Школьный спектакль - Вениамин Каверин 4 стр.


Между прочим, вчера на репетиции между гениями был интересный спор. Громеко утверждал, что мы являемся отпечатком действительности, но только в том случае если относимся к ней пассивно. Человек невольно начинает видеть в других самого себя и таким образом незаметно начинает считать себя центром мира. Громеко считает, что политическая слепота, например, есть следствие пассивного отношения к действительности, потому что, не замечая в себе никаких перемен, человек не видит их и в других. Кругликов сопел отрицательно или положительно, Северцев набросился на Громеку и стал доказывать, что, конечно, надо относиться к действительности активно, но в противоположном смысле. Между ним и действительностью существуют его желания, они важнее для него, чем действительность, и он не видит в этом ничего плохого. Положение вещей в конечном счете зависит от нас, и глупо не воспользоваться этой возможностью, раз уж тебе повезло и ты волей случая появился на свет. Только лицемеры утверждают обратное. Ему, например, плевать, что неведомая сила каждый год гонит угрей куда-то к Азорским островам для размножения. Причем угри, по крайней мере, безвредны и даже вкусны. А если бы мы могли реально представить себе все подлости, которые происходят на земле в эту минуту, нас бы стошнило от ужаса и отвращения. Нас должна интересовать внутренняя жизнь, а ее надо построить так, чтобы она была вооружена против внешней.

Крейнович передразнивал обоих, а потом бросился разнимать, потому что они чуть не подрались.

Насчет отпечатка – интересно, но не вообще, а в частности. По-моему, типичный отпечаток времени – это Андрей Данилыч, в том смысле, что он является величиной постоянной, а мы – переменной. Он стоит неподвижно, а мы двигаемся мимо с различной быстротой, так что ему, конечно, приходится туго. Между прочим, я думаю, что он сам мог бы играть кардинала Ришелье. Мужчина видный, с бородкой и довольно хитрый, хотя у него в голове не больше, чем у кардинала в пятке. Но он благородно-хитрый. Поведение у него такое: "всем сестрам по серьгам", "худой мир лучше доброй ссоры" и т. д. В общем, он все-таки в чем-то Молчалин, если бы Молчалину приходило в голову время от времени думать и говорить, как Чацкий. Но действовать, как Чацкий, который, между прочим, тоже только говорит, он не может.

Впрочем, его еще можно понять: ему остался год до пенсии. Но даже если наш класс "справится", с грехом пополам кончит этот год, а на следующий покажет себя, как "выпуск века", – что изменится в школе? Ведь наш педсовет давно должен был обсудить, почему класс вдруг бросил заниматься и стал на практике изучать личную средневековую жизнь? Но об этом никто не думает, потому что ответ на подобный вопрос нельзя выразить в процентном отношении. Педагоги вообще почти никогда не понимают, что то, что неинтересно для них, в еще большей степени неинтересно для нас. Я хочу сказать что средневековье – муть, но интересная муть. То есть, я хочу сказать, что в школе – зеленая тоска, потому что никто не умеет интересно показывать серьезные вещи.

В общем, я окончательно убедился, что можно получить образование, почти не пользуясь школой. То есть, конечно, пользуясь, потому что невозможно обойтись, например, без кабинетов и так далее. Короче говоря, я должен сам составить себе программу, а для этого надо посмотреть, чем занимаются студенты первого курса физмата. И я это сделаю. Я хочу на физмат.

АНДРЕЙ ДАНИЛОВИЧ: ТАК БЫЛО

Между тем время шло, и хотя занимались еще по-прежнему с грехом пополам, однако общая заинтересованность понемногу делала свое дело. Как-то само собой получилось, что спектакль стал готовить весь класс. Подобно Тому Сойеру, я занялся торговлей. Он продал мальчишкам право красить забор за бумажного змея, свистульку, пару головастиков и т. д. А я продавал ребятам право участвовать в спектакле за приличные (более или менее) оценки, за самообслуживание и вообще за соответствующее "выпуску века" поведение.

Теперь для всех был ясен смысл названия: "Так не были – так было", и Громеко, игравший мудрого Человека без маски, написал даже для своей роли монолог, в котором доказывал, что зрители не должны чувствовать расстояния между действительностью и тем, что происходит на сцене. Каждый актер невольно играет самого себя. Чем дальше он от роли, тем легче для него найти в себе средства для ее воплощения.

Северцев стал возражать с такой горячностью, что спор чуть не кончился дракой, и монолог в конце концов был единодушно отвергнут.

Дело уже шло к весне, когда подготовка была закончена и долгожданный день премьеры назначен.

Мне не хотелось показывать спектакль особенно широкому кругу, но директор, усмотрев в нашей затее глубокий педагогический смысл, настоял – и на премьеру явились не только родители и преподаватели, но даже один профессиональный режиссер, приехавший к нам в связи с предстоящими гастролями московского театра. Словом, двусветный зал с расписным потолком был полон. Осветители, у которых что-то не ладилось, бегали с мотками проводов, крича друг на друга, а актеры, загримированные и одетые чуть ли не с утра, сидели за сценой, на полу, с тетрадками в руках, повторяя роли. Щиты, оклеенные золотой бумагой переставлялись под разными углами на эстраде – это был Лувр, а на лестницах, освещенных старинными бра, разыгрывались "заговоры и интриги". Костюмы, грим, музыка (с выпученными от усердия глазами за роялем сидела бедная Зина Камкова) – все, разумеется, было очень самодельное. Но именно это и придало естественность постановке.

Я был уверен, что, как всегда на подобных спектаклях, когда зрители видят своих друзей и знакомых в необычных театральных костюмах, в зале возникает ощущение легкости, веселья.

Ничуть не бывало! Уже пролог, когда Человек без маски сказал, что он решил под видом выдумки рассказать правду, был выслушан серьезно. Потом появился Володя, и я почувствовал, что пародия на нашу школьную жизнь отступила на задний план – эти сцены как-то проговаривались, их слушали, но снисходительно, терпеливо. В центре вдруг оказалась история любви д'Артаньяна и госпожи Бонасье. Вот тут-то и показал себя Володя! По Дюма, д'Артаньян – веселый гасконец, смельчак, не лишенный житейской трезвости. Володя сделал из него человека не просто сметливого, но умного, размышляющего о любви с горечью, но и с надеждой. В сцене свидания с госпожой Бонасье он ждал ее на лестнице, опершись о перила, задумчиво глядя в зал. Она показалась на лестнице слева, но растерянно остановилась, не зная, как поступить, потому что свет вдруг замигал и кто-то за сценой громко сказал: "Держи, шляпа!" Никто не засмеялся. Все смотрели на Володю.

Он тоже помедлил, но совершенно иначе. Все как бы изменилось для него с появлением госпожи Бонасье. Он медленно, почти торжественно стал спускаться по лестнице, и я с изумлением понял, что именно так он ждал Варю на пристаньке, на той стороне Дужки, и именно так всегда шел к ней навстречу. Невольно я стал искать ее глазами. Она сидела на крайнем месте первого ряда. В зале было темно, но первый ряд полуосвещен. Напряженно выпрямившись, она смотрела на Володю.

Он спустился по одной лестнице, госпожа Бонасье по другой. Варя поднялась. Неудобно было сразу же уйти, она немного постояла у стены, рядом со своим стулом. Потом, стараясь не обращать на себя внимания, стала бесшумно пробираться к двери.

Так они шли все трое – д'Артаньян, госпожа Бонасье и Варя. И вдруг д'Артаньян остановился. Более того, он исчез, а на его месте оказался Володя Северцев с растерянным, неумело загримированным лицом, По-детски приоткрыв рот, он смотрел на уходящую Варю. Мне показалось, что сейчас он бросится за ней. Нет, удержался – и спектакль пошел своим чередом…

КОСТЯ ДРЕВИН: ТАК БЫЛО

У нас вообще не понимают, как в старину объяснялись в любви, и любая девчонка, наверно, оборжалась бы, если бы ей кто-нибудь сказал: "Позвольте предложить вам руку и сердце".

Может быть, именно поэтому Северцева слушали, как говорится, не переводя дыхания. Я недавно перечитывал "Трех мушкетеров", там только одно объяснение в любви – когда герцог прощается с королевой. В пьесе все перековеркано, объясняется д'Артаньян, и не королеве, а госпоже Бонасье.

Между прочим, я бы даже не пошел, но мне было интересно, что они сделают с оформлением и светом. Конечно, все перепутали, фактически хорошо освещена была только эстрада. Но это было даже лучше, потому что на лестницах происходили совсем дурацкие сцены. Публика веселилась. Всегда смешно, когда знакомая девчонка или парень, которых ты каждый день видишь в классе, напяливает какое-нибудь тряпье и кривляется с намазанной мордой. Некоторых было трудно узнать, и это тоже было довольно смешно.

Я все время смотрел на Самарину, и, хотя не верю в телепатию, поскольку ее практически доказать невозможно, чувствовал, что ей тоже стыдно за всю эту трепотню по поводу серьезных вещей. Когда Северцев начал свое объяснение, она встала и хотела уйти. Она была бледная и, очевидно, заставляла себя остаться и даже один раз улыбнулась кому-то в зал, но это получилось неестественно, потому что было ясно, что ей хочется не смеяться, а плакать. И тогда вдруг я понял, что, объясняясь в любви, Северцев говорил госпоже Бонасье, которую играла эта дура Рогальская, то же самое, что он лично говорил Варе. То есть он действительно играл самого себя. Все другие просто мололи.

Если бы Самарина осталась еще хоть десять минут, никто, может быть, ничего бы не заметил. Но она стала осторожно пятиться к выходу вдоль стены. Пройдет шагов пять – и постоит. Еще пять – и снова постоит. Тогда все стали смотреть то на нее, то на сцену.

В раздевалке она долго искала свое пальто, хотя оно висело на видном месте. Я вышел за ней.

Конечно, я бы все равно ушел, потому что мне было противно смотреть этот цирк до конца. Но мне было ее немного жалко, и я не то что беспокоился, а хотел убедиться, что она дойдет до дома. Черт ее знает, она могла что-нибудь выкинуть, потому что явно была не в себе, и когда вышла, даже остановилась на минутку, точно ей было трудно идти.

На улице было тепло, март, мне даже жарко, но она застегнула пальто на все пуговицы и шла, опустив голову и как-то согнувшись. Я знал, где она живет с матерью, – на той стороне Дужки, недалеко от перевоза. Летом я даже иногда ходил, чтобы посидеть на пригорке за их домиком, потому что мне нравилось, как Самарина играет на рояле. В музыке я ни бум-бум, просто мне нравилось, особенно когда они с матерью играли в четыре руки. У нее мать еще молодая, и тоже одинокая, как моя, но некрасивая, с длинным носом, какая-то лиловая и в очках.

Так вот, Самарина пошла не домой. Похоже было, что она вообще не знает, куда она идет, потому что за крепостной стеной начиналось поле, на котором стоял памятник Жертвам Революции, н дорога через поле вела к фанерному заводу.

Вечер был лунный, и я боялся, что она оглянется. Мы были одни на этой дороге. Она могла заметить, что за ней кто-то идет, а может быть, даже узнала бы, потому что меня нетрудно узнать. Но она не обернулась. Она дошла до забора, остановилась и оглянулась, точно не понимая, как она сюда попала. Но не стала возвращаться, а пошла дальше, по улице, где стояли дома рабочих и было видно строящееся здание клуба. Короче говоря, я ходил за ней часа три. Мы обошли весь город. Было поздно, ее мать, наверно, беспокоилась и даже, может быть, сбегала в школу, потому что спектакль, конечно, окончился давно. Но Самарина все не шла домой, хотя несколько раз мы были на берегу, сперва рядом с одним мостом, понтонным, только для пешеходов (его построили во время войны, а теперь ремонтировали), а потом рядом с Каменным, который вел в Задужье.

Наконец, когда мы снова оказались где-то в районе завода, я догнал ее и сказал твердо:

– Самарина, это я, Древин. Надо идти домой.

Было уже, наверно, часа два ночи, но светло, как днем, и, когда я посмотрел ей в лицо, я уже больше ничего не мог сказать – такое у нее было лицо. Она только сказала:

– Да, Костя.

И мы пошли. Я ее проводил. Она сказала:

– Спасибо.

В доме горел свет, и ее мать, конечно, ужасно беспокоилась, потому что до меня сразу же долетели охи и ахи и даже, кажется, плач.

Что касается моей матери, она тоже ждала меня и, конечно, не спала, а сидела в халате и вязала. Давно она меня так не язвила. Она даже дотянулась кое-как – она очень маленькая – до моей морды и слегка двинула, а когда я спросил ее: "Ну как? Теперь успокоилась?" – заплакала и сказала, что я нравственное чудовище, что она несчастна, потому что, кроме меня, у нее все равно никого нет.

Спектакль был в субботу, сегодня воскресенье, но я все равно проснулся рано и думал о Сережкином письме, которое я вчера получил. Он на меня сердится, дурак. Его тетка хотела мне всучить штаны на том основании, что они ему уже не понадобятся, а я отказался. Правда, она хотела всучить не за дрова и прочее, а просто потому, что я пооборвался. Но я не взял из ложного самолюбия. Что это значит? Это значит, что я ложно люблю себя и обиделся, потому что мне якобы хотят заплатить штанами. Тетка расстроилась, а я остался без штанов, которые мне нужны. Впрочем, еще неизвестно, как отнеслась бы к этому мама.

Потом я стал думать о Самариной, и у меня начинало как-то жечь в груди, когда я вспоминал, какое у нее было лицо. Но если рассуждать логически, все это значило прежде всего, что моя формула неравенства в любви только получила новое подтверждение.

По-видимому, все дело в том, что любовь необъяснима и непроизвольна, а вообще все-таки существует, поскольку иначе о ней не были бы написаны тысячи книг.

Тут приходится идти от обратного: факт, требующий доказательств, оказывается не требующим доказательства просто в силу своего существования. Если же любовь объяснима и произвольна, то есть если она только надстройка к естественному влечению полов друг к другу, отсюда прямой ход к подлости Северцева. По-видимому, по своей сути любовь неделима. Теоретически подлость заключается в том, что Северцев ее разделил, сыграв ее сперва в жизни, а потом на сцене. А практически он доказал, что это вообще была не любовь, а просто Самарина ему нравится и, как говорится, "почему бы и нет". Интересно, как это он ей там нашептывал на ихних свиданиях? Что касается Андрея Даниловича, так он просто старый осел, который не видит дальше своего носа.

ПОНЕДЕЛЬНИК. ВЕЧЕР

Сережкина тетка все-таки принесла штаны и прочее барахло, потому что вертолетная школа будет теперь армейская: представляю себе, как хорош будет наш бык – як в военной упряжке! Мама ничуть не обиделась, поблагодарила и взяла, потому что я действительно фактически хожу уже в каких-то кисейных штанах.

Теперь тетка вот уже второй час рассказывает о какой-то старухе шестидесяти семи лет из Тбилисского института красоты, в которую влюбился турист-француз семидесяти трех лет, знавший ее, когда ей было семнадцать. Она уехала с ним в Париж, а теперь запросилась обратно. Женщины вообще разговаривают подробно, что, по-моему, связано с непоследовательностью в их ассоциативном мышлении. В данном случае она довела меня до полубессознательного состояния, потому что у меня сильно болит голова или, вернее, затылок.

Сегодня я дал Северцеву по морде на перемене перед пятым уроком. Мне хотелось дать не волнуясь, но в конце концов я врезал, сильно волнуясь. Он меня измолотил. Падая, я ударился затылком об угол скамейки и, может быть, даже ненадолго потерял сознание, потому что очнулся в уборной, где ребята мочили под краном тряпки и клали их мне на голову. Они испугались, что я вообще откинул штиблеты. Между прочим, Северцев тоже прикладывал, причем у него была виноватая рожа. Под глазом у него дуля, потому что я сперва сильно ткнул напрямик, как боксеры, а когда он растерялся, благополучно врезал еще раз, уже наотмашь… Но дальше пошло уже менее благополучно…

Разговора перед сражением не было, но он, конечно, понимает, в чем дело. Гении тоже понимают, тем более что утром он уже дважды бегал к Самариной. Первый раз не открыли, а второй вышла мама-Самарина и сказала, что Варя больна и чтобы он забыл дорогу к дому.

Я с пятого урока смылся, потому что меня слегка шатало, а когда Андрей Данилыч выскочил из учительской и догнал меня в коридоре, я сказал ему, что мы поссорились из-за фараона Тутанхамона: Северцеву фараон нравится, а мне нет.

Интересно, что, когда я очнулся, у меня сразу стало хорошее настроение. И сейчас вполне приличное, если бы не болела шишка. Я положил на нее мокрое полотенце, но оно быстро нагревается, а часто бегать на кухню нельзя, мама заметит.

Словом, я, как говорится, дал шороху. Завтра контрольная по алгебре, но я не пойду. Между прочим, страшно хочется жрать. Это, кажется, верный признак, что у меня нет сотрясения мозга. Когда я шел домой, меня слегка подташнивало, и я думал, что сотрясение.

Самарина, конечно, тоже не придет. Вообще историю поскорее замнут, потому что надо, чтобы "педагогический эксперимент" удался. Теперь интересно разобраться, что происходило во мне подсознательно и почему еще утром, только продрав глаза, я уже твердо знал, что полезу драться.

Возможно, что я даже уже подрался во сне, а потом забыл, потому что утром сразу принял окончательное решение. По-видимому, пока человек дрыхнет, думая, что его вообще как будто и нет, на самом деле…

АНДРЕЦ ДАНИЛОВИЧ: САМОЕ ГЛАВНОЕ

На этом историю мою можно было бы, кажется, и закончить. Однако самого главного я вам еще не рассказал.

Спектакль прошел с успехом, директор произнес на педсовете длинную речь с цитатами из Станиславского, режиссер обещал напечатать статью в журнале "Театр". Психологическое равновесие установилось в классе. Ссоры, размолвки, напряженность в отношениях – все это рассеялось, потому что было, так сказать, сценически изжито. Класс вспомнил, что ему предстоит стать "выпуском века", занятия возобновились, и все мало-помалу встало на свое место.

Можно и не говорить, что в следующем году вся моя четверка кончила с золотыми медалями. Столетие школы отпраздновали с размахом. На торжественном заседании ребята хором читали стихи, которые написал, разумеется, тот же Миша Крейнович. В отремонтированном здании состоялся банкет на сто пятьдесят персон.

Словом, все, кажется, удалось. Между тем можете мне поверить, что за сорок лет моей педагогической работы у меня не было более тягостного, мучительного года. Началось с того, что четверка почти перестала бывать у меня, стараясь одновременно подчеркнуть, что наши отношения нисколько не изменились. Однако прежняя близость ушла. Более того, подчас я начинал сомневаться – да была ли когда-нибудь эта близость?

Назад Дальше