Поселили нас в палатках несмотря на зиму. Работа была на первых порах разная: мыли полы, обслуживали слет заключенных-ударниц (из бытовичек), дней пять помогали на кухне. Потом послали на лесоповал.
Гаранин, тот самый начальник СВИТЛ (он приезжал в это время на "Эльген"), говорят, узнав, что женщин послали на такую тяжелую работу, сделал удивленное лицо. На вид он, вопреки общему теперь представлению, не был каким-то страшилищем. Он еще спросил, имея в виду нас, направленных на лесоповал: "Чаю им там, что ли, организовать?"
На лесоповале я работала четыре-пять месяцев, то есть до апреля-мая, пока не начались полевые работы. Страдала только врожденной мигренью. Здесь меня опекала Люся (Людмила, Ольга, Лариса? - полного имени не знаю) Кушнер, вероятно, 1900-го года рождения, осужденная за принадлежность к зиновьевской оппозиции. Она следила за тем, чтобы я не хваталась за тяжелые бревна, ворочала их сама. "Тебе жить, а мне нет!" - говорила она. Я с ней спорила: почему это ей не жить? Ведь она уже половину срока отсидела!.. Ее взяли от нас неизвестно за что в начале 1938-го года, говорили, что она погибла на "Серпантинке".
Потом я была еще две с половиной зимы на лесоповале. Возили нас, заключенных женщин, как-то на покос, в Мылгу, а одно лето мы были в Сусумане, тоже на сельхозработах. Удалось все это пережить, хотя особыми физическими свойствами я не обладала.
Мой срок заканчивался 14 марта 1942 года, но освободили меня лишь 14 сентября 1944 года, то есть пересидка была более двух лет. Однако то, что освободили в 44-м, было огромной удачей, так как в то время задерживали "до конца войны", и лишь очень немногим удавалось попадать в те списки (по 30–35 человек, их зачитывали на поверках), в которых значились фамилии счастливцев.
Я думаю, что освободилась благодаря моей напарнице Фаине Шуцкевер (осужденной жене крупного военоначальника). Фаина, несмотря на свой возраст (она была много старше меня), регулярно показывала очень высокую производительность труда в деле, которому она обучила и меня - мы плели корзины. Она гнала выработку на 141 процент, которая давала и ей и мне возможность ежедневно получать по одному кг хлеба, так как сильно страдала от недоедания. У меня аппетит был скромнее, я бы удовольствовалась и 650-тью граммами, и, соответственно, выработкой в 131 процент. Но Фаина была непреклонной.
Фаина умерла, может быть, потому, что не выдержала этой гонки, мне же она принесла освобождение.
С Иваном Степановичем Исаевым мы были знакомы еще по литинституту, помнится, он даже ухаживал за мной тогда, но, по всей вероятности, не очень прилежно. Оказавшись на Колыме за КРА (контрреволюционная агитация. - А. Б.), он сумел узнать, что я на Эльгене, прислал сначала записку, потом посылку. Он освободился раньше меня и жил на Усть-Утиной.
14 сентября 1944 года он приехал на Эльген и попросил свидания со мной. Воспитатель сказал: "Я бы дал, но в зоне - Циммерман". Об этой начальнице лагеря, о том, как она преследовала заключенных за "контакты с лицами иного пола", известно. Но все-таки я осмелилась пойти к ней попросить о свидании с Исаевым, соврала, что это мой двоюродный брат, просила дать свидание при охране - Циммерман все равно не разрешила.
Я в тот день не работала. После отказа в свидании разревелась. Но - очень хорошо это помню! - в тот день сказала самой себе: "А все-таки ее время кончается и наступает мое!" В ту же ночь пришла телеграмма об освобождении. А через месяц я вышла замуж за Ивана Степановича.
После окончания войны была возможность выехать на материк. Но все во мне кричало: "Нет! Ни в коем случае!". Я была уверена, что, оказавшись там, сразу буду арестована и получу новый срок. А в 48-м или 49-м пришло указание: с моей статьей на материк не выпускать. Мы жили на Утиной, я работала нормировщицей на промкомбинате, потом в сберкассе, Иван Степанович - завскладом в подсобном хозяйстве.
Но ареста не удалось избежать. Арестовали там же, на Усть-Утиной, привезли в Ягодное и здесь продержали 25 дней в следственном изоляторе. Кажется, я была первой женщиной - "повторницей" в Южном управлении. Потом пришло указание освободить женщин, имеющих детей до восьми лет. Моей дочери Валентине было тогда четыре года.
Когда приехали арестовывать на Усть-Утиную, я подумала, что это за Иваном Степановичем. У него сложились плохие отношения с агрономом подсобного хозяйства, и было известно, что тот написал на мужа донос. Ордер предъявили только после обыска, и в нем я увидела свою фамилию. Я выронила эту бумажку из рук. Опер на меня закричал: "Поднимите ордер!"
- Не буду! Вам она нужна - вы и поднимайте. И не орите на меня - не таких слыхала.
Я была в тот момент в очень странном состоянии, которое трудно объяснить. Огромное волнение, но действовала я вполне решительно. Перешла в другую комнату, села, сцепила руки на груди: "Можете применять оружие, но я не двинусь с места!"
Понимала ли я тогда, что мое сопротивление бессмысленно? Наверное, нет. Они бились со мной три часа - я не сдвинулась с места. Наконец, попросили Ивана Степановича, и уже он стал уговаривать меня - уговорил.
Потом я забыла эту сцену на полтора года. Она выпала у меня из памяти, словно ее и не было.
Будучи ссыльной, я жила со своей семьей до 1950-го года на Усть-Утиной. Потом мы переехали на Дебин. А в начале 1953-го года перебрались в Магадан.
Когда мы подъезжали к городу, на магаданской пересылке я узнала, что Сталин тяжело заболел. И когда в том доме, где мы временно остановились, мы сели за стол и подняли тост за новоселье, здоровье присутствующих и прочее, я про себя, потому что неизвестно было, что за человек наш магаданский хозяин, - от всей души пожелала скорой смерти тирану. Мое пожелание очень скоро сбылось.
А вот одно - давнее, неистребимое - так и оказалось неисполненным. Много лет, будучи в лагере, я хотела увидеть "живьем" хоть одну настоящую шпионку, диверсантку, террористку. Но так и не встретила такой. Были несчастные женщины разных возрастов, национальностей, разного социального происхождения и положения, многие из них были осуждены по самым страшным статьям на чудовищные сроки, но все это было вранье, чудовищная, преступная ложь.
Беседа пятая
Я прошу Галину Александровну рассказать о судьбах тех, кто был осужден вместе с нею по одному делу.
Г. А. Я уже говорила, что нам, трем женщинам, дали по пять лет, а мужу Грюнштейн - три года. Все четверо мы оказались на Колыме. Все отбыли свои сроки. Затем Виленская и Грюнштейн так же, как и я, получили ссылку на неопределенный срок. Виленская заболела, у нее что-то произошло с глазами, ее отправили сначала в Магадан, а потом разрешили выехать в Москву. Так что она простилась с Колымой раньше нас.
Грюнштейн работала геологом на Утинке и будучи ссыльной. Потом переселилась, кажется, в Тирасполь. Степаньков, отбыв свой срок лишения свободы, также работал на Колыме геологом.
А. Б. Как сказывалась популярность А. К. Воронского, его большая известность в тридцатые годы, на судьбе его дочери?
Г. А. Мешала. И тут примеров множество. Разве что в детстве, в ранней юности популярность отца не висела надо мной - моим школьным знакомым было все равно, чья я дочь.
В институте дело было уже иначе. Помню, на семинаре преподаватель Федосеев (кажется, он был и заведующим учебной частью) предложил мне рассказать о литературных ошибках Александра Константиновича - сделано это было, конечно, неспроста. Я отказалась. Там же, на семинаре по стилистике, преподаватель Машковская, выслушав мой ответ на какой-то вопрос, сказала: "От дочери Воронского я ожидала большего!". Отвечала я, помнится, хорошо, и этот упрек расценила как повод, чтобы не поставить мне пятерку.
Позднее, в лагере, я нередко чувствовала к себе особый интерес "партийных дам", которым, конечно, хорошо была известна моя фамилия.
Здесь, в этой связи, нельзя не вспомнить, как меня исключали из комсомола в сентябре 1936-го года. Конечно, это было связано с шумихой вокруг А. К. На комсомольском собрании - секретарем был тогда Ротин, с именем боюсь ошибиться: кажется, Исаак, все звали его по фамилии (недавно прочитала в каком-то журнале его слезоточивую статью о женщине, у которой арестовали отца) - мне предложили порвать с А. К., уйти из дома и даже обещали, если я это выполню, найти комнату и работу.
Обвиняли меня также в обмане при вступлении в комсомол, выразившемся в том, что я утаила сведения о принадлежности А. К. к оппозиции. А я ничего не утаивала. Я сказала секретарю Фрунзенского РК комсомола о положении моего отца, он спросил: "Воронский сейчас в партии восстановлен? Работает? Ну так какие претензии могут быть к его дочери?". Но на комсомольском собрании в литинституте я не могла рассказать об этом разговоре - вспомнила фамилию! - с Хрусталевым, так как это грозило бы ему очень большими неприятностями.
Самую гнусную обличительную речь обо мне сказал студент Макаров.
А. Б. Тот самый - прогрессивный литературный критик, прогрессивный - в свое время - редактор журнала "Молодая гвардия"?
Г. А. Тот самый. Но я-то его прогрессивным не считаю.
Я прошу Г. А. рассказать о запомнившихся однокашниках по институту.
Г. А. К. Симонов учился на курс младше. Вместе с ним, видимо, и Португалов. На одном курсе со мной - Долматовский. Кажется (но могу ошибиться) - Яшин. А также Алигер, Шевцов, Шевелева.
Екатерина Шевелева давала потом на меня ложные показания. С ней мне устроили очную ставку, поэтому ее показания я слышала собственными ушами. Она, в частности, сказала, что Александр Шевцов (а мы были в очень хороших отношениях, посадили его раньше) и его товарищи (с ним по делу проходили Троянов, Гай, Шустиков, они впоследствие вернулись, а Шевцов погиб) делали бомбы, а я им помогала.
Следователь Смирнов, которому, видимо, и других обвинений в мой адрес хватало, спросил Шевелеву: "А вы видели это? Своими глазами?". Шевелева должна была сказать, что не видела, потому что ничего подобного, конечно, не было.
Она также сказала, что на похоронах Николая Островского я умышленно волочила по земле красное знамя. Но кто бы мне такое позволил? Да меня сразу бы вывели бы из колонны за такое святотатство.
Еще Шевелева показала, что в институте на семинаре по английскому языку я сделала "мистическое заявление". А дело было так. Преподавательница предложила составить фразу на английском языке. Я сказала: "Моя судьба предопределена". Преподавательница мне заметила: "Это мистика". И все. На очной ставке я крикнула тогда Шевелевой: "Ты врешь!".
Она заревела, и следователь распорядился: "Подпишите ваши показания и можете идти".
И только после того, как она ушла, стал спрашивать, как я отношусь к тому или иному названному ею "факту". Насколько я понимаю, это нарушение порядка проведения очной ставки. Но, видимо, ему было так нужно, чтобы я своими возражениями не сбивала свидетельницу, не мешала ей врать.
Кроме Шевелевой показания против меня давали мои однокурсницы Гуковская, Подчук, Трусова. С ними очных ставок мне уже не устраивали.
Дней через 10–15 после очной ставки с Шевелевой Смирнов еще раз вызвал меня из Бутырки: "Даю вам последнюю возможность признать свою вину и раскаяться".
На том следствие и закончилось.
В конце беседы мы снова возвращаемся к творчеству А. К. Воронского, судьбе его произведений. В 70 - 80-е годы Воронский-писатель стал возвращаться к читателю. "Художественная литература" тремя изданиями выпустила сборники его прозы (повести "Бурса", "За живой и мертвой водой", рассказы). Трижды выходили сборники литературно-критических работ: в 1963-м, 1982-м, последний, в 1987 году, - к столетию со дня рождения писателя. Сборник прозы А. К. Воронского, включивший "Три повести" и повесть "Глаз урагана", вышел в 1990 году на родине писателя, в Воронеже. В издании всех этих книг самое активное участие принимала Галина Александровна.
Я спрашиваю Галину Александровну о судьбе произведений, оставшихся неопубликованными к моменту ареста А. К. Воронского.
- Все рукописи были изъяты при обыске. В том числе и четвертая часть повести "За живой и мертвой водой". В ней А. К. довел повествование до момента организации журнала "Красная новь". В числе изъятого были также рассказы, эссе, статьи. С 1935 года по 1 февраля 1937-го писатель Воронский работал в "стол", печатать свои произведения в то время он не мог. Сейчас КГБ отказывается что-либо вернуть. Последний раз моя дочь Валентина обращалась в эту организацию с просьбой год назад, то есть в 1990 году, - безрезультатно.
Вероятно, уже недалекое будущее ответит на вопрос о судьбе неопубликованных произведений А. К. Воронского - сохранились ли они, что именно уцелело, когда уцелевшее придет к читателю. А сегодня к читателю приходит первая книга Галины Воронской, чья судьба оказалась столь тесно переплетенной с судьбой отца.
Литературной работой Галина Александровна занимается уже много лет. Ею написан роман "Северянка", повести, рассказы, очерки. И по сей день, когда отпускает недуг, она принимается за эту работу - надиктовывает текст своему "литературному секретарю" младшей дочери Татьяне. А вот с публикацией до недавних пор дело обстояло совсем плохо - пока что опубликованы лишь четыре рассказа: в журнале "Аврора", в газете "Северная правда", выходящей в поселке Ягодное - в том самом районе, где находится "Эльген", овощеводческий совхоз, а когда-то печально знаменитый женский ОЛП, в газете "Территория".
Связь судеб двух литераторов - отца и дочери - отразилась и в псевдониме, который взяла себе писатель Воронская - Галина Нурмина. Под псевдонимом "Нурмин" (в честь знаменитого в те годы финского легкоатлета) дебютировал восемьдесят лет назад, в 1911 году, Александр Константинович Воронский. Случилось это в Одессе, на страницах издававшейся большевиком Вацлавом Воровским газеты "Ясная заря".
Рукопись этой книги была в наборе, когда из Москвы пришла скорбная весть: 3 декабря 1991 года Галина Александровна Воронская скончалась. Светлая ей память!..
Александр Бирюков
Голубая раковина
1
На вершине остроконечной горы одиноко высились останки генуэзской башни. Далеко внизу плескалось море. Башня была открыта ветрам и непогоде, она первая встречала солнечные лучи и последняя провожала их.
Уже давно никто не высматривал с ее стен в голубом туманном море караваны кораблей из дальних стран. Время медленно и беспощадно разрушало башню, превращая замечательное гордое творение в красноватую груду камня и щебня. Но дышали легендами и каким-то вызовом полуразрушенные стены с узкими бойницами, и казалось, что вот мелькнут чернобородые смуглые лица генуэзских купцов и воинов и грозно прикрикнут на своем певучем языке. Но все было спокойно, только мерно шумело море, так же, как шумело оно много веков назад…
У подножия горы лежала изогнутая бухта. Узкий извилистый выход соединял бухту с морем. Ветры приходили сюда умиротворенные, растеряв свою силу об острые выступы утесов. Вдоль бухты стояли рыбацкие домики, возле них сушились сети. Кое-где на горах зеленели виноградники. У деревянной пристани покачивались добротные рыбацкие лодки. Несколько дач с колоннами и с палисадниками, обнесенные решетками, странно выделялись в поселке.
Мы поселились с мамой в двухэтажном белом доме со стеклянной верандой и каменной лестницей; по бокам ее стояли вазы с чахлыми столетниками. Дача принадлежала мадам Красильниковой, густо напудренной, немолодой, дебелой, всегда затянутой в корсет. Недавно отгремели годы гражданской войны, мадам, шумно вздыхая, любила повторять, что "знавала в прошлом лучшие времена". Дом был обставлен золоченой мебелью, в горках красовались дорогие безделушки. Мадам жила тем, что сдавала комнаты с обедами дачникам. Мама предполагала, что мадам не успела удрать с белыми за границу.
Я много болела зимой, седоусый важный профессор посоветовал отвезти меня в Крым. Мы снимали маленькую дешевую комнату, выходящую окнами во двор. При нашем переезде мадам вытащила из комнаты пестрый текинский ковер и трельяж на гнутых ножках. Вероятно, за нашу скромную плату нам такое великолепие не полагалось. Мне казалось, что мама немного робела перед "хорошим тоном", царившим в доме, и вряд ли ей были известны назначения массы тарелочек, ножей и вилок, подававшихся к обеду. Увидев меня, мадам всплеснула руками и объявила, что будет кормить меня "по своей методе".
Я проводила дни у моря, ловила рыбок в косматых водорослях. Загар плохо приставал ко мне. Как большинство городских детей, я была неуклюжа. Каждая пойманная рыбка стоила мне больших усилий и доставляла большую радость. Я быстро уставала. Крабов было ловить легче. Они жили в щелях каменистой набережной и боком ползали по стенкам ее, но маленькие крабы мне не нравились, а больших, обитавших на дне моря, я доставать не могла. У меня было любимое место, недалеко от выхода бухты в море, где лежали огромные, сваленные в кучи ржавые якоря и цепи. Они обросли белесыми ракушками и серо-зелеными высохшими водорослями. Якоря были никому не нужны, и никто не знал, как давно они здесь валялись. Я придумывала таинственные приключения с пиратами и разбойниками.
В этот день после завтрака в столовой, где зеленый виноград закрывал окна, а мадам пичкала меня всякой снедью, я наконец сбежала, не доев последний "хорошенький кусочек". Меня уже тошнило от этих "хорошеньких кусочков". О набережную лениво бились волны. Белые медузы, неизвестно откуда взявшиеся, окаймляли берега бухты. Ветер раскачивал на якорях высохшие водоросли, и они чуть слышно шуршали. В мутно-зеленой воде сверкали стайки рыб. Я забросила сачок и поймала иглу-рыбу с желтым брюшком. Дрожащими руками я осторожно переложила ее в стеклянную банку с морской водой.
- Эй! Чего тут делаешь?
Я подняла глаза. Заложив руки в карманы коротких рваных штанов и презрительно выпятив нижнюю губу, стоял сам Сашка Маламатиди. Сашка в поселке был знаменит, и, пожалуй, он единственный будоражил царившую здесь сонную одурь. Сашка жил с братом, мрачным рыбаком Христо с короткой шеей и могучими плечами. Брат был всегда в море, а Сашка бегал по поселку, воровал и развлекался, как мог. Иногда его подкармливали темноволосые, худые соседки-гречанки, но Сашка платил им черной неблагодарностью. Не успевал Христо привязывать лодку, как толпа женщин с руганью и слезами бежала к нему с жалобами на Сашку.
Христо молча выслушивал их и дома, так же молча, остервенело хлестал Сашку ремнем.
А теперь этот Сашка, который даже не плакал, когда его били, стоял передо мною. У него было смуглое лицо, слегка тронутое крупными оспинами, над правой бровью темнел глубокий шрам. Ноги и руки розовели свежими царапинами. Зеленые глаза, как морская вода в полдень, хищно сузились. Я окаменела от ужаса. Сашка, не вынимая рук из карманов, обошел вокруг меня. Очевидно, я ему не понравилась.
- Га! Какая-то белая, дохлая, - он презрительно сплюнул. - А это чего? - Он ткнул пальцем со сломанным грязным ногтем в голубое платье, отделанное кружевами. Мама сама его шила. Про это платье, к великой маминой гордости, мадам Красильникова сказала, что оно "почти элегантно".
- Это… Это кружева!
- В кружевах ходишь! Здорово! - в Сашкином голосе послышалась угроза, тут взгляд его упал на стеклянную банку с иглой-рыбой.
Р-аа-з! Ловко подброшенная Сашкиной ногой банка, сверкнув на солнце, полетела в бухту. Я горько заплакала.
- Чего ты ревешь? Я тебя еще не лупил! - удивился Сашка.
- Там в банке рыбка была… хорошая.