Повести и рассказы: Владимир Одоевский - Владимир Одоевский 6 стр.


Между тем он опорожнил вторую четверть штофа и принялся за работу; но пока привычная рука его быстро выгибала крючки на бумаге, его самолюбие, возбуждённое видом тетрадки, работало: он вспоминал, сколько раз он перевозил мёртвые тела за границу соседнего уезда и тем избавлял своего исправника от излишних хлопот: да и вообще: составить ли определение, справки ли навести, подвести ли законы, войти ли в сношение с просителями, рапортовать ли начальству о невозможности исполнить его предписания, - везде и на всё Севастьяныч; с улыбкою вспоминал он об изобретённом им средстве: всякий повальный обыск обращать в любую сторону; он вспоминал, как ещё недавно таким невинным способом он спас одного своего благоприятеля: этот благоприятель сделал какое-то дельце, за которое мог бы легко совершить некоторое не совсем приятное путешествие; учинён допрос, наряжён повальный обыск, - но при сём случае Севастьяныч надоумил спросить прежде всех одного грамотного молодца с руки его благоприятелю; по словам грамотного молодца написали бумагу, которую грамотный молодец, перекрестяся, подписал, а сам Севастьяныч приступил к одному обывателю, к другому, к третьему с вопросом: "И ты тоже, и ты тоже?" - да так скоро начал перебирать их, что, пока обыватели ещё чесали за ухом и кланялись, приготовляясь к ответу, - он успел их переспросить всех до последнего, и грамотный молодец снова, за неумением грамоты своих товарищей, подписал, перекрестяся, их единогласное показание. С не меньшим удовольствием вспоминал Севастьяныч, как при случившемся значительном начёте на исправника он успел вплести в это дело человек до пятнадцати, начёт разложить на всю братию, а потом всех и подвести под милостивый манифест. - Словом, Севастьяныч видел, что во всех знаменитых делах Реженского земского суда он был единственным виновником, единственным выдумщиком и единственным исполнителем; что без него бы погиб заседатель, погиб исправник, погиб и уездный судья, и уездный предводитель; что им одним держится древняя слава Реженского уезда, - и невольно по душе Севастьяныча пробежало сладкое ощущение собственного достоинства. Правда, издали - как будто из облаков - мелькали ему в глаза сердитые глаза губернатора, допрашивающее лицо секретаря уголовной палаты; но он посмотрел на занесённые метелью окошки; подумал о трёх стах вёрстах, отделяющих его от сего ужасного призрака; для увеличения бодрости выпил третью четверть штофа - и мысли его сделались гораздо веселее: ему представился его весёлый реженский домик, нажитый своим умком; бутыли с наливкою на окошке между двумя бальзаминными горошками; шкап с посудою и между нею в средине на почётном месте хрустальная на фарфоровом блюдце перешница; вот идёт его полная белолицая Лукерья Петровна; в руках у ней сдобный крупичатый каравай; вот тёлка, откормленная к святкам, смотрит на Севастьяныча; большой чайник с самоваром ему кланяется и подвигается к нему; вот тёплая лежанка, а возле лежанки перина с камчатным одеялом, а под периною свёрнутый лоскут пестрядки, а в пестрядке белая холстинка, а в холстинке кожаный книжник, а в книжнике серенькие бумажки; - тут воображение перенесло Севастьяныча в лета его юности, ему представилось его бедное житьё-бытьё в батюшкином доме; как часто он голодал от матушкиной скупости; как его отдали к дьячку учиться грамоте, - он от души хохотал, вспоминая, как однажды с товарищами забрался к своему учителю в сад за яблоками и напугал дьячка, который принял его за настоящего вора; как за то был высечен и в отмщение оскоромил своего учителя в самую страстную пятницу; потом представлялось ему: как наконец он обогнал всех своих сверстников и достиг до того, что читал апостол в приходской церкви, начиная самым густым басом и кончая самым тоненьким голоском, на удивление всему городу; как исправник, заметив, что в ребёнке будет прок, приписал его к земскому суду; как он начал входить в ум; оженился с своею дражайшею Лукерьей Петровной; получил чин губернского регистратора, в коем и доднесь пребывает да добра наживает; сердце его растаяло от умиления, и он на радости опорожнил и последнюю четверть обворожительного напитка. Тут пришло Севастьянычу в голову, что он не только что в приказе, но хват на все руки: как заслушиваются его, когда он под вечерок в веселый час примется рассказывать о Бове Королевиче, о похождениях Ваньки Каина, о путешествии купца Коробейникова в Иерусалим, - неумолкаемые гусли, да и только! - и Севастьяныч начал мечтать: куда бы хорошо было, если бы у него была сила Бовы Королевича и он бы смог кого за руку - у того рука прочь, кого за голову - у того голова прочь; потом захотелось ему посмотреть, что за Кипрский таков остров есть, который, как описывает Коробейников, изобилен деревянным маслом и греческим мылом, где люди ездят на ослах и на верблюдах, и он стал смеяться над тамошними обывателями, которые не могут догадаться запрячь их в сани; тут начались в голове его рассуждения: он нашёл, что или в книгах неправду пишут, или вообще греки должны быть народ очень глупый, потому что он сам расспрашивал у греков, приезжавших на реженскую ярмарку с мылом и пряниками и которым, кажется, должно было знать, что в их земле делается, - зачем они взяли город Трою, - как именно пишет Коробейников, - а Царьград уступили туркам! и никакого толка от этого народа не мог добиться: что за Троя такая, греки не могли ему рассказать, говоря, что, вероятно, выстроили и взяли этот город в их отсутствие; - пока он занимался этим важным вопросом, пред глазами его проходили: и арабские разбойники; и Гнилое море; и процессия погребения кота; и палаты царя Фараона, внутри все вызолоченные; и птица Строфокамил, вышиною с человека, с утиною головою, с камнем в копыте…

Его размышления были прерваны следующими словами, которые кто-то проговорил подле него:

- Батюшка, Иван Севастьяныч! я к вам с покорнейшею просьбою.

Эти слова напомнили Севастьянычу его ролю приказного, и он, по обыкновению, принялся писать гораздо скорее, наклонил голову как можно ниже и, не сворачивая глаз с бумаги, отвечал протяжным голосом:

- Что вам угодно?

- Вы от суда вызываете владельцев поднятого в Морковкине мёртвого тела.

- Та-ак-с.

- Так изволите видеть - это тело моё.

- Та-ак-с.

- Так нельзя ли мне сделать милость, поскорее его выдать?

- Та-ак-с.

- А уж на благодарность мою надейтесь…

- Та-ак-с. - Что же покойник-та, крепостной, что ли, ваш был?..

- Нет, Иван Севастьяныч, какой крепостной, это тело моё, собственное моё…

- Та-ак-с.

- Вы можете себе вообразить, каково мне без тела… сделайте одолжение, помогите поскорее.

- Всё можно-с, да трудновато немного скоро-то это дело сделать, - ведь оно не блин, кругом пальца не обвернёшь; справки надобно навести… Кабы подмазать немного…

- Да уж в этом не сомневайтесь, - выдайте лишь только моё тело, так я и пятидесяти рублей не пожалею…

При сих словах Севастьяныч поднял голову, но, не видя никого, сказал:

- Да войдите сюда, что на морозе стоять.

- Да я здесь, Иван Севастьяныч, возле вас стою.

Севастьяныч поправил лампадку, протёр глаза, но, не видя ничего, пробормотал:

- Тьфу, к чёрту! - да что я, ослеп, что ли? - я вас не вижу, сударь.

- Ничего нет мудрёного! как же вам меня видеть? я - без тела!

- Я, право, в толк не возьму вашей речи, дайте хоть взглянуть на себя.

- Извольте, я могу вам показаться на минуту… только мне это очень трудно…

И при этих словах в тёмном углу стало показываться какое-то лицо без образа; то явится, то опять пропадёт, словно молодой человек, в первый раз приехавший на бал, - хочется ему подойти к дамам и боится, выставит лицо из толпы и опять спрячется…

- Извините-с, - между тем говорил голос, - сделайте милость, извините, вы не можете себе вообразить, как трудно без тела показываться!.. сделайте милость, отдайте мне его поскорее, - говорят вам, что пятидесяти рублей не пожалею.

- Рад вам служить, сударь, но, право, в толк не возьму вашей речи… есть у вас просьба?..

- Помилуйте, какая просьба? как мне было без тела её написать? уж сделайте милость, вы сами потрудитесь.

- Легко сказать, сударь, потрудиться, говорят вам, что я тут ни черта не понимаю…

- Уж пишите только, - я вам буду сказывать.

Севастьяныч вынул лист гербовой бумаги.

- Скажите, сделайте милость: есть ли у вас по крайней мере чин, имя и отчество?

- Как же?.. Меня зовут Цвеерлей-Джон-Луи.

- Чин ваш, сударь?

- Иностранец.

И Севастьяныч написал на гербовом листе крупными словами:

"В Реженский земский суд от иностранного недоросля из дворян Савелия Жалуева, объяснение".

- Что ж далее?

- Извольте только написать, я уж вам буду сказывать; пишите: имею я…

- Недвижимое имение, что ли? - спросил Севастьяныч.

- Нет-с: имею я несчастную слабость…

- К крепким напиткам, что ли? о, это весьма непохвально…

- Нет-с: имею я несчастную слабость выходить из моего тела…

- Кой чёрт! - вскричал Севастьяныч, кинув перо, - да вы меня морочите, сударь!

- Уверяю вас, что говорю сущую правду, пишите, только знайте: пятьдесят рублей вам за одну просьбу да пятьдесят ещё, когда выхлопочете дело…

И Севастьяныч снова принялся за перо.

"Сего 20 октября ехал я в кибитке, по своей надобности, по реженскому тракту, на одной подводе, и как на дворе было холодно, и дороги Реженского уезда особенно дурны…"

- Нет, уж на этом извините, - возразил Севастьяныч, - этого написать никак нельзя, это личности, а личности в просьбах помещать указами запрещено…

- По мне, пожалуй; ну, так просто: на дворе было так холодно, что я боялся заморозить свою душу, да и вообще мне так захотелось скорее приехать на ночлег… что я не утерпел… и, по своей обыкновенной привычке, выскочил из моего тела…

- Помилуйте! - вскричал Севастьяныч.

- Ничего, ничего, продолжайте; что ж делать, если такая у меня привычка… ведь в ней ничего нет противозаконного, не правда ли?

- Та-ак-с, - отвечал Севастьяныч, - что ж далее?

- Извольте писать: выскочил из моего тела, уклал его хорошенько во внутренности кибитки… чтобы оно не выпало, связал у него руки вожжами и отправился на станцию в той надежде, что лошадь сама прибежит на знакомый двор…

- Должно признаться, - заметил Севастьяныч, - что вы в сём случае поступили очень неосмотрительно.

- Приехавши на станцию, я взлез на печку отогреть душу, и когда, по расчислению моему, лошадь должна была возвратиться на постоялый двор… я вышел её проведать, но однако же, во всю ту ночь ни лошадь, ни тело не возвращались. На другой день утром я поспешил на то место, где оставил кибитку… но уже и там её не было… полагаю, что бездыханное моё тело от ухабов выпало из кибитки и было поднято проезжим исправником, а лошадь уплелась за обозами… После трёхнедельного тщетного искания я, уведомившись ныне о объявлении Реженского земского суда, коим вызываются владельцы найденного тела, покорнейше прошу оное моё тело мне выдать, яко законному своему владельцу… к чему присовокупляю покорнейшую просьбу, дабы благоволил вышеписанный суд сделать распоряжение, оное тело моё предварительно опустить в холодную воду, чтобы оно отошло; если же от случившегося падения есть в том часто упоминаемом теле какой-либо изъян или оное от мороза где-либо попортилось, то оное чрез уездного лекаря приказать поправить на мой кошт и о всём том учинить как законы повелевают, в чём и подписуюсь.

- Ну, извольте же подписывать, - сказал Севастьяныч, окончив бумагу.

- Подписывать! легко сказать! говорят вам, что у меня теперь со мною рук нету - они остались при теле; подпишите вы за меня, что за неимением рук…

- Нет! извините, - возразил Севастьяныч, - этакой и формы нет, а просьб, писанных не по форме, указами принимать запрещено; если вам угодно: за неумением грамоты…

- Как заблагорассудите! по мне всё равно.

И Севастьяныч подписал: "К сему объяснению за неумением грамоты, по собственной просьбе просителя, губернский регистратор Иван Севастьянов сын Благосердов руку приложил".

- Чувствительнейше вам обязан, почтеннейший Иван Севастьянович! Ну, теперь вы похлопочите, чтоб это дело поскорее решили; не можете себе вообразить, как неловко быть без тела!.. а я сбегаю покуда повидаться с женою, будьте уверены, что я уже вас не обижу.

- Постойте, постойте, ваше благородие! - вскричал Севастьяныч, - в просьбе противоречие. Как же вы без рук уклались или уклали в кибитке своё тело? Тьфу к чёрту, ничего не понимаю.

Но ответа не было. Севастьяныч прочёл ещё раз просьбу, начал над нею думать, думал, думал…

Когда он проснулся, ночник погас и утренний свет пробился сквозь обтянутое пузырём окошко. С досадою он взглянул на пустой штоф, пред ним стоявший; эта досада выбила у него из головы ночное происшествие; он забрал свои бумаги не посмотря и отправился на барский двор в надежде там опохмелиться.

Заседатель, выпив рюмку водки, принялся разбирать Севастьянычевы бумаги и напал на просьбу иностранного недоросля из дворян.

- Ну, брат Севастьяныч, - вскричал он, прочитав её, - ты вчера на сон грядущий порядком подтянул; экую околёсину нагородил! Послушайте-ка, Андрей Игнатьевич, - прибавил он, обращаясь к уездному лекарю, - вот нам какого просителя Севастьяныч предоставил. - И он прочёл уездному лекарю курьёзную просьбу от слова до слова, помирая со смеху.

- Пойдёмте-ка, господа, - сказал он наконец, - вскроемте это болтливое тело, да если оно не отзовётся, так и похороним его подобру-поздорову, в город пора.

Эти слова напомнили Севастьянычу ночное происшествие, и как оно ни странно ему казалось, но он вспомнил о пятидесяти рублях, обещанных ему просителем, если он выхлопочет ему тело, и серьёзно стал требовать от заседателя и лекаря, чтоб тело не вскрывать, потому что этим можно его перепортить, так что оно уже никуда не будет годиться, а просьбу записать во входящий обыкновенным порядком.

Само собою разумеется, что на это требование Севастьянычу отвечали советами протрезвиться, тело вскрыли, ничего в нём не нашли и похоронили.

После сего происшествия мертвецова просьба стала ходить по рукам; везде её списывали, дополняли, украшали, читали, и долго реженские старушки крестились от ужаса, её слушая.

Предание не сохранило окончания сего необыкновенного происшествия: в одном соседнем уезде рассказывали, что в то самое время, когда лекарь дотронулся до тела своим бистурием, владелец вскочил в тело, тело поднялось, побежало и что за ним Севастьяныч долго гнался по деревне, крича изо всех сил: "Лови, лови покойника!"

В другом же уезде утверждают, что владелец и до сих пор каждое утро и вечер приходит к Севастьянычу, говоря: "Батюшка Иван Севастьяныч, что ж моё тело? когда вы мне его выдадите?" - и что Севастьяныч, не теряя бодрости, отвечает: "А вот собираются справки". Тому прошло уже лет двадцать.

Сказка о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту

- "Как, сударыня! вы уже хотите оставить нас? С позволения вашего попровожу вас".

- "Нет, не хочу, чтоб такой учтивый господин потрудился для меня".

- "Изволите шутить, сударыня".

Manuel pour la conversation par madame de Genlis p. 375. Русское отделение

Однажды в Петербурге было солнце; по Невскому проспекту шла целая толпа девушек; их было одиннадцать, ни больше, ни меньше, и одна другой лучше; да три маменьки, про которых, к несчастию, нельзя было сказать того же. Хорошенькие головки вертелись, ножки топали о гладкий гранит, но им всем было очень скучно: они уж друг друга пересмотрели, давно друг с другом обо всём переговорили, давно друг друга пересмеяли и смертельно друг другу надоели; но всё-таки держались рука за руку и, не отставая друг от дружки, шли монастырь монастырём; таков уже у нас обычай: девушка умрёт со скуки, а не даст своей руки мужчине, если он не имеет счастия быть ей братом, дядюшкой или ещё более завидного счастия - восьмидесяти лет от рода; ибо "что скажут маменьки?" Уж эти мне маменьки! когда нибудь доберусь я до них! я выведу на свежую воду их старинные проказы! я разберу их устав благочиния, я докажу им, что он не природой написан, не умом скреплён! Мешаются не в своё дело, а наши девушки скучают-скучают, вянут-вянут, пока не сделаются сами похожи на маменек, а маменькам то и по сердцу! Погодите! я вас!

Как бы то ни было, а наша толпа летела по проспекту и часто набегала на прохожих, которые останавливались, чтобы посмотреть на красавиц; но подходить к ним никто не подходил - да и как подойти? Спереди маменька, сзади маменька, в середине маменька - страшно!

Вот на Невском проспекте новоприезжий искусник выставил блестящую вывеску! сквозь окошки светятся парообразные дымки, сыплются радужные цветы, золотистый атлас льётся водопадом по бархату, и хорошенькие куколки, в пух разряженные, под хрустальными колпаками кивают головками. Вдруг наша первая пара остановилась, поворотилась и прыг на чугунные ступеньки; за ней другая, потом третья, и, наконец, вся лавка наполнилась красавицами. Долго они разбирали, любовались - да и было чем: хозяин такой быстрый, с синими очками, в модном фраке, с большими бакенбардами, затянут, перетянут, чуть не ломается; он и говорит и продаёт, хвалит и бранит, и деньги берёт и отмеривает; беспрестанно он расстилает и расставляет перед моими красавицами: то газ из паутины с насыпью бабочкиных крылышек; то часы, которые укладывались на булавочной головке; то лорнет из мушиных глаз, в который в одно мгновение можно было видеть всё, что кругом делается; то блонду, которая таяла от прикосновения: то башмаки, сделанные из стрекозиной лапки; то перья, сплетённые из пчелиной шёрстки; то, увы! румяна, которые от духу налетали на щёчку. Наши красавицы целый бы век остались в этой лавке, если бы не маменьки! Маменьки догадались, махнули чепчиками, поворотили налево кругом и, вышедши на ступеньки, благоразумно принялись считать, чтобы увериться, все ли красавицы выйдут из лавки; но, по несчастию (говорят, ворона умеет считать только до четырёх), наши маменьки умели считать только до десяти: не мудрено же, что они обочлись и отправились домой с десятью девушками, наблюдая прежний порядок и благочиние, а одиннадцатую позабыли в магазине.

Едва толпа удалилась, как заморский басурманин тотчас дверь на запор и к красавице; всё с неё долой: и шляпку, и башмаки, и чулочки, оставил только, окаянный, юбку да кофточку; схватил несчастную за косу, поставил на полку и покрыл хрустальным колпаком.

Сам же за перочинный ножичек, шляпку в руки и с чрезвычайным проворством ну с неё срезывать пыль, налетевшую с мостовой; резал, резал, и у него в руках очутились две шляпки, из которых одна чуть было не взлетела на воздух, когда он надел её на столбик; потом он так же осторожно срезал тиснёные цветы на материи, из которой была сделана шляпка, и у него сделалась ещё шляпка; потом ещё раз - и вышла четвёртая шляпка, на которой был только оттиск от цветов; потом ещё - и вышла пятая шляпка простенькая; потом ещё, ещё - и всего набралось у него двенадцать шляпок; то же, окаянный, сделал и с платьицем, и с шалью, и с башмачками, и с чулочками, и вышло у него каждой вещи по дюжине, которые он бережно уклал в картон с иностранными клеймами… и всё это, уверяю вас, он сделал в несколько минут.

Назад Дальше