Не докончив и без того ясную фразу, отец замолчал. Все, что он говорил этой ночью, совершенно не вязалось с тем, что было им написано полгода тому назад, как будто "S.O.S." было создано только под впечатлением минуты. Я знал, что это не так, и напомнил ему его собственные слова.
- Да, конечно. Но я же тебе объясняю, что бывают мгновения, когда видишь две правды двух миров, друг другу противоположных и враждебных. И в эти минуты чувствуешь, что все ложно или все правдиво и праведно и что в человеческом сознании не бывает незыблемой истины.
На высокую луну набежало серебряное облако. На некоторое время легкий сумрак стер на лбу отца глубокую межбровную морщину. Далекий пожар медленно приближался к нашему серому берегу, как будто это горел огромный корабль, подхваченный невидимым течением. Отец тяжело поднялся с камня и направился к нашей даче, скрытой черными ветвями сосен. Его ноги вязли в сыпучем, податливом леске.
Он шел слегка сгорбившись, закутанный от ночной сырости в свой длинный плащ. Неожиданно я почувствовал, что отец сейчас думает о смерти и по-своему готовится к ней. Мысль эта была для меня настолько дика и невыносима, что я попытался немедленно прогнать ее и не мог. Я шел за отцом узкой лесной тропинкой, видел, как в лунных прогалинах от его силуэта падала тень на землю короткая, уродливая тень, и чувствовал, что в эту минуту я ничем не могу помочь ему.
Несбыточны и фантастичны были планы общественной работы, возникавшие у отца, а вместе с тем только этими планами он поддерживал себя в течение последних месяцев своей жизни. Уже наступила осень девятнадцатого года, уже из-под Орла покатился к Черному морю Деникин, а отец все еще хотел думать, что силою слова можно что-то сделать, что-то изменить, чему-то помочь. Из его проекта пропагандной поездки по Европе ничего не вышло - для белой эмиграции Андреев показался слишком яркой и революционной фигурой. Начались разговоры о поездке в Америку, устраиваемой какими-то частными предпринимателями, но и эти переговоры затягивались.
В начале августа отец и Анна Ильинична уехали к знакомым в большое именье, расположенное на берегу Ладожского озера. Во время отсутствия отца наш дом зажил особенной, непривычной жизнью - дети, не стесняемые отцовским дневным сном, наполняли комнаты шумом и гамом, менялся весь распорядок дня: раньше подавали обед и ужин, раньше все ложились спать. Беспокойно шелестели бабушкины юбки - она ходила из комнаты в комнату, маленькая, сгорбленная, принималась за тысячу своих старушечьих дел - за шитье, за штопку, за писание писем, за уборку отцовского кабинета, но ни одного из них не могла докончить. Ее мысли были заняты отсутствием отца, она постоянно боялась, что там, у чужих ему не сумеют налить чай, что его плохо уложат спать, что разбудят не вовремя и от этого у него весь день будет болеть голова. Когда бабушку удавалось немного успокоить, она садилась читать. Сдвинув дальнозоркие серебряные очки на лоб, она надевала другие, близорукие, в золотой оправе и, сидя всегда на твердом стуле, всегда аккуратная, гладко причесанная на прямой пробор, она внимательно, иногда чуть-чуть пошевеливая губами на непонятных и особенно трудных словах: "Скажи, что такое а-мор-ти-за-ци-я?" - перелистывала книгу или, развернув газетный лист, углублялась в расшифровку сбитого, выходившего каракулями на серой шершавой бумаге, газетного шрифта. Чтение ее продолжалось недолго: она вспоминала, что отца нет дома, но что он может приехать раньше, чем его ждут, и застать все в беспорядке, снова принималась хлопотать и суетиться, и снова из комнаты в комнату переносился озабоченный шелест ее юбок. Это бабушкино беспокойство заражало весь дом, и даже самый беззаботный детский визг не мог заполнить пустоты, которая образовывалась в нашей семейной жизни во время отъездов отца.
Отец вернулся в середине августа, и через два дня после его приезда я в свою очередь отправился на берег Ладожского озера в имение, где он гостил недели две. Я уезжал из Тюрсевя с восторгом, надеясь, что среди новых людей, прикоснувшись к новой природе, забуду о том, что меня тяготит.
О двух неделях, проведенных мною на берегу Ладожского озера, я вспоминаю с радостью - на некоторое время мой серый мир исчез, и я увидел вновь легчайшие краски финской ранней осени.
По утрам, когда солнце едва начинало выбираться из-за круглых. гранитных скал и ночные фиолетовые тени прятались в узких расщелинах, заросших можжевельником и вереском, я, кликнув старую, двенадцатилетнюю охотничью собаку с длинными рыжими ушами, в белых подпалинах на спине и на животе, заряжал древнюю курковую двустволку и отправлялся на охоту. Через несколько минут в густой росе промокали ноги, старые брюки, по колена впитавшие влагу, мешали идти, но я, забыв о всех неудобствах и трудностях, о веселом утреннем голоде, часами блуждал неизвестными мне тропинками, продирался сквозь колючие сухие кусты, влезал вдоль почти отвесных склонов, покрытых предательским, легко отскакивающим от камня зеленым мохом и серыми шершавыми лишаями, на вершины невысоких гор, спускался в заросшие соснами узкие долинки, пока моя собака, почуяв дичь и вытянув палкою рыжий хвост, не делала стойку. Замерев, как она, я медленно, стараясь не щелкнуть, взводил курки и, приладив ружье, кричал срывающимся голосом "пиль". Собака бросалась вперед, из кустов, тяжело взмахивая крыльями, взлетал темно-серый тетерев и сразу, взяв высоту, пытался исчезнуть между темными сосновыми ветками. Падало сердце, подкатывавшее от волнения к самому горлу, и я почти наугад спускал курки. Звук двойного выстрела далеко разносился по внезапно затихшему, как бы вымершему лесу. Сверху, цепляясь раскрытыми крыльями за низкие ветки, переворачиваясь в воздухе, тяжело падал старый, трехфунтовый тетерев. Вскоре, после двух или трех попаданий, я уставал от охоты и, повесив ружье за спину, пробирался между серыми ребрами бурелома, высоким вереском, на берег Ладоги. Скинув ягдташ и раздевшись, я бросался в холодную, обжигавшую жидким пламенем осеннюю воду,
К завтраку я возвращался веселый, счастливый, полный запахов леса, с разорванными брюками и с руками, поцарапанными о скалы.
Отдохнув, когда солнце уже начинало склоняться к западу, я садился в маленькую, плоскодонную лодку и отправлялся, на охоту за утками. Шхерами, пробираясь узкими проливчиками между высокими островами, заросшими до самого неба сосновыми лесами, прислушиваясь к равномерному всплеску весел и нежному поскрипыванию уключин, я следил за медленно розовеющим небом, за черными силуэтами деревьев, выросших между гранитными, розово-серыми глыбами, За еле заметным следом лодки - в детстве этот след мы называли "фюрюрек", - таявшим за кормой в глади засыпающего озера, пока в маленьком заливчике, окруженном голыми отвесными скалами, я не находил стаю диких уток, устраивавшуюся на ночлег. Осторожно, кругами, работая еле заметно одним веслом, в правой руке зажимая ружье со взведенными курками, я старался приблизиться к уткам, пока они внезапно, все разом не снимались с воды, поднимая розовые брызги, и, вытянув длинные шеи, не скрывались за четко вырезанным в оранжевом небе гранитным мысом. Глухо раскатывался над водой запоздавший выстрел, но я, нисколько не обескураженный неудачей, продолжал поиски улетевшей стай, пока полная темнота не делала охоту бессмысленной и мне не приходилось ощупью пробираться домой между превратившимися в привидения черными островами.
После ужина, когда ущербная, желтая луна выползала из-за деревьев и звонкие звезды весело подмигивали в темно-фиолетовом небе, я седлал старого жеребца, смирного и даже несколько меланхолического, лишь изредка вспоминавшего о том, что лет восемь тому назад он брал призы на скачках с препятствиями. По узкой лесной дороге, извивавшейся между островерхими елями и круглыми соснами, шагом, вглядываясь в неверный, струящийся сумрак, я отправлялся в дальние ночные странствования. Выбравшись из леса, я сворачивал на широкую дорогу, проложенную вдоль призрачной, пустынной долины, и здесь, напоминая моему жеребцу его славное прошлое, я пускал его в галоп. В недвижном воздухе далеко разносился топот копыт, мягкий ветер обвевал лицо, жаркое дыхание лошади обжигало лицо: то ли я участвовал в отчаянной погоне за убегавшим, растворившимся в сумраке призраком, то ли сам спасался от скакавших за мною врагов. В том месте, где дорога из долины снова сворачивала в лес, между деревьями таинственно и нежно поблескивала вода глубокого, похожего на норвежский фьорд, узкого залива. Я спрыгивал с моего жеребца и, привязав его к низкому забору, отправлялся скитаться вдоль берега, перепрыгивая с камня на камень, продираясь между цепкими, широко разросшимися кустами, переходя вброд мелкие, покрытые тростниками речонки, пока, выбравшись на узкий мыс, я не усаживался отдыхать на отполированном ледниками, заснувшем тысячелетия назад, огромном камне. У ног едва слышно плескалась вода, ущербный месяц все выше всползал на небо, приглушенные лунным светом слабо мерцали в черной синеве золотистые звезды.
За полночь, усталый и счастливый, я возвращался домой и засыпал огромным, прекрасным сном.
26
В первых числах сентября я вернулся в Тюрсевя. В доме было тихо - дети, Вера и Валентин, уже переехали в Нейволу, через несколько дней туда же должны были перебраться и мы все: на самом берегу Финского залива этой осенью было неспокойно, несколько раз уже случались налеты советских самолетов, ожидали еще новых. Хотя переговоры о поездке в Америку затягивались, отец все же надеялся, что зимой ему удастся уехать из Финляндии. Перед отъездом он был озабочен тем, чтобы устроить детей в безопасном месте. Я вскоре должен был уехать в Гельсингфорс кончать гимназию.
Помимо непривычной тишины меня после свободы ладожских лесов поразила странная, глухая придавленность, царившая в доме. Отец был нездоров - обыкновенная простуда при его сердце, каждую минуту то замиравшем, то вновь начинавшем отчаянно спешить, переживалась тяжело и нудно. Несмотря на теплые дни, спокойные и безветренные, он ходил по комнатам закутавшись, в наглухо застегнутой бархатной куртке. Кашлял. Осторожно, чтобы не помешать отцу, дома заканчивали укладку для переезда в Нейволу. Перебирались частью на лошадях - до Нейволы было верст восемнадцать. Каждый день от нашего дома отчаливала подвода, нагруженная всевозможным скарбом, частью но железной дороге, что было быстрее, но хлопотливее и неудобней.
Один из очередных налетов случился накануне нашего отъезда.
На рассвете, когда в комнате еще держался ночной сумрак, я проснулся от короткого тупого удара. Еще ничего не соображая, я остался лежать в постели, на спине, с откинутой за голову затекшей рукою - в воздухе была такая настороженность, что я боялся двинуться, как будто от малейшего движения могло все разрушиться. Наверху, во втором этаже, в спальной отца раздались поспешные босые шаги. Были слышны возбужденные голоса - говорили отец и Анна Ильинична, но отдельные слова сливались и слух улавливал сплошной, воркующий гул. Преодолев оцепенение, я сел на постели, и в то же мгновение мне показалось, что весь дом вздохнул, глубоко, с расстановкой. Пронзительно зазвенело стекло, и дверь в мою комнату резко, с размаху, открылась сама собою.
На ходу натягивая брюки, я побежал во второй этаж, в кабинет отца. На первых ступеньках узкой деревянной лестницы я опередил бабушку. Отец стоял около закрытого большого окна в своей обычной бархатной куртке и смотрел вверх.
- Отсюда не видно. "Они" уже пролетели.
Подтверждая его слова, раздалось еще два или три взрыва, но дальше и заглушенней.
Я выбежал в сад. Все было серым - и небо, и песок, и море. Медленно приближался гул возвращавшихся самолетов. Сбоку послышалась беспорядочная ружейная стрельба - стреляли, по-видимому, наугад, без толку. В сером небе из-за вершин деревьев вынырнул первый самолет, за ним два других. Они летели правильным треугольником на высоте пятьсот - шестьсот метров, медленно набирая высоту. Гул пропеллеров усилился и через несколько мгновений стал сплошным, казалось, гудел весь серый воздух - торжественно и гордо. Черные силуэты самолетов, пронесшись над самой головою, начали удаляться, тая в сером утреннем тумане. На балконе за стальным блеском оконных стекол я увидел отца и рядом с ним бабушку. Отец, приставив к глазам длинный черный бинокль, следил за удалявшимися самолетами. Ружейная стрельба прекратилась, сменившись далекими криками. На соседней даче захлебываясь плакал ребенок.
Ближайшая от нашей дачи маленькая бомба упала недалеко - метрах в двухстах, на склоне горы.
Все это время, до самой своей смерти, через пять дней после налета, отец чувствовал себя больным. Простуда, не усиливаясь, все же не проходила. Он осунулся, его глаза стали тусклее, давно не подстриженная борода покрывала щеки. Мы переехали в Нейволу и поселились в большой деревянной даче, стоявшей высоко на горе над озером Ваммельярви - Черным озером.
Был отчетлив и необыкновенно прозрачен ясный осенний день 12 сентября. Дул резкий, налетавший порывами, свежий ветер. Между разорванными в длину облаками выныривало холодное, бледное солнце. По темным вершинам деревьев, по стальной чешуйчатой поверхности озера бежали быстрые, длинные тени. Вдалеке между черными хвойными деревьями горело желтое пламя подожженных осенью берез. Казалось, что все - и лес, и светлые пятна далеких полей, и стесненное высокими берегами глубокое озеро, все это летело мимо дома, в котором мы жили. Помню странное чувство, охватившее меня, - непрерывного и вместе с тем все же ненастоящего движения.
С утра у отца болела голова. Он встал поздно и весь день не выходил из комнат, оберегаясь от простуды. Обедал отдельно. Я зашел к нему в столовую. В комнате было сумрачно, - должно быть, солнце зашло за облако. Отец сидел один перед большим обеденным столом в своей бархатной темно-зеленой куртке. Его шея была замотана длинным шелковым шарфом с темно-коричневыми разводами. По-видимому преодолевая себя, с отвращением, он ел грибной суп, в котором плавали белые жилки еще не разошедшейся сметаны. Его лицо казалось черным от головной боли.
Вскоре после обеда, часа в три, отец лег спать. Я увел детей на прогулку, боясь, что они помешают ему заснуть. Мы пошли в лес. Над нами гудели, не сгибаясь под ветром, вершины сосен. Когда ненадолго выглядывало солнце, на зеленом мхе и рыжем валежнике начиналась пляска теней. Было холодно.
Когда через час, после небольшой прогулки, мы возвращались домой, я увидел, что окно отцовской спальни, выходившее на маленькое деревянное крыльцо, открыто настежь. Не зная, в чем дело, и только удивляясь тому, что отец еще не спит, я вошел в дом. Из кабинета доносились звуки плача и причитаний - я узнал бабушкин голос. Она металась по большой комнате, заставленной сборной мебелью, натыкаясь на стоявший посередине открытый ломберный стол. Я заметил, что на зеленом, ободравшемся на углах сукне еще сохранились записи мелом, сделанные отцом накануне: вечером они втроем - отец, бабушка и Анна Ильинична - играли в винт. Бабушка подходила к белым дверям спальной, запертым на ключ, прислушивалась и снова принималась бегать по комнате. В руках она держала большой бронзовый подсвечник со сломанной, болтавшейся на фитиле, необожженной свечкой. Она забыла поставить подсвечник на стол, то прижимая его к груди, то неся в вытянутой, дрожащей руке.
- Коточке плохо, очень плохо.
- Кто с ним?
- Анна Ильинична.
Бабушке было трудно говорить, ей мешали слезы, она захлебывалась.
Я вышел в сад и, обежав вокруг дома, поднялся на деревянное крыльцо, к открытому окну отцовской спальни. Между незадернутыми штофными занавесями я увидел отца. Он лежал на полу, на ковре, покрытый одеялом, около кровати. Его лицо чернело на фоне подушки, косо положенной под голову. Отец дышал тяжело, с глухим, протяжным хрипом. Высоко поднималась грудь, и прежде чем она успевала опуститься, мучительное дыхание снова вздымало ее. На одеяле, сползшем в сторону, лежала рука. Пальцы то сжимались, то разжимались, скользя по белой полотняной простыне. Лицо было искажено и почти неузнаваемо. Анна Ильинична стояла на коленях у изголовья. Не оборачиваясь ко мне, она сказала:
- Поезжай за доктором. Скорее.
На отцовском велосипеде, со спускавшей каждые полчаса задней шиной, я отправился на поиски доктора; Долго, до сумерек, я кружил по окрестностям. Доктора не было ни в Нейволе, ни в Мустамяках, ни в Райволе. Часа через два, в глухом лесу, в десяти верстах от дома, где мы жили, вечером, в темноте, пользуясь сбивчивыми указаниями крестьян, я почти случайно набрел на военного врача, инвалида русско-японской воины. Затем начались поиски лошади. После того как я раздобыл лошадь, не оказалось коляски.
Наконец на узкой, обитой клеенкой линейке, на которой приходилось сидеть верхом, я повез доктора в Неиволу. Мы ехали долго, вслепую, глухим темным лесом, высоко подскакивая на корнях деревьев, ожидая, что каждую минуту мы можем свалиться в невидимую канаву. Когда кончился лес и началась широкая нейвольская дорога, мы поехали быстрей. По небу ползли низкие, непрозрачные облака - они не были видны, их присутствие угадывалось по пятнам теней, перебегавшим дорогу. В густом сером сумраке изредка поблескивали желтые огни крестьянских изб. Серые поля и серые деревья, весь мир, серый и неприглядный, медленно провожал нас.
Не спеша передвигая педали и все боясь перегнать еле тащившуюся линейку, объезжая рытвины и колеи, я думал, что мы застанем отца в столовой, за стаканом чая и только сильная головная боль будет свидетельствовать о том, что несколько часов у него был сердечный припадок. Вспоминал, что накануне он в первый раз предложил мне папиросу,
молчаливо признав за мною право курить в его присутствии, и что после этого еще ни разу не воспользовался его разрешением. Ни минуты я не сомневался в благополучном исходе. Как и в детстве, отец казался мне настолько сильным, что даже сама смерть не сумеет справиться с ним.
Когда я подъехал с доктором к даче, где умирал отец, был уже девятый час.
В саду к нам навстречу выбежала тетя Наташа.
- Леонид все в том же положении, без сознания.
В переднюю, когда я помогал доктору снять его старую военную шинель, вошла Анна Ильинична.
- Поздно. Леонид умер в шесть часов, так и не приходя в сознание.
Я бросил на пол шинель доктора. Мелькнула глупая мысль - так надо, пусть видят, теперь все равно.
Когда я вошел в спальню отца, возле него никого не было. На белой кровати, ярко освещенной настольной лампой, лежал отец. Его лицо помолодело, стало необыкновенно красивым, тридцатилетним. На бледной коже ярко выступали черные усы и борода. Тонкая невыразимая улыбка озаряла мертвое, застывшее лицо.
Наклонившись, я поцеловал его. Мне показалось, что под холодными, уже пахнущими смертью усами двинулись мертвые губы. И в то же мгновение я почувствовал, что отец умер, что все кончилось.
По определению врача, которого я привез, смерть последовала в результате кровоизлияния в мозг.
Ночью, обманув внимание, которым она была окружена, бабушка пыталась повеситься на длинном шелковом шарфе. Тетя Наташа успела ножницами разрезать петлю - бабушка была уже без сознания.