Рассказы не о любви - Нина Берберова 6 стр.


- Не пора ли нам, - возвысил он внезапно голос, - не пора ли нам, господа, приступить наконец к более реальным удовольствиям? Лелинька, не выскажешься ли ты насчет ужина?

Все зашумели, загоготали, повставали со своих мест Леля блестя глазами, отводя свое колено от колена мосье Робера, встала и, задевая широким платьем мужчин, прошла в столовую.

- Пожалуйста, господа, - сказала она, и через минуту уже захлопали пробки, застучали вилки и ножи.

- Правда, что у вас болен сын? - спросила маленькая усатая гостья.

- У вас есть сын? - загремел Родовский, успевший положить себе в рот что-то горячее, черное, необыкновенно вкусное, которому названия он не знал.

- Очаровательный мальчик, - бархатно укрыл его голосом мосью Робер, - изумительный мальчик.

- Я, кстати, любящим оком взгляну, что он делает, - провозгласил Лев Иванович.

- Пойди, мой дорогой, - донеслось с Лелиной стороны. Нет, отменить этот вечер нельзя было, конечно, как невозможно было отменить этот день, обнажившийся под вчерашним календарным листиком, как нельзя было отменить всех когда-то сказанных слов и подступающих уже совсем близко событий. Как нельзя было отменить самого себя.

У Андрюшиной постели сидела Мариша и дремала, сложивши на коленях руки. Андрюша, розовый от жара, спал, рот его был раскрыт и сух. Лев Иванович постоял, посмотрел на него, нагнулся. Андрюша открыл сонные глаза, выпростал со вздохом правую руку из под одеяла. "Ну, как? Папа был?" - "Спасибо, дядя Лева". - "За что же спасибо? А маме ты лучше про это не говори". - "Ну конечно нет!"

И по тому, как он это сказал, и как поднял два пальца в знак клятвы, можно было понять: "Мы в таком деле друг друга понимаем, и баб мешать в такое дело нам нечего".

1934

СКАЗКА О ТРЁХ БРАТЬЯХ

Старший брат Дикера был художником, а младший - музыкантом. Оба живы и сейчас У первого - фотография на Ривьере; в сезон он выносит треножник к морю, в тень пальмы, снимает купальщиков в воде, в песке, на лету. Младший играет на балалайке в большом кафе на Бульварах, разодетый в сиреневый камзол и сафьяновые сапожки. Один был художником, другой - музыкантом. Так случилось.

У старшего - жена, и сын со странностями. Они ему помогают. У младшего семьи нет, но есть особа. Она иногда приходит в кафе, сидит и ждет его. Она тоже когда-то чему-то училась.

Лет двадцать пять тому назад было известно, что есть три Дикера: у старшего абсолютный глаз, у младшего - абсолютный слух, у среднего - абсолютный ум. И впереди мерцала жизнь, как черной ночью неведомый берег в огнях.

Средний брат, когда-то хорошо говоривший и даже что-то писавший, в семнадцатом году обнимавший и целовавший на Невском проспекте незнакомых людей, кончил тем, что лет десять тому назад приехал в Париж и сделал одно дельце, а затем купил за городом небольшой особняк, скромный, но комфортабельный. Он пробыл в нем все эти годы вполне спокойно, изредка задумываясь над тем, как именно в дальнейшем устроит он свою жизнь, и наконец решил особняк продать. Он решил уехать. Куда? Он и сам не знал. Он был один, время шло, жизнь шла и уходила. Будет он жить здесь или там, или попутешествует немного, - никого это не касается. Денег у него было достаточно, чтобы исполнять свои желания, которые были чрезвычайно… не то, чтобы скромны, а как-то уж очень редки и слабы. Денег было достаточно, чтобы все еще интересоваться возвышенными пустяками: политикой, человечеством, прогрессом. Иногда ему даже приходили туманные и грустные мысли о том, что он мог стать чем-то вроде трибуна народного, или барда, или, скажем, Совестью своей страны, да не вышло. Однажды, года два тому назад, приехал с юга старший брат, фотограф, высокий лысый господин в черном галстуке, с пальцами, выкрашенными в коричневую краску, и они пошли в то самое кафе, где играл младший. И от этих коричневых рук и сиреневого камзола нашла на среднего Дикера какая-то печальная злость. Он много выпил и оглянулся вдруг, пьяный, на собственную жизнь, на единственную, свою. "Да, - сказал он себе, - не сбылись абсолютные наши надежды, не сбылись". И почувствовал, что по необъяснимой, дикой неразумности своей, он все еще дорожит этой жизнью, все еще ждет чего-то от нее, когда давно пора успокоиться, как успокоились те двое.

Итак, он решил продать свой особняк с небольшим палисадником. Первому, пришедшему по объявлению, он сказал, что снял в Париже квартиру, и может быть еще женится. Второму он принялся говорить о Швейцарии, и что поедет туда года на два. Потом пришел молодой человек с матерью. "В любой день, - сказал он им, без всякого сожаления, идя по мокрой траве скучного палисадника, - вы можете въехать. Я переезжаю в гостиницу".

Но они не въехали, и прошел месяц, а особняк все еще не был продан. И тогда по второму объявлению появилось это семейство. В конце августа. Он запомнил этот день.

Стоя у окна в столовой и глядя на светлый дождь, средний Дикер увидел, как у калитки остановился автомобиль. Калитка никогда не запиралась. Три фигуры (или вернее, три зонтика) гуськом пошли к дому - одна побольше, другие две - поменьше. Дикер открыл дверь. Перед ним стоял господин с брюшком и бородкой и двое мальчиков.

- Не шуметь, - сказал господин строго, - зонты оставить на крыльце, ничего пальцами не хватать.

И так Дикер узнал, что они русские.

Он повел их по комнатам, в спальни второго этажа, вниз в кухню, где объяснил устройство прекрасной печи, из котла которой бежала горячая вода по всему дому. Спустились в погреб. Стройка была довоенная, погреб сухой и чистый. Вернулись в кабинет, посидели в креслах. И мальчики смирно стояли по правую и левую стороны папаши.

Он думал довольно долго, задал несколько вопросов, опять молчал, и в тишине слышалось только сопение мальчиков да бряцание чего-то в кармане господина Грачева, куда запустил он левую руку. И казалось, напряжение в его благодушном лице происходит не от упорной мысли, купить или не купить дом, а оттого, что он никак не может чего-то распутать. Так и было: он, наконец, вынул связку ключей и высвободил самый маленький, попавший в бородку большого ключа.

И все-таки, это были не шутки. Грачев еще раз прошелся по комнатам и по палисаднику, прежде чем уехать. Он сказал, что подумает. А вечером поздно, часу в десятом, он вернулся и привез задаток.

Теперь надо было Дикеру собираться. Здоровья он был прочного, возраста не старого, деньги у него на руках оказывались немалые, и был он свободен. Он мог выбрать Париж, Швейцарию, а может быть что-нибудь и подальше. Он мог быть один, или быть вдвоем с кем-нибудь, навеки, или скажем только на время, как заблагорассудится; он мог доставить себе много мелких удовольствий, или даже несколько крупных. Но желания двинуться с места у него не было.

Сожаления к проданному особняку не было тоже. Он даже с некоторым удовольствием думал об оформлении всего дела, которое было назначено через несколько дней. Он понимал, что таких особняков с мезонином, одним единственным, правда, пышным вязом перед крыльцом и размытой дождями клумбой, много, очень много на свете. Все это казалось в общем чужим от рождения, и ничем не связывалось с ним. Никого отсюда не выносили хоронить, и никто здесь не родился, и сам он не стал здесь другим, разве что соскучился сверх всякой меры, и не по чему-нибудь особенному, а так. Когда он поехал в конце недели подписывать условие у нотариуса и получать деньги, ему стало даже весело при мысли, что он разделался с давно надоевшим обиталищем. А Грачев ударял мягким кулаком по мокрым гербовым маркам и затем вытирал кулак большим носовым платком.

Два дня после этого Дикер думал. Он шагал по комнатам долго, выходил иногда на двор, обходил вяз и клумбу, стоял у калитки, смотрел на улицу, по которой никто никогда не ездил и редко когда проходил. За углом была остановка автобуса, мелочная лавка с винной стойкой, оттуда иногда доносились голоса. Шел дождик, ленивый, летний, теплый, подгнивала калитка, ржавел замок. И, скрипя сумкой, тяжелыми сапогами, усталый, невеселый, проходил почтальон.

Он стоял так, когда от автобуса, шагая по лужам в башмаках на пуговицах, в короткой пестрой юбке и с платком на голове, пришла прислуга Грачевых. Она приехала убрать дом, и Дикер, у которого уже больше месяца никто не убирал (готовил он всегда сам), сейчас же ей обрадовался. В кухне нашлась щетка, тряпки, кусок марсельского мыла. А после завтрака явились два полотера, два орловских молодца, и не взирая на дождь протянули в палисаднике веревку и бойко выбили большой ковер.

В доме приятно запахло мастикой и молодцами. В доме была наведена к вечеру чистота, и Дикер почувствовал, что он здесь лишний.

Надо было собираться, но куда и зачем? Он сказал себе, что решит это завтра, но на завтра у него не оказалось времени: с утра прибыл рояль, потом опять приехала прислуга и привела с собой обойщика. Они что-то долго приколачивали в спальне; комната Дикера (которая должна была стать комнатой мальчиков) тоже постепенно начала преображаться, и он даже не смел в нее войти. Часов в шесть, сообразив, что барин с утра ничего не ел, прислуга заварила яичницу с ветчиной и они оба вместе поужинали. Она рассказала ему, что барыня сегодня выписывается из больницы, где неделю тому назад родила третьего, машину купили недавно, а квартиру в Париже продали, потому что тесна была квартира, хоть и заплатили за нее не то восемнадцать, не то восемьдесят тысяч в свое время.

- Завтра будут, - сказала она, объявив, что остается ночевать, - а вы когда же очистите?

"Очистить" действительно надо было как можно скорее. И ночью, когда в доме опять стало тихо, Дикер стал собираться.

Оказалось, впрочем, что его собственных, кровных вещей в доме было чрезвычайно мало. Он только теперь заметил, что жил здесь, как если бы снимал номер в гостинице, - костюмы, белье, башмаки, пять-шесть книг, альбом марок, которые он недавно начал собирать, бритва, мыло в мыльнице. Посуда оставалась, оставались занавески; старые газеты можно было наконец выбросить. И куда это Грачев спешит? Ну подождал бы недельку-другую…

В ящике стола были какие-то письма, фотографии, след давнего романа, в который он пустился с некоторой ленцой, и который кончился оскорбительно для него. Не стоит вспоминать. Она была такая высокая, худенькая и курносая, ей было всего семнадцать лет, и надо было жениться, а это почему-то пугало его. Но сны о ней долго потом не давали ему покоя. И конечно снилось не ее обиженное лицо, не слова горячего негодования, которые она ему почти прокричала, а необыкновенной красоты и силы ее длинные ноги, и то, как он однажды увидел, как от колена бежит шелковая петля чулка.

Нет, к утру было не успеть освободиться от всего этого.

Он долго жег в камине содержимое пыльных ящиков. Потом напихал все, что было в шкапу, в два больших чемодана, посидел над ними в раздумье, в тишине этого чужого, всегда бывшего чужим дома, незаметно уснул, сидя на постели, а рано утром отнес чемоданы в одну из низких пустых комнат мезонина. "Я может быть еще нынче переночую", - сказал он утром смущенно, и прислуга, распахивая буфет и выгружая оттуда какие-то соусники в паутине, ответила: - "Как вам угодно".

Они приехали часов в двенадцать. Два грузовика привезли вещи: женщину, бледную, рыжеволосую, в широком синем дождевике под руки ввели в дом, - она быстро и жадно озиралась. Дикер не успел разглядеть ее, кто-то уже носился по лестнице, внизу, в детской, весело и звонко кричал ребенок, голос самого Грачева раздавался то тут, то там, дом внезапно наполнился людьми, шумом, новым воздухом, потому что немедленно были открыты все окна. Сквозняки загуляли по гостиной. И Дикер, у которого от непривычной суматохи, впрочем, совершенно посторонней, билось сердце, то слушал у дверей, то смотрел в окно, и ему казалось удивительным, что есть еще на свете такая могучая, радостная, пчелиная или муравьиная в людях сила, а он-то думал, что давно все это кончилось, у всех, как у него.

- Представь себе, он до сих пор не уехал! - сказал Грачев жене, отпустив перевозчиков. И подняв крышку рояля он задумчиво сыграл ей одним пальцем первые два такта "Чижика".

Жена Грачева лежала на диване и только и думала о том, как бы ей незаметно вскочить и обежать дом. Она сердилась, что ей не позволили двигаться, и все рвалась куда-то идти и что-то передвигать.

- Господи, как ты меня мучаешь! - время от времени кричал Грачев, бегая весь в стружках туда и сюда, мимо нее, уже спустившей ноги с дивана. - Ты меня с ума сведешь!

И они целовались.

А мальчики устроили настоящий цирк внизу, у перил лестницы, по которым съезжали вниз, падая друг на друга прямо туда, где кухарка и нянька потрошили сундук.

Дикер спустился вниз под вечер, когда по далекому звону посуды догадался, что в столовой обедают. Он сам пошел за такси. "Я хотел бы проститься", - сказал он прислуге, поймав ее в коридоре с миской в руках. Вышел Грачев. За воротник у него была заткнута салфетка.

- Простите, что задержался, - сказал Дикер, - но я был не совсем здоров.

- Мммммм, - сказал Грачев, дожёвывая что-то.

- Теперь разрешите проститься, - и Дикер подал руку.

- Мммммм, - сказал опять Грачев, как-то мучительно и нетерпеливо, но тут же вынул изо рта рыбную косточку, а остальное проглотил. После чего просиял.

Дикер поймал его руку и пожал ее.

- А у вас теперь три сына? - спросил он, и внезапно ему что-то вспомнилось. У кого-то тоже было три сына. Он не сразу вспомнил, у кого.

- Как же, три сына, - ответил Грачев. Подле автомобиля произошло замешательство с чемоданами, с дверцей.

- Послушайте! - вдруг крикнул Грачев, выбегая на крыльцо, и Дикер вздрогнул: неужели его позовут обедать… оставят… предложат ему…? Боже, как он потом стыдился этой мысли!

- Послушайте, хорошо ли тянет камин? Хорошо? Ну спасибочки! Это необходимо для домашнего уюта. Очаг. Необходимо.

И Дикер уехал. Куда? Не все ли равно? Важно, что он уехал.

1934

ПЕТЕРБУРГСКИЙ СУВЕНИР

Запутанные семейные связи К-овых были таковы: дедушка, известный русский художник, современник Поленова и Сурикова, умер лет двадцать тому назад. Бабушка жила в Петербурге на пенсии, вместе с сыном, Яковом Ивановичем, женатым вторым браком, и внуками. Внуки эти были частью от первого брака Якова Ивановича, частью от второго. Кроме того, у его теперешней жены от первого мужа, профессора Красной академии, были свои дети, в то время, как первая жена Якова Ивановича жила заграницей, в Бельгии, была замужем и, конечно, тоже имела потомство. Бабушка считала своими внуками и этих бельгийских детей, и детей профессора Красной академии. Но вот от воспаления легких в прошлом году умер Яков Иванович, и выяснилось с несомненностью, что бабушка в доме никак не будет приходиться новому мужу своей невестки (доктору), и что ему никак не будет приходиться Вася, младший сын Якова Ивановича от первого брака, оставшийся еще в семье. Бабушка пошла хлопотать. Было ей восемьдесят семь лет, последние двадцать пять лет она ничего себе не шила, и носила все те же три юбки (две нижние и одну верхнюю), которые когда-то купила, еще перед мировой войной, в Гостином дворе; суконная шуба ее была в больших заплатах, а на голове был намотан дырявый пензенский платок.

- Бабушка хлопотала и за себя, и за Васю, - говорила сидя в Брюсселе на восьмом этаже маленькой, в пестрых обоях, квартиры первая жена Якова Ивановича, Васина мать, а Гастон Гастонович, имевший во втором этаже того же дома контору, слушал ее, куря сигару и прохаживаясь по комнате. - И бабушка схлопотала Васе заграничный паспорт.

- И вы желаете, чтобы я его привез? - спросил Гастон Гастонович. Что-то весело запрыгало у него в груди и глаза его увлажнились.

Гастон Гастонович носил длинные седые усы, атласные галстуки, и просторные костюмы, какие носят в Европе только два народа - бельгийцы и швейцарцы. Ежик на его голове был так густ и блестящ, что знакомые дамы иногда просили позволения его потрогать, и он с удовольствием, урча, наклонял голову и долго улыбался усами и глазами. Он прожил в Петербурге восемнадцать лет, был одним из директоров Бельгийских заводов, потерял капитал, вернул его в Бельгии и теперь отправлялся в путешествие на комфортабельном пароходе, в экскурсию "по северным столицам" - так назывался маршрут, по которому Гастон Гастонович решил проехаться.

- Теперь заметим, Мария Федоровна, я взял оригинальный ваканс, - сказал он, с аппетитом глядя на принесенную из кухни сковородку, и я превосходно вполне могу привезти вам вашего сына.

На сковородке что-то приятно шипело. Мария Федоровна одной рукой держала ее в воздухе, а в другой руке у нее была дымящаяся папироса в длинном мундштуке.

Там была его молодость, в этой беспокойной, всеми оставленной теперь стране. Там была его молодость, там жила когда-то Оленька, умершая от родов, жена его товарища по Бельгийским заводам, которой он так никогда и не сказал о своих чувствах - был сентиментален и робок. Туда поехал он когда-то молоденьким франтом, и стал бы непременно главным управляющим, если бы не пришлось бежать. Сначала он терпел, он слишком многое любил там. До двадцать первого года он терпел, бодро поедая со всеми вместе осьмушки кислого хлеба, пшено, турнепс. Потом уехал. И как же ему бывало скучно в первые месяцы в этой сытой, в этой удобной Европе, где можно было мыть руки когда хочется, и если потерял запонку - купить другую!

"По северным столицам". В плетеном кресле сидя на палубе он читал толстую книгу "Обучение полицейских собак. Том II. Убийства городские и сельские", изредка поглядывая в ту сторону, где молодая англичанка в брюках, похожая на что-то виденное в кино, окруженная мужчинами, дрессировала крошечную свою собачку. В Стокгольме, в ночном ресторане, куда их повезли, она была в бальном платье, и он протанцевал с ней один фокстрот, положив ей руку на голую лопатку. Рукав его смокинга до сих пор пахнет ее духами. В Риге, где старый город показался новее нового, она снялась с ним и попросила позволения потрогать его ежик. Гельсингфорс. Это там, где он поцеловал ей руку.

Утром вошли на буксирах в ленинградский порт. Все было голубое. Города не было, была вода: Нева, гавань, берега одного уровня с волной. Медленно просочилось наконец солнце в эту муть, в пар, снявшийся с земли постепенно, отошедший и вставший у Кронштадта. И вдруг обнаружился золотой шпиль, бледный и тонкий, и далекий купол забытого собора.

- Господа, - сказал капитан, - утром - прогулка по городу, после завтрака - Эрмитаж. Вечером - "Спящая красавица". Завтра - антирелигиозный музей и фарфоровый завод. При покупке сувениров обращаю ваше внимание на кустарные вещи Палеха. В театр прошу ни смокингов, ни вечерних платьев не надевать.

Сувениры покупались тут же, в порту, в нарочно для этого сооруженном бараке, где за деревянный портсигар и ситцевый головной платок Гастон Гастонович заплатил своими бельгами. Пахло морем, Антверпеном, ничем особенным, но что-то кричало в нем, глаза сморгнули слезу, когда синий длинный автокар повез их в город. Он так сел, чтобы видеть не англичанку, а улицы, дома, людей, и мысленно им говорить: "Вот я. Я вернулся немножко, пожалуйста. Я люблю вас. Ах, здравствуйте!"

Назад Дальше