Том 9. Публицистика - Владимир Короленко 12 стр.


Все это шаг за шагом было опровергнуто фактами и цифрами из самых компетентных источников. Местный губернатор написал о железной дороге: оказалось, что на ней нет отбою от рабочих, хотя плата совсем не так выгодна, как казалось господину Фету; земский начальник Землянского уезда реабилитировал мужиков от повального пьянства и увлечения поджогами. Всего превосходнее, однако, для характеристики всего последующего, - ответ поэта землянскому земскому начальнику. Признавая весьма отрадным факт личного присутствия земского начальника в якобы пьяном селе (где "он не видел ни одного пьяного и даже по виду нельзя было сказать, что здесь было престольное празднование"), - автор писем в "Московских ведомостях" все-таки рассчитывает, что его оппонент "станет на его сторону", и вот по каким тончайшим соображениям: "Мы хотим сказать, что народная жизнь состоит из двух вод, из которых одна, подобно Роне, пробегает через Женевское озеро, не смешиваясь с его струями. Продолжая сравнение, мы всякое создание ощутительных экономических ценностей приравняем к Женевскому озеру, а мир отвлеченных знаков (?!) тех же ценностей сравним с Роной. Для первых (?) ценности представляют основу, а денежные знаки - цель; для других, наоборот, денежные знаки - основа, а ценности - цель"… и т. д. Как видите, понять что-нибудь в этом замечательном ответе совершенно невозможно. Ясно только, что все это старый отблеск крепостнических традиций. В этом смысле эта наивная полемика крепостника-поэта заслуживает помещения в хрестоматиях. Всюду, где бы ни приходилось нам, провинциальным наблюдателям, встречаться с подобными отрицаниями очевидного факта, всюду видим мы те же типические черты. Первая из них, это - легкость, c какой люди делают (по счастливому выражению Н. Ф. анненского) "массовые выводы из единичных наблюдений". - Вторая - невежественное презрение к тем, обобщающим, наоборот, массовые наблюдения в единичные осторожные выводы; затем явная фактическая неправда и, - наконец, на все доказательства упрямое бормотание о каких-то "двух водах", противопоставляемое всяким очевидностям… И все это, освещенное блудящими "вечерними огнями", при свете которых все еще бродят на Руси призраки крепостного прошлого…

У нас, в Нижегородской губернии, которую я буду иметь почти исключительно в виду на протяжении этих очерков, тоже встали вдруг эти призраки. Они рассеяны всюду, нельзя даже сказать, чтобы "понемногу", - но главный приют их, это - дальний угол нашей губернии, по рекам Алатырю, Теше и Рудне, в Лукояновском уезде. Если г. Фет, с настойчивостью, достойной лучшего дела, спорил даже с администрацией своей губернии, то деятелям Лукояновского уезда нужно было еще более решительности: они вступили в спор сами с собою. От цифры четыре миллиона семьсот тысяч компания земских начальников с предводителем во главе быстро спустилась вниз, не остановившись даже на цифре губернского земства… Затем имена господ Философова, Пушкина, Струговщикова и других членов продовольственной комиссии украсили собою постановление, которым от уезда, "без объяснения причин", отстранялась половина ассигнованной правительством ссуды (триста тысяч).

Теперь лукояновская полемика давно уже закончена, и если вы дадите себе труд просмотреть ее всю хоть бы по журналам нижегородской продовольственной комиссии, то перед вами предстанет замечательная картина маловероятного спора: вначале земские начальники бьют тревогу и требуют четыре с половиной миллиона. Земство, с цифрами и выкладками в руках, успокаивает их и сводит ужасающую цифру до размера шестисот тысяч (в семь с половиной раз меньше!). Тогда земские начальники, признав все цифры, не возражая против выкладок, - внезапно, по какому-то необъяснимому капризу, - не желают уже шестисот тысяч и требуют только триста. Почему? Напрасно у них просят хоть какого-нибудь объяснения… "В Женевском озере две воды"… - писал г. Фет. "У бога всего много", - благочестиво заявляет г. Философов, председатель лукояновской уездной комиссии. Всяких цифр он избегает…. Самое требование доказательств господа лукояновцы считают за оскорбление; лукояновская комиссия призодит в движение небо и землю, апеллирует к кн. Мещерскому, отвергает триста тысяч, отказывается даже от предложения взять хоть пятьдесят тысяч пудов про запас, на всякий случай, во избежание возможных последствий ошибки…

И вот, вся читающая Россия присутствует при замечательном примере какой-то особенной уездной автономии в продовольственном вопросе. Внезапно, неожиданно и вследствие совершенно необъяснимых побуждений уездный продовольственный комитет (учреждение, заметим в скобках, тоже совершенно импровизированное и тогда еще законами не предусмотренное) опровергает сам себя, против каждого положения своих же членов выдвигает противоположение, опрокидывает все расчеты, принятые в губернии, устанавливает свои "физиологически необходимые" нормы питания и вступает в систематическую и упорную борьбу с губернским центром… И взгляды всех мужиконенавистников во всей России обращаются с надеждой на дальний уезд, где кучка земских начальников с предводителем во главе храбро борется за отстранение помощи от голодающего народа…

Такова в самых общих чертах история, которая в шутку называлась у нас "историей отложения Лукояновского уезда", но которая наводит несомненно на размышления совсем не шуточного свойства… "Как солнце в малой капле вод", - в этой истории отражаются глубокие признаки крепостническо-дворянской реакции в нашем "пореформенном строе".

Губернатором в Нижнем в этот памятный год был весьма известный генерал H. M. Баранов, моряк, "герой Весты" и громкого процесса, окончившегося его отставкой; потом адъютант генерал-губернатора Гурко, петербургский градоначальник, почти опальный архангельский губернатор… человек несомненно даровитый, фигура блестящая, но очень "сложная", с самыми неожиданными переходами настроений и взглядов… Еще в декабре и начале января он сам стоял почти на лукояновской точке зрения, и потому командированные им чиновники в своих "докладах" опровергали "необычайный голод" и подтверждали "необычайное пьянство". Но к февралю начальник губернии круто переменил свои взгляды, согласился с неопровержимыми выводами земской статистики (во главе которой стоял H. Ф. Анненский) и перешел на сторону "кормления". С этих пор и его чиновники стали опровергать необычайное пьянство и подтверждать наличность голода… Так как лукояновские деятели, наоборот, от признания голода перешли к его отрицанию, то губерния вступила в конфликт с уездом.

Это был период "возрождения дворянства". Новый институт земских начальников привлекал внимание и возбуждал крепостнические надежды. Министром внутренних дел был покойный Дурново, сам из "предводителей". Поэтому трудно было сказать, кто останется победителем в этом споре.

Узнав, что я намерен отправиться именно в Лукояновский уезд, чтобы там открыть столовые на деньги, поступившие в мое распоряжение через редакцию "Русских ведомостей", генерал Баранов сильно поморщился.

- Но ведь вы знаете… уезд совершенно крепостнический… Будут доносы… исправника Рубинского я уже сменил, но вся полиция на их стороне…

У генерала Баранова был для меня готов другой план. Один из его родственников, камергер, отправлялся в экспедицию по Васильскому, Сергачскому и Княгининскому уездам. Результаты этой экспедиции он намеревался представить в виде доклада в какие-то высоко официозные сферы. Если бы я захотел помочь в составлении этого доклада…

Я поблагодарил генерала Баранова, но решительно отклонил план "удобного путешествия" в свите камергера. По моему мнению, "крепостнический уезд" наиболее нуждался в частной помощи и представлял наиболее интереса для наблюдения. Кроме того, я предпочитал пуститься в это плавание под собственным флагом.

В конце февраля я выехал из Нижнего по направлению к крепостническому уезду, куда и приглашаю за собою читателя… За исключением небольших, необходимых по ходу повествования, отступлений, читатель найдет здесь подлинное отражение того, что я видел, в хронологическом порядке.

Голод в деревне и борьба уезда с губернией, - такова основная канва, на которой располагаются мои впечатления этого тяжелого года…

I

ДОРОГОЙ. - ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО. - "МИР" И ПОМОЩЬ

Полночь 25 февраля… Наша утомленная тройка остановилась в д. Беленькой, на арзамасском тракте. Холодный ветер гнал высоко по небу белые облака; луна светила прямо в темные окна спящей, занесенной снегом избы, куда стучался наш ямщик, выкрикивая как-то безнадежно: "Хозявы, а хозявы, хо-зя-вы!.."

Кругом избы на улице стоит множество саней с хлебом. В избе хоть топор вешай. Отовсюду, с полатей, с лавок, снизу и сверху несется богатырский храп. Это возчики, везущие хлеб в Лукоянов… Пока хозяин суется спросонок с фонарем по темному двору, вяло снаряжая нас в дальнейший путь, а мой попутчик отдыхает на полатях, пока покормят лошадей, - я сажусь к столу, на котором коптит плохенькая керосиновая лампа, чтобы набросать в своем дневнике эти первые строки.

Я не думал, что мне придется раскрыть свою книжку так скоро, но судьба сразу же вводит меня в круг "продовольственных" встреч и впечатлений. Сегодня утром, когда я явился на двор, где нанимают "вольных ямщиков", - к хозяину, торговавшемуся со мной, как-то боком подошел мужичок, с лица очень похожий на татарина, и, внимательно прислушавшись к нашему разговору, предложил мне себя в попутчики. Хозяин сначала очень холодно отклонил это предложение, однако, когда к моему крыльцу под вечер подъехали сани, - я увидел в них этого самого Потапа Ивановича Семенова, которого встретил утром. Оказалось, что я не сумел поторговаться и заплатил значительно дороже, чем бы следовало с одного. Это дало возможность сбавить плату Семенову, и общая цифра достигла нормы. Таким образом, Потап Иванович едет до некоторой степени на мой счет, что подало ему повод свалить на меня же и плату ямщикам на чаек и тому подобные мелкие расходы. Из этого я должен был понять, что Потап Иванович человек благоразумный и обстоятельный…

В течение двадцати минут, которые я употребил на сборы и на прощание, Потап Иванович тоже не терял времени даром. Он успел расположить багаж в повозке таким образом, что кованый угол его чемодана пришелся как раз у меня за спиной, а моя подушка - за спиной Потапа Ивановича. Это было устроено с такой быстротой и уверенностью, что понравилось даже мне самому… Я очень люблю цельность подобных типов и наивную непосредственность их почти детского эгоизма. Поэтому в течение первого же получаса пути мы разговорились, как старые знакомые.

Я узнал, во-первых, что Потап Иванович вовсе не татарин, а крестьянин из-под Арзамаса, вероятный потомок какого-нибудь "эрзи". Во-вторых, что он очень религиозен и мечтает о посещении Киева.

- Мощи там хорошенькие, - говорит он. - Пуще всего, - жена донимает: вези да вези. Так ее душа желает…

Потап Иванович не прочь удовлетворить это благочестивое желание, если только на них обоих выдадут удешевленные билеты.

- Можно это? - спрашивает он, уставляясь в меня своими острыми глазками.

- Не знаю, - ответил я.

- Сказывают, голодающим дают, на заработки.

- Так ведь это голодающим и на заработки!

- Ну, ничего! Авось выдадут.

Боже мой! Потап Иванович и не подозревает, очевидно, сколько самых жестоких выводов относительно "якобы голодающих" мужичков можно бы, при желании, вывести из его наивного притязания на дешевый проезд к "хорошеньким мощам"… Вот и выдавай этим "мошенникам" даровые билеты!..

Дальше я узнал от Потапа Ивановича, что он мясник, деревенский богач, делающий хорошие дела с дешевой скотиной, которой он прирезал с осени и на зиму "не есть числа", и, кроме того, что он состоит членом одного тайного общества.

Да, не шутя! В селе Остоженке образовано, - по инициативе, впрочем, господина земского начальника, - настоящее тайное общество, заседания которого происходят в самой таинственной обстановке. Общество носит название "сельского попечительства" и имеет целью составление и исправление списков на предмет выдачи земской ссуды.

- У нас, - говорит мне Потап Иванович не без самодовольства, - отлично устроено: священник, староста, хороших мужиков с пяток. Советуем… Собираемся мы раз в неделю, у меня, у священника, иной раз хоть и в конторе. И сейчас, брат ты мой, не то что двери - оконницы на запор. Ник-кого чтобы ни под каким видом ни ногой! Никто не моги слышать, что говорим мы. Клятву тоже промеж себя положили, икону снимали.

- Это все зачем же?

- А чтобы проносу не было, как же! У нас так: у кого нога ногу мало-мало еще минует, - тому не даем. Сейчас я, например, говорю: Ивану Малаеву не надо, продышит… Так ведь он, Малаев, узнает, злобиться на меня будет. Так вот гля этого, гля, собственно, злобы… А то, брат, ноне народ такой, - меланхолически и как-то таинственно придавил он: - нонешние времена народ не годится вовсе. Священнику вон окна побили.

- За что?

- А за то! Сказал: тому не надо, другому не надо. Больно смело говорил. Теперь осторожнее стал. Не знаю, мол, - попечительство так изделало, больше ничего… На всех злобились… Ноне, брат, народ не прежний: по селу едешь и то тебе из окна кулаком грозят… Хорошо это?

- Ну, а это за что?

- Ни за что, - еще более меланхолично прибавил он. - За то, что работаю и имею достаток. Меня, напримерно сказать, одна-те зоря на работу гонит, другая выгонит, вот я и богат… А они этого не понимают…

Я вспомнил о сундуке и подушке и подумал, что если в деревенской жизни Потап Иванович располагает вещи по той же системе, то, пожалуй, можно бы найти и другие причины столь красноречивых доказательств любви к нему односельцев. Однако я промолчал. Рассказ о тайных заседаниях сельского попечительства, состоящего из таких же Потапов Ивановичей и вершающего судьбу большинства, которое ждет решения с замиранием сердца и с затаенной злобой, - показался мне и поучительным, и интересным. Так вот что значат порой сельские попечительства!!.

- Ну, а себе вы назначили пособие? - спросил я.

- Не… Мне дай бог и свое-то приесть.

- Хорошо! А круговая порука?

- А разве будет круговая-те? - как-то вдруг насторожившись, спросил он.

- Я не знаю. А вам разве не объявляли?

- Нет! У нас не вычитывали. Ежели б круговую объявили, мы тогда как-никак отбились бы и от пособия!

- То есть, как же это?

- Так, не дали бы приговору, богатые-те мужики…

- А бедняки?

- А бедняки как знают. Нам разве охота за них платить… судите сами.

Он помолчал, закрываясь шубой от резкого ветра, и потом прибавил:

- Нет, пожалуй, нынешний год не отбиться бы. Вот чем не отбиться, что народ разлютуется. Ноне, брат, так бывает, что овин без хлеба, и сушить бы нечего, а горит… Понял?

Я понял. Опять мы едем молча, то и дело обгоняя обозы. Сани стучат отводами об отводы, лошади жмутся на узкой колее, пристяжка то и дело утопает в сугробах. И это по всей дороге от самого Нижнего.

- Боже ты мой, какую силу хлеба везут! - замечает Потап Иванович.

- А что, - спрашиваю я, - ежели бы этого хлеба не везли вовсе?..

- То-то вот, - с озабоченностью на выразительном лице говорит он. - Беда бы. Я так полагаю: большое количество народу извелось бы… Который человек сроду не воровал - и тот стал бы похватывать, а кто прежде воровал, тот уж пошел бы на грабеж, на разбойство, на этаки вот штуки пустились бы… Надо бы уж как-нибудь в острог попадать, кормиться нечем…

- А вы вот хотели бы от ссуды отбиться…

- То-то не отбиться бы. Да у нас, слава богу, не вычитывали круговой-то. А то было бы здору в обществе, не приведи бог! Общество у нас несмирное, вдобавок…

- Хорошо. А кто же тогда платить будет за ссуду? Ведь отдавать ее придется…

- Отдавать, - замялся он… - Так вот вы говорите - отдавать! А не возьмут!

- То есть, кто же не возьмет?

- Да никто и не возьмет потому, что взять нечего. Я вот вам скажу, только бы мне в стороне остаться, а то почему не сказать… Народ больно изгадился, не годится вовсе. У меня бабушка померла лет с восемь назад, а была древняя: француза помнила и имела прозорливость. Говорила так: пойдет по миру змей огненный, весь свет исхрещет. Стало быть, - генеральская межева или вот еще тянитьё…

- Это что за тянитьё?

- Вот, - указал он на телеграфную проволоку, звеневшую на ветру у дороги. - Потом, слышь, стала кричать с печки: ай воля, ай воля! Не чаяли мы и воле быть, а пришла, по ее слову. Потом, опять, насчет вина: "ай вольно вино!" И верно: вышла воля вину… зинули народы-те на винище, а там, говорит, и последним временам недолго уж стоять, после воли-те…

Он остановился, видимо, сам запутавшись в этом мрачном лабиринте из тянитья, межевания, воли, винища, выкрикиваний бабушки и собственных соображений… Сколько, однако, публицистов, которые, обсуждая нынешнюю невзгоду, не могут выбраться из того же лабиринта! Это соображение заставило меня терпеливо выслушать несвязную речь деревенского философа, рассуждающего о недугах деревни, и затем я направил разговор на прежнюю тему.

- Так почему же, все-таки, не отдадут ссуды?

- Где отдать! Мы вот мясничаем, по дворам ходим, так нам видно: где прежде бывало две коровы, два теленка, две лошади, два жеребенка, свинья, пять-шесть овец, - одним словом, весь двор во скоте… - теперь пусто: одна лошадь, одна корова, а много и таких: нет ничего. Теперь годов пять-шесть вот какого урожаю нужно, чтобы народу-те мало-мало на крестьянскую степень стать без возврату ссуды. А то где уж… С круговой-то порукой и то не взыскать бы, а без поруки подавно… Эх, ветер-то какой, проносный!..

Дальше мы едем уже молча, Потап Иванович все запахивался, ворча и жалуясь на "проносный" ветер, который все время свистел нам в уши, кидал в лицо мелкою, острою морозною пылью, застилавшей неясные дали глубокой ночи. Где-то далеко и смутно темнели леса. По дороге, сплошь избитой "шиблями", как здесь называют ухабы, - мы то и дело обгоняли обозы. Впереди, назади, почти без перерыва тянутся они темными лентами, теряясь в холодной мгле… Куда они идут, как распределятся, кому принесут помощь?.. И воображение невольно бежит за этими вереницами темных точек, ныряющих по ухабам и утопающих в неопределенной мгле.

Назад Дальше