, кто он, да где служит, и почему никто к нему в праздник не приходит – ко всем ведь кто-нибудь приезжает, либо родные, либо друзья.
Но сторожиха мало чего могла рассказать. Она вообще в его квартиру была вхожа раз в неделю, по субботам, мыть пол в кухне и стирать кое-какую стариковскую ерунду. В комнаты он ее не пускал, он комнаты любил сам убирать. Аккуратненький был старичок и чистенький, но очень неразговорчивый.
– Прямо какой-то старый дев, – определила его сторожиха.
– А служит в ликвидации.