Наконец… Когда под вечер тройка хуторских лошадей вынесла нас за город, то в нескольких верстах у самого тракта мы въехали в убогую деревушку. На краю деревни черным пятном на снегу выделялось пожарище, торчала труба, печально глядели обгорелые стены какого-то завода.
- Что это? - спросил я, пораженный печальным видом этой руины.
Мой спутник, П. А. Горинов, брат бывшего председателя, улыбнулся как-то многозначительно и сказал:
- Мерлиновка! А это - бывший панютинский завод…
Я с любопытством глядел на утопавшее в сумерках печальное зрелище. Какая тяжелая, грустная, какая, наконец, отвратительная драма витает над этой развалиной…
Вся читающая Россия помнит недавнее еще крушение "нижегородского дворянского банка", и теперь передо мной расстилалась арена одного из самых непривлекательных эпизодов этой банковой эпопеи. 12 ноября 1889 года в этом месте, в пустующем заводе, вспыхнул пожар. Имение принадлежало дворянину Панютину, директору банка, одному из самых видных дворян не только своего уезда, но и всей губернии. В это время уже было известно, что в банке неладно и, между прочим, много говорили о том, что Мерлиновка заложена незаконно в сумме, вдвое превышавшей ее покупную стоимость. Приближались выборы, о неладах в банке начинали толковать газеты, дело всплывало. Залог во что бы то ни стало нужно было очистить от этого незаконного излишка. В это время в имении появился некто Балаков, арендатор. Два бездействующие завода (винный и крахмальный) со всеми строениями были заложены торопливо, с какой-то лихорадочной поспешностью, в сумме, гораздо выше их настоящей цены, и, как только сделка была заключена, над крышей завода взвился в темноте огонь… Огонь не дал себе труда выждать год, месяц, неделю… Никого это, впрочем, не удивило, а сила и значение дворян вообще и Панютина в частности были таковы, что никто не ожидал от этого никаких последствий. Однако через несколько дней как-то внезапно в уезде появился губернский прокурор… Арендатор с приказчиком были арестованы… Затем губерния была взволнована известием об аресте самого директора… Толковали, волновались, негодовали, грозили, хлопотали, но драма развертывалась быстро и до конца: в банке сразу открылись огромные хищения, грубые, шитые белыми нитками, торопливые… Жена Панютина отравилась тотчас после его ареста. Сам он умер в тюрьме от тифа, банк взят в правительственное заведывание…
Затем (уже в 1893 году) в Арзамасе последовал приговор присяжных: поджог признан, признано также участие в нем умершего владельца… "К сожалению, - писали по этому поводу в газетах, - как и всегда в подобных случаях, - хроникеру этого периода в жизни нашего края приходится отмечать факты, хотя и побочные, но подчас более некрасивые, чем самое дело, подавшее к ним повод. Провинциальное болото всколыхнулось, и тотчас из глубины его выглянул специфический продукт провинциальной жизни - ложный донос. Теперь, когда все пришло к своему лирическому концу, когда события завершились, стало известно также, сколько гнусностей было написано и послано по этому поводу приверженцами очень сильной еще тогда партии банковских воротил, надеявшихся на могущественное действие тайных изветов. Так, один из лукояновских же землемеров (г. Столыпин), не ограничиваясь прокуратурой и следственной властью, побуждения которых заподозревались вообще самым беззастенчивым образом, - подал ложный донос даже на свидетелей по делу, донос, ныне выглянувший на свет божий…" Но дело шло своим чередом, тайные доносы не могли закрыть явных хищений, представители судебной власти не отступили перед подпольной борьбой и шли своей дорогой… Следствие обнаружило попутно грандиозные злоупотребления, и Панютин сам сознался в подлогах… На месте губернской феерии водворилась трагедия. Когда подлог стал признанным фактом, - поджог сделался по меньшей мере вероятностью, и общественное мнение отвернулось и от Панютина, и от его защитников. Такова печальная история мерлиновского пожарища, мимо которого несла нас наша тройка… Судьбе угодно было, чтобы и эта дворянская драма центром своим принадлежала тому же злополучному Лукояновскому уезду…
Прелестное яркое утро 3 марта застает меня на Белецком хуторе. Расположенный на "вершинке", под лесом, хутор весь занесен снегами. В окно виден снеговой вал, чуть-чуть торчат рядами верхушки плодовых деревьев засыпанного метелями сада, и вдаль тянется березовая аллея, запушенная инеем. По аллее, осторожно ступая по снегу почти вровень с крышей, осторожно пробирается лошадь, запряженная в сани. В санях сидит священник в шубе и "чапане" поверх шубы. Лошадь взбирается на самый гребень вала, раздумывает одну минуту, потом, внезапно решившись, пускается вниз с таким видом, как будто ей предстоит ринуться в пропасть. Через минуту сельский батюшка из села Пичингуш отряхает иней с шапки и с своей бороды и радушно здоровается со мною. Он уже знает, зачем именно я приехал, и, справившись кое с какими делами по соседству, заехал нарочно пораньше, чтобы не упустить меня. Батюшка явился, чтобы походатайствовать о своей голодающей пастве.
Меня это приятно удивляет. Я раздумывал еще так недавно о печальном "отсутствии людей" в Лукояновском уезде, и вот оказывается, что теперь люди сами ищут меня. На хуторе, принадлежащем госпоже Ненюковой и управляемом ее родственником, П. А. Гориновым, меня встретили очень радушно, и я сразу почувствовал себя точно дома. Моих "лукояновских" сомнений и неприятного ощущения одиночества как не бывало. Здесь на дело смотрят просто, готовы оказать всякую услугу… А вот и сельский батюшка с опасностью, если не для жизни, то для саней, пробирается на хутор, через валы и сугробы.
В тот же день, известив письмом господина земского начальника о намерении своем открыть несколько столовых в его участкеТеперь (1907 г.) это назвали бы "явочным порядком"., я вместе с Петром Адриановичем и с местным священником составил список в большом селе Елфимове. Оттуда уже вчера вечером приходили крестьяне с просьбой не миновать их села. Составление списка прошло быстро, гораздо скорее и лучше, чем я ожидал. Так как у меня пока денег немного, то я ясно ставлю себе цель - вначале действовать осторожно и подбирать самые крайние слои нужды, которым прежде всего грозят последствия голода. Для первых двух сел мы определили приблизительно цифры около сорока в каждом. Объяснив "старикам" цель своего приезда, мы приступили к делу. Писарь дал нам два списка: один так называемый "посемейный", по которому священник читает фамилии домохозяев по порядку. В другом - я разыскиваю цифры выдаваемой на семью ссуды. Этот последний список носит характерное заглавие: "Список крестьянам села Елфимова, нужда коих действительно граничит с голодом". Цифры ссуды людям, "нужда коих действительно граничит с голодом", невольно обращают внимание. На тысячу шестьсот пятьдесят человек (мужского и женского пола) в селе Елфимове до марта месяца полная ссуда (тридцать фунтов) выдавалась лишь… шести человекам! В марте и эти счастливцы исчезли. Теперь они плакали, спрашивали меня о причине этого обстоятельства. Оказалось впоследствии, что они переведены на даровую ссуду из комитета наследника цесаревича, причем этот случай найден удобным для сокращения им выдачи до пятнадцати фунтов… Вообще, ознакомившись впервые с елфимовским списком, я понял, на что рассчитывала "лукояновская оппозиция", отказываясь от шестисот тысяч первоначальной сметы, и впечатление от ближайшего ознакомления с этим делом становилось все тяжелее… Действовал тут опять "племянник великого поэта", А. Л. Пушкин.
Когда наш список был окончен, я встал.
- Ну, спасибо, старики, что помогли, - сказал я…
- Благодарим и вас, что потрудились, ваше благородие…
Я увидел, что толпа сомкнулась вокруг меня, как будто разочарованная и ожидая еще чего-то… Наконец, несколько голосов заговорило сразу:
- А кто же поможет нам, мужикам-те, прочиим жителям, ваше благородие?..
Я увидел, что здесь есть недоразумение. Село ждало больше от моего приезда, и впоследствии священник передавал мне отзывы нескольких мужиков, что я приехал с пустяками. К сожалению, это была правда: что значили мои сорок человек из тысячи шестисот пятидесяти голодающих, из которых только шесть человек получали по тридцати фунтов. Затем непонятные и немотивированные сокращения ссуды на март и видимое стремление ограничить и эту скудную помощь, все это вызвало целый поток ропота, стонов и жалоб…
Не желая принимать на себя самозванную роль, я постарался рассеять иллюзию елфимовского мира: я не благородие, жалоб принимать не могу, власти изменить эти порядки не имею. Все, что могу сделать, - это… посоветовать обратиться с просьбою к господину земскому начальнику и в продовольственную комиссию.
Мы вышли из сборной избы среди тяжелого молчания…
На следующий день мы опять составляли списки в селе Пичингушах - том самом, откуда ко мне приезжал священник. Здесь картина та же в общем, только значительно более бурная. Мордва народ вообще менее сдержанный, и притом дело здесь усложняется несомненными злоупотреблениями сельских властей. В избе стоит гул жалоб, которых я никак не могу прекратить. На мои заявления, что я не вправе принимать их жалобы, что я приехал только по своему делу для открытия столовой, - мордва находит очень остроумный ответ: мы не вам говорим, мы так, промежду себя… И жалобы, упреки, едкие замечания стоят в воздухе во все время моей работы. Мордва, очевидно, надеется, что приезжий "его благородие" все-таки кое-что запишет…
Здесь впервые пришлось мне узнать, что сам земский начальник даже в таких больших селах, каковы Пичингуши, - лично не был ни одного разу! Но кто же тогда составлял эти списки, послужившие основанием для общей лукояновской сметы и для самонадеянного лукояновского спора с статистикой губернской управы, руководившейся точными данными? Неужели вот этот самый плутоватый староста-мордвин и этот писарек, его сын, которые теперь жмутся, не зная, куда девать глаза под градом упреков, которыми их засыпали ободренные моим присутствием односельцы?.. Да, несомненно, - именно они… Итак, под этим "практическим знанием своего участка" скрывалась все она, старая знакомая статистика волостных и сельских писарей, о которой было столько, по большей части, юмористических разговоров!.. Открытие довольно, признаться, печальное: почти все списки в уезде составлены старостами и старшинами и никем не проверены на местах!
- Князькин Максим, - читаю я по списку.
- Бедный! - иронически кричат со всех сторон. - Пособие получает на всех! Или вот еще Кирдянов, тоже бедный. У одного сын в Елабуге первый приказчик, другой получает двести рублей, без чаю не садится… Кум старосте, вот главная причина.
Я останавливаюсь и смотрю на старосту. Хитрый мордвин потупился, мальчишка писарь испуган. Очевидно, оба раздумывают, могу или не могу я принимать эти жалобы, власть я или не власть…
- Что-о, скажешь, неправда! - кричат мужики. - Неси сюда почтовую книгу, мы тебе покажем, кто у тебя получает… А бедному не нужно!.. Бедный вином не поит, бедному не даете по нападке…
Староста молчит…
Я опять стараюсь прекратить все эти жалобы и опять внутренно должен признать всю их справедливость: ссуды получают богатые и состоятельные, а сокращения ложатся на бедноту… По словам старосты, во всей Маресевской волости с марта никто уже не получает полной ссуды (то есть по тридцати фунтов). Почему? - неизвестно. Вот старуха Еремаева, 74 лет, слепая. Отзыв о ней: "кабы не приютил ее Михайло Тимофеев, должна бы она страдать под небом". Не получает. Почему? - опять неизвестно. Вот Нуйкин Андрей, отставной солдат. Сын ушел без вести ("такой лобан, негодяй"), старик еле ходит, остались на руках сноха и дети… Получили в феврале по двадцати фунтов, на март отказано… Вот Паськин Степан. Семья - десять человек. В декабре и январе получал на восемь едоков (четыре пуда), в феврале на шесть, на март назначено полтора пуда. Опять почему? - не может объяснить, даже староста смотрит на этот факт с тупым недоумением. Очевидно, списки, составляемые этими экономистами, подвергаются еще сокращениям в участковом или волостном центре, уже прямо "со-слепу", как говорили мужики, на основании каких-то отвлеченных соображений земского начальника… Все это производит невероятную кутерьму. - У нас тут так набуторено, сам архиерей не разберет., - так обобщил один из стариков общее впечатление этого сельского списка…
V
БУНТОВЩИКИ-ВАСИЛЕВЦЫ
Ясный день с признаками весны. Мы направляемся в "заштатный город Починки" отчасти для того, чтобы прицениться к хлебу для столовых, частью же меня влечет любопытство: по средам и четвергам в Починках - знаменитый в уезде базар, смущавший многих своей грандиозностью и обилием продажного хлеба "в голодающем уезде".
Тройка хуторских лошадей, запряженная гусем, выносит нас из сугробов полевой дороги на простор "починковского" тракта. Здесь мы прежде всего встречаем большое село, Василев-Майдан, населенный "кочубейством". С этой интересной этнографической группой (давними переселенцами из Западного края), резко отличающейся от коренного населения, я еще надеюсь познакомить читателя в дальнейших очерках, а пока остановлюсь на некоторых чертах из истории Василева-Майдана, отмеченных тоже своего рода оригинальной типичностью.
Дело в том, что в этом огромном селе живут исконные "бунтовщики", давно известные в уезде. С самого освобождения крестьян василевцы не платят выкупных платежей (внося, впрочем, государственные и земские повинности), а с 1878 года, когда они переведены на обязательный выкуп, - уплатили всего девять рублей шестьдесят копеек этого сбора. История эта, отчасти рассказанная ныне местным летописцем на страницах "Нижегородских губернских ведомостей", прошла через несколько разнообразных периодов и до настоящего времени мало подвинулась к какому бы то ни было решению. Василевцев убеждали, василевцев приводили к покорности, василевцев секли… А василевцы знают одно: бунтуют, да и только. И бунт, и укрощение бунта равно отмечены чертами несомненной самобытности и даже, если хотите, почти бессознательного юмора. Однажды, лет, если не ошибаюсь, восемнадцать назад, за василевцев решили приняться вплотную. Нужно было достигнуть двух целей: во-первых, заставить василевцев фактически принять надел, во-вторых, из этого логически должна была истекать необходимость платить выкупные. И вот в село "нагнали" особо организованную команду сотских, целый сермяжный баталион, который расквартировали на иждивение василевцев, подлежавших усмирению. Меры усмирения состояли в следующем. Рано утром сотские запрягали лошадей в сохи и выводили хозяина. Один из "усмирителей" вел под уздцы лошадь, другие два тащили за сохой ее владельца. В таком виде оригинальный отряд выезжал на надельную землю. Здесь усмиряемых разводили по полосам, затем сошник вставлялся в землю, передний сотский брал опять лошадь под уздцы, двое других клали руки хозяина на рассоху. Видя, что таким образом дело клонится к некоему символу "обработки надела", василевец производил, с своей стороны, некий символ бунта: чтобы доказать, что он "наделу не принимает" и желает бунтовать, невольный пахарь, вместо того чтобы идти за сохой, ложился на землю. Тогда над "бунтующим" тотчас же открывалось заседание волостного суда, который, по распоряжению "энергичного" губернатора, выезжал для этого на василевские поля. Живо составлялся соответствующий приговор, который тут же, пользуясь удобным положением бунтовщика, и приводили в исполнение: василевца драли, потом поднимали под руки и опять ставили к сохе, а он опять ложился. И так далее. При этом, и ложась, и поднимаясь, василевец имел сомнительное удовольствие видеть кругом, на нивах, своих односельцев-мирян, "бунтовавших" с таким же благодушием и усмиряемых с таким же успехом… К вечеру и усмиряемые-василевцы, и усмирители-сотские возвращались с оригинальной работы домой и более или менее мирно садились за общий ужин…
Сколько времени длились эти экзекуции, - сказать трудно, во всяком случае "бунт" продолжается до сих пор. Откуда и как он начался? Быть может, удастся в архивах разыскать письменную историю этого истинно русского "возмущения". Теперь же приходится довольствоваться седыми и, надо сказать, почти легендарными преданиями. Имение некогда принадлежало очень крупному землевладельцу Лубяновскому, о котором говорилось выше. При выкупе произошли пререкания. Крестьяне, сначала не соглашавшиеся на предложенные условия, вынуждены были впоследствии мириться с худшими. Как передают они сами, им отвели в надел, пеньки из-под вырубленной лесной площади, вместо удобной земли. Правда ли это, или нет, - не знаю. Во всяком случае вышла какая-то путаница и замешательство, которые крестьяне понимают именно в этом смысле. Далее темное предание говорит о каких-то двух таинственных личностях, которые, будто бы, явились в село, оставили тут "золотую грамоту" и уехали. Уехали и потонули "в тумане минувшего". А василевцы грамоту прочли, поняли из нее, что помещику уступать не следует, и на том себя утвердили. И с тех пор "бунтуют".
Были ли на самом деле эти два таинственных незнакомца, или их вовсе не было? Признаюсь, после того, как мне пришлось ознакомиться с некоторыми чертами лукояновской истории вообще, - я сильно сомневаюсь в реальности этих фигур. В глухих местах бродят слишком часто разные призраки, своего рода олицетворения таинственной путаницы, в которой некому разобраться. К тому же в лукояновских уездах, кажется, слишком уж склонны к изобретению таких удобных незнакомцев…
Автор статьи в "Губернских ведомостях", о которой я говорил выше, приводит еще одну своеобразную черту василевской истории. В некоторое время в обществе явился раскол: одна часть крестьян, которой надоело бунтовать, решила покориться и выказала готовность платить. Тогда… это совершенно естественно - местной полиции представился случай обнаружить распорядительность. И недоимки стали поступать все успешнее, пока… не остановились вовсе. Оказалось, что к поддавшимся василевцам была применена круговая порука, и с них стали брать, что было можно, за остальных. Увидало тогда меньшинство, что "бунтовать" во всяком случае выгоднее, и опять перестало платить.