А через минуту-другую, как ни в чём не бывало, уже заливалась смехом, откидываясь на стуле и промокая платочком глаза. Женщины всегда чувствуют мужской интерес.
Несколько раз за вечер я ловил её взгляд, читая в нём вопрос. Так мы заочно и подружились с Оксаной.
Утром, провожая к вертолёту начальство, я помахал улетающей девушке, как своей старой знакомой, и получил в ответ приветливую улыбку. Когда лицо Оксаны, обрамлённое белым пуховым платком, появилось в кругленьком окошечке иллюминатора, набравшись смелости, спросил девушку знаками:
- Когда к нам следующий раз? - Она, так же, как и я, жестами, ответила:
- Прилетай ты!..
Семён Яковлевич, не переставая махать улетающим, толкнул меня в бок, подмигнул и продемонстрировал большой палец.
С этого дня я перестал спать, а жил, наоборот, как во сне…
Иногда ловил себя на том, что, вдруг, некстати улыбнусь или забуду, о чём только что говорил… Впервые за долгую зиму, разбежавшись, прокатился по раскатанной мальчишками наледи на дорожке. Конечно же, упал, пребольно стукнувшись о лёд. Но когда оглянулся и увидел, что свидетелей моего легкомысленного поведения нет, от души рассмеялся. Чего давно себе не позволял.
При первой же возможности я напросился в Октябрьск, якобы, по служебным делам.
Дядя Гриша запряг Трезора и за каких-то сорок минут домчал меня на санях по береговой кромке до Семёновской сопки. Крутой подъём меня не остановил. Я без задержки, ни разу не передохнув, одолел его, подтягиваясь за толстую стальную проволоку, закреплённую на вершине. Северный более пологий склон сопки, на подошве которой, собственно, и начиналось предместье Октябрьска, был расчищен.
Леспромхозовский Октябрьск превосходил Кривую Падь и по размерам и по количеству постоянных жителей. Население приближалось к полутора тысячам человек. В посёлке имелись больница, аптека, дом культуры и школа-десятилетка. При ней располагалась неплохая библиотека.
Забыв о своих делах, я почти бегом устремился в поликлинику, занимавшую отдельно стоящее на территории больницы двухэтажное, рубленое из бруса, здание. В регистратуре пришлось записаться на приём к доктору Мирошенко. Отстояв очередь, за полчаса до закрытия поликлиники постучался в кабинет врача. Оксана в белом халате выглядела не менее элегантно, чем в вечернем платье. Склонившись к столу и подперев ладонью щёку, она быстро заполняла бланк. Мне показалось, что со времени нашей последней встречи девушка похудела. Под глазами как будто проступили тени. Сердце моё наполнилось нежностью. Стараясь проглотить застрявший в горле комок, я стоял, опустив руки по швам, и молчал. Оксана подняла глаза от бумаг и долго-долго смотрела на меня, не мигая.
- На что жалуетесь, больной? - наконец спросила она.
- Сердце, доктор… Ноет и ноет… Ни дня, ни ночи покоя нет…
- Сердце надо беречь, - глядя мне в глаза, серьёзно ответила девушка.
Мы долго гуляли в этот вечер по берегу. Море с тихим шорохом ласково трогало льдины, лежащие за чертой прибоя, пылал закат. Лёгкий влажный ветерок шевелил выбивающиеся из-под шапочки волосы девушки. Я никак не мог наглядеться на её тонкое задумчивое лицо, тонул в синеве грустных, чуть прикрытых ресницами глаз. Чувствовал руку, мягко опирающуюся на мой локоть, бедро, касавшееся меня. Это было какое-то наваждение, колдовство. Мне казалось, что я понимаю сейчас молчание гор, шелест тайги, шорох прибоя, пронзительные крики чаек, шёпот ветра и усталую тишину заката…
И полонила моё сердце Оксанка-докторша. Забыл я и отчий дом, и друзей-товарищей, и свою дененощную работу, еще не так давно делавшую меня счастливым. Уже не спрашивая, нас соединяли телефонистки. Они на память знали, как мы работаем, и прикидывали по времени, дома ли врачиха и молодой механик, или всё ещё на работе?
Петр Ильич, капитан прикомандированного к рыбобазе сейнера, стоило мне показаться перед заходом солнца на пристани, прятал в бездонный карман штормовки принесённую мной бутылку спирта и рявкал в переговорную трубу: "По местам стоять! С якоря сниматься! Машина, самый малый вперёд!". До Октябрьска всего лишь восемнадцать километров морем.
Когда Оксана выбиралась в Кривую Падь, мы, бывало, не спали по трое суток.
- Что-то, Михал Андреич, у вас глазки совсем провалились, - шутили сезонницы.
- Нельзя так много работать… Хи-хи-хи! Высохли уже совсем, почернели, на грача похожи стали…
А я носился по цехам без устали, не чуя под собой ног. И всё у меня, как никогда, спорилось и ладилось…
* * *
Когда я пытаюсь восстановить в памяти те мгновенно пролетевшие четыре месяца, то с удивлением понимаю, что, кроме Оксаны, ничего из происходящего вокруг, не могу вспомнить.
Какие-то вспышки счастья, обрывки, отдельные картинки… Как за рулём отцовского мотоцикла, когда ночью превышаешь все допустимые пределы скорости: дорога становится узкой, окружающее сливается в разноцветное пятно, а перед глазами - только освещённая фарами серая лента асфальта, стремительно летящая тебе навстречу. И такое же упоение…
* * *
- Ты же знаешь, что я никуда не уйду… Я просто не смогу прожить эту ночь без тебя… Я искал тебя, ждал… А ты меня гонишь…
- Закрой дверь… Сними очки… Можно, я потрогаю твои губы?.. Подожди, я сама… Прошу тебя, не торопись…
* * *
- Как его зовут? - закуривая вторую папиросу подряд, поинтересовался я.
- МышкО, (она меня сразу же стала так называть) ты не знаешь, куда могли подеваться мои тапки?
- Как его зовут?..
Оксана какое-то время молчит, собирая разбросанную по всей комнате одежду, затем, вздохнув, тихо отвечает:
- Его зовут Степаном, мы вместе учились в школе.
- Ты его любила?
- Не знаю, - укладывая волосы, Оксана держит во рту шпильки, и голос её звучит невнятно: "ненаю".
- Тогда казалось что, да… любила, - справившись, наконец, с непослушными волосами, поясняет она.
- Я была глупой девчонкой…
- И что было потом? Ты только не подумай, что я тебя ревную к прошлому, - спички, почему-то ломались и не хотели зажигаться.
Оксана, обойдя кресло, обнимала сзади, положив подбородок на мою голову. Сидеть в этом положении неудобно, и я с трудом удерживался от того, чтобы не сбросить с себя её руки…
- Потом?.. - Оксана, наконец, отпустила меня. - Потом я уехала учиться в Киев. А Стёпа поступил в военное училище в Херсоне, - она, рассказывала, надевая пальто в прихожей, а я всё так же сидел на стуле, отвернувшись к окну.
Вернувшись в комнату уже одетая, продолжила:
- Мы после школы и не встретились ни разу. Зачем-то продолжаем писать друг другу.
Бурная в первое время переписка со временем перешла в вялотекущую стадию, - она горько усмехнулась.
- Степан пока что один. Пишет, что ждёт…
- Ну, я побежала, - чмокнув меня в макушку, она кричит с порога:
- Покушай обязательно. Я тебя люблю!
- Ксана, подожди, - с трудом отрываюсь я от стула.
- Что, коханый?
- Я без тебя жить не смогу…
* * *
- Ты когда-нибудь видел, МышкО, как по ковыльной степи бегут волны? - Оксана обнажённой ногой рисует в воздухе на фоне белёного известью потолка зигзаг, который, по её мнению, должен изображать из себя волну.
Я любуюсь её загорелой голенью, длинной тонкой ступнёй, ухоженными пальчиками и начинаю мелко дрожать…
- Ты слышишь, о чём я говорю? - переспрашивает она.
- Да… То есть, нет, я никогда не видел степь.
- Когда я сюда приехала, - нога юркнула под одеяло, и взлетела вверх рука, тонкая и изящная как крыло ангела, - меня поразило то, как похоже море на степь.
Одеяло съехало, обнажив плечо и часть белой, как молоко, груди.
- Я сама с Запорожья. Ты что, и на Украине никогда не бывал?
- Не довелось, - сипло отвечал я и начинал нежно целовать глаза девушки, стараясь справиться с ознобом. Волосы Оксаны пахли аптекой, - но украинок очень люблю…
- Что ты со мной делаешь… О, господи!.. Коханый!..
* * *
- Ксана, уже середина лета. Мы встречаемся почти четыре месяца, - я разворачиваю девушку лицом к себе.
- Выходи за меня! - вглядываясь в ставшие родными глаза любимой, я почти кричу, тряся её как былинку:
- Хочу, чтобы ты была рядом со мной, понимаешь? Всегда со мной: каждый день, каждый час, каждый миг… Я ревную тебя ко всему: к твоей школьной влюблённости, к врачам твоей больницы, к твоей работе, наконец. Во сне мы с тобой всегда вместе, и когда я просыпаюсь один, реву диким зверем, сжимая зубами подушку!.. Я не могу делить тебя ни с кем, даже с твоим прошлым…
Девушка чуть отстраняется. Глаза её опущены, руки вытянуты по швам:
- Коханый, умоляю тебя: подожди немножко, дай мне время!..
* * *
- МышкО, пойми, я должна поехать. Во-первых, я три года не видела маму. А потом, я должна всё же объясниться со Стёпой - всё ему рассказать, попросить прощения, в конце концов. Так будет по-честному. Ты только не волнуйся, коханый. Я обязательно вернусь, и мы уже не расстанемся с тобой никогда…
Я целую Оксану в глаза, крепко прижимаю её к себе, с трудом сдерживаясь, чтобы не разрыдаться. Хочется заслонить её от этого жестокого мира, где каждую секунду приходится принимать решения, выбирать, нести ответственность за поступки… И, в то же время, физически ощущаю, что её теряю…
Катер пронзительно гудит третий, последний раз. Старенький капитан подносит жестяной рупор ко рту…
- Беги, родная, я буду тебя ждать, - отпуская руки любимой, слегка подталкиваю её к дебаркадеру…
Глава 8
В тот же день провожали на пенсию Василия Петровича Петухова. Чествовали ветерана в клубе, собрались все жители посёлка. Несмотря на тоску, не пойти я не мог. Василий Петрович работал под моим началом, к тому же я давно присматривался к этой удивительной семье.
Василия Петухова и его жену Матрёну знало всё побережье. Сам Петухов работал на тракторе, а тракторист на селе - человек уважаемый! Кто дров из тайги привезёт? Кто весной огород вспашет и дорогу зимой к дому в снегу пробьёт?
То-то же!
Плюгавенький, и в самом деле похожий на задиристого петуха, Василий Петрович никому не отказывался помочь и цену не заламывал, сколько дадут. Спирт Петухов не пил и за труды брал деньгами. Домой спешил, к своей Матрёне…
Матрёна Ильинична работала пекарем. Когда подходил на пекарне хлебушек, по посёлку плыл такой сытный дух, что поневоле во рту накапливалась слюна; хотелось скорее домой, за стол.
Зачастившие перед путиной к нам городские начальники обязательно брали в Николаевск три-четыре буханки местного хлеба.
Сыновей у Василия и Матрёны было двое: оба давно уже выросли, отслужили и разлетелись по свету. Слали родителям к праздникам открытки, а проведать - так не дождёшься.
Дом у Петуховых, самый большой в посёлке, он стоял в самом центре и гордо смотрел шестью окнами на магазин, почту и сберкассу.
В воскресенье в клуб на кинокартину супруги шли не торопясь, под ручку, нарядные, на лицах - довольство. Дородная краснощёкая Матрена приветливо раскланивалась с односельчанами. Рядом с супругой семенил щуплый низкорослый Василий Петрович - в костюме, галстуке, и серой шляпе набекрень.
И всё бы хорошо, если бы…
Трезвенники Петуховы два раза в год, в мае и октябре, справляли свои рождения.
Матрёна Ильинична пекла пироги, тушила гуся. Скуповатые супруги гостей не приглашали. Зачем? Им и вдвоём хорошо.
Представьте такую картину: муж и жена Петуховы - за праздничным столом, одеты в новое, красивые и влюблённые. Лёгкий морской ветерок шевелит занавеси приоткрытого окна. Матрёна потчует мужа:
- Вася, попробуй икорки, меня Валентина из засольного угостила.
- Спасибо, Матрёнушка, - всё более краснеет лицом Петрович, - это какая Валентина, Кулагина, что ли?
Через часок-полтора тональность разговора меняется:
- Мог бы подымить и на улице, стирать занавески мне придётся…
- А пошла бы ты… в баню!..
Петрович в сердцах встаёт из-за стола и уходит в палисадник.
Матрёна Ильинична задвигает засов на входной двери:
- Вот и ночуй там, в бане!
Спокойно докурив и аккуратно загасив окурок, глава семьи направляется к поленнице.
Взвесив на руке самое тяжёлое полено, крушит ближайшее к входной двери окно.
Следующее окно выносит изнутри Матрёна табуретом. Третье - Петрович. Опять - Матрёна.
Военные действия идут в полном молчании. Слышен лишь звон стекла, треск ломаемых рам и надсадное дыхание Петуховых.
Когда в доме и на веранде не остаётся ни одного целого окна, Петрович закуривает, и, полюбовавшись на результат, идёт к соседям проситься на ночлег.
Давно собравшиеся на противоположной стороне улицы поселковые кумушки подчеркнуто вежливо его величают:
- Здрасьте, Василий Петрович.
Утром Матрёна Ильинична берёт бутылку, заворачивает в холстину нетронутый пирог и бежит через дорогу просить у супруга прощение. К чести Петухова он долго не ломается и, опохмелившись, степенно возвращается в лоно семьи, сопровождаемый семенящей позади него счастливой женой.
Всю неделю Петуховы ремонтируют разрушенное жилище.
Это всем знакомое "кино" соседи смотрят регулярно, два раза в год, и удивляться давно уже перестали. Лишь однажды рыбобазовский кузнец Миронов не выдержал:
- Петрович, чем так мучиться, разошлись бы, что ли…
Ус Петухова дёрнулся, лицо налилось свекольным соком:
- Ты что, охренел? Я люблю её!
А сегодня я с восхищением смотрел на сцену, на гордого праздничного Василия, сияющую Матрёну, любовался этой счастливой и красивой парой. Завидовал пронесённому ими через всю жизнь чувству, оставшемуся и сейчас, под старость, такому же искреннему и горячему, как в юные годы.
* * *
Первые дни после отъезда Оксаны я ежедневно терял кусочек себя…
Днём работал "на автопилоте", а вечером брал у Толика ключи от лодки, заправлял полный бак и спускал моторку на воду. Носился, как угорелый, по проливу один до полной темноты. Нос выходящей на глиссирование "Казанки", заслонял горизонт, на виражах меня забрасывало брызгами. Волны, как стиральная доска, дробили днище лодки.
Потревоженные сумасшедшим влюблённым бакланы, недовольно крича, улетали в берег.
А я, с трудом удерживая непослушный румпель в окоченевшей руке, кричал и молил.
Бросал в лицо Океану безумные слова, сами собой вылетавшие из перекошенного судорогой рта. Плакал и бахвалился перед ним:
"Палуба вверх, палуба вниз…
Я гребу третьи сутки без сна!
Палуба вверх, палуба вниз…
Северный ветер в снастях поёт…
Палуба вверх, палуба вниз…
Суке-судьбе меня не сломить!
Палуба вверх, палуба вниз…"
Когда я немного приходил в себя, причаливал к пристани, закрывал лодку на замок.
Мокрый, усталый, сжимая в кулаке мутные от соли очки, заходил в дежурку.
Толик качал головой:
- Ружьё зазря ржавеет, три часа мотались без толку - ни одной уточки не стрелили.
Я устало улыбался:
- Нельзя, Толик, птиц небесных стрелять. Как без них жить потом будем?
Помнишь, у Бунина: Лежит мужик в поле и кричит в землю: "Грустно барин, журавли улетели!" И пьяными слезами обливается.
- Вот ужо на медведя вас свожу, картошку выкопаем. Знаю я одно место…
- На медведя - другое дело. На медведя - я согласен.
* * *
В ближайший выходной поехали с Толиком "на медведя".
"Казанку" вытащили подальше от воды и привязали к дереву, на случай прилива. Кто знает, может, до утра в засаде просидим? Углубились по едва заметной тропке в распадок.
Навстречу нам, слева от тропы вниз, к морю, весело журчала узенькая речушка, скорее - ручей, заросший по берегам тальником и смородиной. Тайга притихла, готовясь ко сну.
Пихтовые вершины, как заострённые колья, пронзали темнеющее небо. Шум прибоя постепенно отдалялся. Всё успокоилось, и лишь редкие здесь осинки продолжали дрожать зябкими листочками от своего вечного внутреннего озноба и жаловаться на короткое северное лето.
Часа через полтора у огромного замшелого валуна остановились. Толик, приложив палец к губам, показал глазами. Метрах в пятидесяти вверх по склону ручей поворачивал, и тропинка, по которой мы взбирались, ныряла в воду. Крутые до того берега с двух сторон полого спускались к ручью.
Мы зарядили двустволки, взвели курки и затаились за валуном. Ветерок к вечеру потянул в нашу сторону, к морю, что было очень кстати.
Ждать пришлось долго. Небо потемнело, в тайге смолкли все звуки, и только комары, редкие гости на берегу, на ветру, здесь, в затишке, сладострастно терзали наши лица и руки. Мазаться было нельзя: учует мишка. Тишина стояла такая, что было слышно дыхание земли. Мы должны были уловить даже малый посторонний шорох. Но когда почти в полной темноте впереди, у самой кромки воды, сумерки вдруг сгустилась в тень, я ничего не услышал, лишь почуял, как напрягся Ременюк.
Тень шевельнулась. Затаив дыхание, мы подняли стволы, и тишину разорвал звук двух одновременно прозвучавших выстрелов. Вспышки огня ослепили. Через мгновение я несся, не чуя под собой ног к броду, за мной топал сапожищами Толик.
- Андреич, не напоритесь на подранка, - кричал он, задыхаясь на бегу.
Но я ничего не слышал. Багровая душная волна азарта захлестнула с головой. Добыча!
Догнать, убить, принести домой, к очагу!.. И ни одной мысли… И ноги бегут сами по себе, перескакивая через валуны, и руки сами отводят от лица ветви, а глаза видят в полной темноте…
Перемахнув с лету ручей, я засветил фонарик и уже потихоньку, с заряженным наизготовку ружьём, стал неспешно продвигаться вперёд.
Она лежала в двух шагах от брода, вытянув вперёд нежную шею и неловко подвернув ноги. Оленуха-кабарга, молоденькая. Шёрстка буровато-коричневая. От шеи к груди тянулась светлая "манишка". На боку беспорядочно разбросаны серые пятна. Длинные острые уши, малюсенький хвостик… Из-под ключицы толчками била алая кровь. Пуля, скорее всего, перебила артерию.
Когда я подошёл вплотную, она приподняла головку и посмотрела на меня:
- Что же ты творишь, человек? - спрашивали глаза умирающего животного.
- Ё-ё-клмн!.. Мы же самку завалили!.. Вот беда!.. - Толик никак не мог отдышаться.
А меня отшатнуло и скрутило в желудочном спазме. Долго-долго выворачивало наизнанку…
Когда я смог разогнуться, нашарил свалившееся под ноги ружьё и изо всей силы ударил стволами о лиственницу. Курок сработал, выстрел - и ружьё вырвало из рук.
По пути к лодке я расстегнул патронташ с прикреплённой к нему финкой в чехле и бросил в ручей.
Я долго сидел на борту "Казанки", опустошённый до предела, и курил, вслушиваясь в неодобрительное молчание Океана…
Толик подошёл минут через сорок.
- Андреич, я мясо поделил, - он сбросил с плеча мягко чмокнувший рюкзак с моей долей.
Меня опять замутило.
- Нет, ненормальные вы всё же, городские, - устало вздохнул Толик.
- Меня вон тоже за малахольного держат, но вы - вообще! Взяли - ружьё поломали! Как жить-то будете?..