- Не плачь, красавица, - приговаривал он изломанным русским языком, - не плачь! тебе же годится на приданое!
Когда он окончил свою работу, тогда прибавил:
- Теперь и твоя очередь, красавица!
С сими словами он махнул рукою, топнул; на всех часах пробило тринадцать часов, все колокольчики зазвенели, все органы заиграли, все куклы запрыгали, и из банки с пудрой выскочила безмозглая французская голова; из банки с табаком чуткий немецкий нос с ослиными ушами; а из бутылки с содовою водою туго набитый английский живот. Все эти почтенные господа уселись в кружок и выпучили глаза на волшебника.
- Горе! - вскричал чародей.
- Да, горе! - отвечала безмозглая французская голова, - пудра вышла из моды!
- Не в том дело, - проворчал английский живот, - меня, словно пустой мешок, за порог выкидывают.
- Ещё хуже, - просопел немецкий нос, - на меня верхом садятся, да ещё пришпоривают.
- Всё не то! - возразил чародей, - всё не то! ещё хуже; русские девушки не хотят больше быть заморскими куклами! вот настоящее горе! продолжись оно - и русские подумают, что они в самом деле такие же люди.
- Горе! горе! - закричали в один голос все басурмане.
- Надобно для них выдумать новую шляпку, - говорила голова.
- Внушить им правила нашей нравственности, - толковал живот.
- Выдать их замуж за нашего брата, - твердил чуткий нос.
- Всё это хорошо! - отвечал чародей, - да мало! Теперь уже не то, что было! На новое горе новое лекарство; надобно подняться на хитрости!
Думал, долго думал чародей, наконец махнул ещё рукою, и пред собранием явился треножник, мариина баня и реторта, и злодеи принялись за работу.
В реторту втиснули они множество романов мадам Жанлис, Честерфильдовы письма, несколько заплесневелых сентенций, канву, итальянские рулады, дюжину новых контрадансов, несколько выкладок из английской нравственной арифметики и выгнали из всего этого какую-то бесцветную и бездушную жидкость. Потом чародей отворил окошко, повёл рукою по воздуху Невского проспекта и захватил полную горсть городских сплетней, слухов и рассказов; наконец из ящика вытащил огромный пук бумаг и с дикою радостию показал его своим товарищам; то были обрезки от дипломатических писем и отрывки из письмовника, в коих содержались уверения в глубочайшем почтении и истинной преданности; всё это злодеи, прыгая и хохоча, ну мешать с своим бесовским составом: французская голова раздувала огонь, немецкий нос размешивал, а английский живот, словно пест, утаптывал.
Когда жидкость простыла, чародей к красавице: вынул, бедную, трепещущую, из-под стеклянного колпака и принялся из неё, злодей, вырезывать сердце! О! как страдала, как билась бедная красавица! как крепко держалась она за своё невинное, своё горячее сердце! с каким славянским мужеством противилась она басурманам. Уже они были в отчаянии, готовы отказаться от своего предприятия, но, на беду, чародей догадался, схватил какой-то маленький чепчик, бросил на уголья - чепчик закурился, и от этого курева красавица одурела.
Злодеи воспользовались этим мгновением, вынули из неё сердце и опустили его в свой бесовский состав. Долго, долго они распаривали бедное сердце русской красавицы, вытягивали, выдували, и когда они вклеили его в своё место, то красавица позволила им делать с собою всё, что было им угодно. Окаянный басурманин схватил её пухленькие щёчки, маленькие ножки, ручки и ну перочинным ножом соскребать с них свежий славянский румянец и тщательно собирать его в баночку с надписью rouge vegetal; и красавица сделалась беленькая-беленькая, как кобчик; насмешливый злодей не удовольствовался этим; маленькой губкой он стёр с неё белизну и выжал в сткляночку с надписью: lait de concombre, и красавица сделалась жёлтая, коричневая; потом к наливной шейке он приставил пневматическую машину, повернул - и шейка опустилась и повисла на косточках; потом маленькими щипчиками разинул ей ротик, схватил язычок и повернул его так, чтобы он не мог порядочно выговорить ни одного русского слова; наконец затянул её в узкий корсет; накинул на неё какую-то уродливую дымку и выставил красавицу на мороз к окошку. Засим басурмане успокоились; безмозглая французская голова с хохотом прыгнула в банку с пудрою; немецкий нос зачихал от удовольствия и убрался в бочку с табаком; английский живот молчал, но только хлопал по полу от радости и также уплёлся в бутылку с содовою водою; и всё в магазине пришло в прежний порядок, и только стало в нём одною куклою больше!
Между тем время бежит да бежит; в лавку приходят покупщики, покупают паутинный газ и мушиные глазки, любуются и на куколок. Вот один молодой человек посмотрел на нашу красавицу, задумался, и как ни смеялись над ним товарищи, купил её и принёс к себе в дом. Он был человек одинокий, нрава тихого, не любил ни шума, ни крика; он поставил куклу на видном месте, одел, обул её, целовал её ножки и любовался ею, как ребёнок. Но кукла скоро почуяла русский дух: ей понравилось его гостеприимство и добродушие. Однажды, когда молодой человек задумался, ей показалося, что он забыл о ней, она зашевелилась, залепетала; удивлённый, он подошёл к ней, снял хрустальный колпак, посмотрел: его красавица кукла куклою. Он приписал это действию воображения и снова задумался, замечтался; кукла рассердилась: ну опять шевелиться, прыгать, кричать, стучать об колпак, ну так и рвётся из-под него.
- Неужели ты в самом деле живёшь? - говорил ей молодой человек, - если ты в самом деле живая, я тебя буду любить больше души моей; ну, докажи, что ты живёшь, вымолви хотя словечко!
- Пожалуй! - сказала кукла, - я живу, право живу.
- Как! ты можешь и говорить? - воскликнул молодой человек, - о, какое счастие! Не обман ли это? Дай мне ещё раз увериться, говори мне о чём-нибудь!
- Да об чём мы будем говорить?
- Как об чём? на свете есть добро, есть искусство!..
- Какая мне нужда до них! - отвечала кукла, - это всё очень скучно!
- Что это значит? Как скучно? Разве до тебя ещё никогда не доходило, что есть на свете мысли, чувства?..
- А, чувства! чувства? знаю, - скоро проговорила кукла, - чувства почтения и преданности, с которыми честь имею быть, милостивый государь, вам покорная к услугам…
- Ты ошибаешься, моя красавица; ты смешиваешь условные фразы, которые каждый день переменяются, с тем, что составляет вечное, незыблемое украшение человека.
- Знаешь ли, что говорят? - прервала его красавица, - одна девушка вышла замуж, но за ней волочится другой, и она хочет развестися. Как это стыдно!
- Что тебе нужды до этого, моя милая? подумай лучше о том, как многого ты на свете не знаешь; ты даже не знаешь того чувства, которое должно составлять жизнь женщины; это святое чувство, которое называют любовью; которое проникает всё существо человека; им живёт душа его, оно порождает рай и ад на земле.
- Когда на бале много танцуют, то бывает весело, когда мало, так скучно, - отвечала кукла.
- Ах, лучше бы ты не говорила! - вскричал молодой человек, - ты не понимаешь меня, моя красавица!
И тщетно он хотел её образумить: приносил ли он ей книги - книги оставались неразрезанными; говорил ли ей о музыке души - она отвечала ему итальянскою руладою; показывал ли картину славного мастера - красавица показывала ему канву.
И молодой человек решился каждое утро и вечер подходить к хрустальному колпаку и говорить кукле: "Есть на свете добро, есть любовь; читай, учись, мечтай, исчезай в музыке; не в светских фразах, но в душе чувства и мысли".
Кукла молчала.
Однажды кукла задумалась, и думала долго. Молодой человек был в восхищении, как вдруг она сказала ему:
- Ну, теперь знаю, знаю; есть на свете добродетель, есть искусство, есть любовь, не в светских фразах, но в душе чувства и мысли. Примите, милостивый государь, уверения в чувствах моей истинной добродетели и пламенной любви, с которыми честь имею быть…
- О! перестань, бога ради, - вскричал молодой человек, - если ты не знаешь ни добродетели, ни любви, то по крайней мере не унижай их, соединяя с поддельными, глупыми фразами…
- Как не знаю! - вскричала с гневом кукла, - на тебя никак не угодишь, неблагодарный! Нет, - я знаю, очень знаю: есть на свете добродетель, есть искусство, есть любовь, как равно и почтение, с коими честь имею быть…
Молодой человек был в отчаянии. Между тем кукла была очень рада своему новому приобретению; не проходило часа, чтоб она не кричала: есть добродетель, есть любовь, есть искусство, - и не примешивала к своим словам уверений в глубочайшем почтении; идёт ли снег - кукла твердит: есть добродетель! - принесут ли обедать - она кричит: есть любовь! - и вскоре дошло до того, что это слово опротивело молодому человеку. Что он ни делал: говорил ли с восторгом и умилением, доказывал ли хладнокровно, бесился ли, насмехался ли над красавицею - всё она никак не могла постигнуть, какое различие между затверженными ею словами и обыкновенными светскими фразами; никак не могла постигнуть, что любовь и добродетель годятся на что-нибудь другое, кроме письменного окончания.
И часто восклицал молодой человек: "Ах, лучше бы ты не говорила!"
Наконец он сказал ей:
- Я вижу, что мне не вразумить тебя, что ты не можешь к заветным, святым словам добра, любви и искусства присоединить другого смысла, кроме почтения и преданности… Как быть! Горько мне, но я не виню тебя в этом. Слушай же, всякий на сём свете должен что-нибудь делать; не можешь ты ни мыслить, ни чувствовать; не перелить мне своей души в тебя; так занимайся хозяйством по старинному русскому обычаю, - смотри за столом, своди счёты, будь мне во всём покорна; когда меня избавишь от механических занятий жизни, я - правда, не столько тебя буду любить, сколько любил бы тогда, когда бы души наши сливались, - но всё любить тебя буду.
- Что я за ключница? - закричала кукла, рассердилась и заплакала, - разве ты затем купил меня? Купил - так лелей, одевай, утешай. Что мне за дело до твоей души и до твоего хозяйства! Видишь, я верна тебе, я не бегу от тебя, - так будь же за то благодарен, мои ручки и ножки слабы; я хочу и люблю ничего не делать, не думать, не чувствовать, не хозяйничать, - а твоё дело забавлять меня.
И в самом деле, так было. Когда молодой человек занимался своею куклою, когда одевал, раздевал её, когда целовал её ножки - кукла была и смирна и добра, хоть и ничего не говорила; но если он забудет переменить её шляпку, если задумается, если отведёт от неё глаза, кукла так начнёт стучать о свой хрустальный колпак, что хоть вон беги. Наконец не стало ему терпения: возьмёт ли он книгу, сядет ли обедать, ляжет ли на диван отдохнуть, - кукла стучит и кричит, как живая, и не даёт ему покоя ни днём, ни ночью; и стала его жизнь - не жизнь, но ад. Вот молодой человек рассердился; несчастный не знал страдания, которые вынесла бедная красавица; не знал, как крепко она держалась за врождённое ей природою сердце, с какою болью отдала его своим мучителям, или учителям, - и однажды спросонья он выкинул куклу за окошко; за то все проходящие его осуждали, однако же куклу никто не поднял.
А кто всему виною? сперва басурмане, которые портят наших красавиц, а потом маменьки, которые не умеют считать дальше десяти. Вот вам и нравоучение.
Насмешка мертвеца
Ревела осенняя буря; река рвалась из берегов; по широким улицам качалися фонари; от них тянулись и шевелились длинные тени; казалось, то подымались с земли, то опускались темные кровли, барельефы, окна. В городе еще все было в движении; прохожие толпились по тротуарам; запоздавшие красавицы, как будто от бури, то закрывали, то открывали свои личики, то оборачивались, то останавливались; толпа молодежи их преследовала и, смеясь, благодарила ветер за его невежливость; степенные люди осуждали то тех, то других и продолжали путь свой, жалея, что им самим уже поздно за то же приняться; колеса то быстро, то лениво стучали о мостовую; звук уличных рылей носился по воздуху; и из всех этих разнообразных, отдельных движений составлялось одно общее, которым дышало, жило это странное чудовище, складенное из груды [людей и] камней, которое называют многолюдным городом. Одно небо было чисто, грозно, неподвижно - и тщетно ожидало взора, который бы поднялся к нему.
Вот с моста, вздутого прибывшей волною, вихрем скатилась пышная, щегольская карета, во всем похожая на другие, но в которой было нечто такое, почему прохожие останавливаются, говорят друг другу: "Это, верно, молодые!" - и с глупою радостью долго провожают карету глазами.
В карете сидела молодая женщина; блестящая перевязка струилась между ее черными локонами и перевивалась с нераспустившимися розами; голубой бархатный плащ сжимал широкую блонду, которая, вырываясь из своей темницы, волновалась над лицом красавицы, как те воздушные занавески, которыми живописцы оттеняют портреты своих прелестниц.
Подле нее сидел человек средних лет, с одним из тех лиц, которые не поражают вас ни телесным безобразием, ни душевной красотою; которые не привлекают вас и не отталкивают. Вас бы не оскорбило встретиться с этим человеком в гостиной; но вы двадцать раз прошли бы мимо, не заметив его, но вы не сказали б ему ни одного сердечного слова, но при нем бы вы побоялись того чувства, которое невольно вырывается из бездны душевной и терзает вас, пока вы не дадите ему тела и образа. Словом, в минуту сильной умственной деятельности вам было бы неловко, беспокойно с этим человеком; в минуту вдохновения - вы бы выкинули его за окошко.
Испуганная валами разъяренной реки, грозным завыванием ветра, красавица невольно то выглядывала в окошко, то робко прижималась к своему товарищу; товарищ утешал ее теми пошлыми словами, которые издавно изобрело холодное малодушие, которые произносятся без уверенности и принимаются без убеждения. Между тем карета быстро приближалась к ярко освещенному дому, где в окнах мелькали тени под веселый ритм бальной музыки.
Вдруг карета остановилась: раздалось протяжное пение; улица осветилась багровым пламенем; несколько человек с факелами; за ними гроб медленно двигался через улицу. Красавица выглянула; сильный порыв ветра отогнул оледенелый покров с мертвеца, и ей показалось, что мертвец приподнял посинелое лицо и посмотрел на нее с той неподвижной улыбкой, которою мертвые насмехаются над живыми. Красавица ахнула и, в беспамятстве, прижалась ко внутренней стенке кареты.
Красавица некогда видала этого молодого человека. Видала! она знала его, знала все изгибы души его, понимала каждое трепетание его сердца, каждое недоговоренное слово, каждую незаметную черту на лице его; она знала, понимала все это, но на ту пору одно из тех людских мнений, которое люди называют вечным, необходимым основанием семейственного счастия и которому приносят в жертву и гений, и добродетель, и сострадание, и здравый смысл, все это на несколько месяцев, - одно из таких мнений поставляло непреоборимую преграду между красавицею и молодым человеком. И красавица покорилась. Покорилась не чувству, - нет, она затоптала святую искру, которая было затеплилась в душе ее, и, падши, поклонилась тому демону, который раздает счастье и славу мира; и демон похвалил ее повиновение, дал ей "хорошую партию" и назвал ее расчетливость - добродетелью, ее подобострастие - благоразумием, ее оптический обман - влечением сердца; и красавица едва не гордилась его похвалою.
Но в любви юноши соединялось все святое и прекрасное человека; ее роскошным огнем жила жизнь его, как блестящий, благоухающий алоэс под опалою солнца; юноше были родными те минуты, когда над мыслию проходит дыхание бурно; те минуты, в которые живут века; когда ангелы присутствуют таинству души человеческой и таинственные зародыши будущих поколений со страхом внимают решению судьбы своей.
Да! много будущего было в этой мысли, в этом чувстве. Но им ли оковать ленивое сердце светской красавицы, беспрерывно охлаждаемое расчетами приличий? Им ли пленить ум, беспрестанно сводимый с толку теми судьями общего мнения, которые постигли искусство судить о других по себе, о чувстве по расчету, о мысли по тому, что им случилось видеть на свете, о поэзии по чистой прибыли, о вере по политике, о будущем по прошедшему?
И все было презрено; и бескорыстная любовь юноши, и силы, которые она оживляла… Красавица назвала свою любовь порывом воображения, мучительное терзание юноши - преходящею болезнью ума, мольбу его взоров - модною поэтическою причудою. Все было презрено, все было забыто. Красавица провела его через все мытарства оскорбленной любви, оскорбленной надежды, оскорбленного самолюбия…
Что я рассказал долгими речами, то в одно мгновение пролетело через сердце красавицы при виде мертвого: ужасною показалась ей смерть юноши, - не смерть тела, нет! черты искаженного лица рассказывали страшную повесть о другой смерти. Кто знает, что сталось с юношей, когда, сжатые холодом страдания, порвались струны на гармоническом орудии души его; когда изнемог он, замученный недоговоренною жизнию; когда истощилась душа на тщетное борение и, униженная, но не убежденная, с хохотом отвергла даже сомнение, - последнюю, святую искру души - умирающей. Может быть, она вызвала из ада все изобретения разврата; может быть, постигла сладость коварства, негу мщения, выгоды явной, бесстыдной подлости; может быть, сильный юноша, распаливши сердце свое молитвою, проклял все доброе в жизни! Может быть, вся та деятельность, которая была предназначена на святой подвиг жизни, углубилась в науку порока, исчерпала ее мудрость с тою же силой, с которою она некогда исчерпала бы науку добра; может быть, та деятельность, которая должна была помирить гордость познания с смирением веры, слила горькое, удушающее раскаяние с самою минутою преступления…
Карета остановилась. Бледная, трепещущая красавица едва могла идти по мраморным ступеням, хотя насмешки мужа и возбуждали ее ослабевшие силы. - Вот она вошла; она танцует; но кровь поднимается в ее голову; деревянная рука, которая увлекает ее за танцующими, напоминает ей ту пламенную руку, которая судорожно сжималась, прикасаясь до ее руки; бессмысленный грохот бальной музыки отзывается ей той мольбою, которая вырывалась из души страстного юноши.
Между толпами бродят разные лица; под веселый напев контрданса свиваются и развиваются тысячи интриг и сетей; толпы подобострастных аэролитов вертятся вокруг однодневной кометы; предатель униженно кланяется своей жертве; здесь послышалось незначущее слово, привязанное к глубокому, долголетнему плану; там улыбка презрения скатилась с великолепного лица и оледенила какой-то умоляющий взор; здесь тихо ползут темные грехи и торжественная подлость гордо носит на себе печать отвержения…