Сцена - Дорошевич Влас Михайлович 7 стр.


- Я думаю, теперь Андре успел уже доехать и сидит у Ривуаров.

- Вероятно, барин уже там… Барыня, ей-Богу, мне кажется, что пробуют открыть дверь.

- Знаете что, Нанетт. Соединим телефон с Ривуарами. И поговорим. Всё не будет так страшно…

Madame Маре подходит к телефону.

- Дайте № такой-то… Merci… Квартира Ривуаров?.. Маре у вас?.. Попросите его к телефону… Скажите, что жена…

- А хорошее изобретение этот телефон! - улыбается няня.

Занавес падает.

Второе действие начинается сейчас же. Без антракта. Немедленно. Потому что зрители смотрят, не дыша.

- Чем кончится?

Квартира Ривуаров. Кончили обедать. Кофе подан в гостиную.

- Каков коньячок? Это 1814 года. Случайно достал. Заплатил за бутылку сто франков.

Маре смакует.

- Н-да. Это коньяк.

В это время звонок телефона, который здесь же, в гостиной.

Ривуар подходит.

- Да… квартира Ривуаров… Здесь… Ах, это вы, madame Маре… Моё почтение, madame Маре… Сию секунду, madame Маре… Андре, иди. Это тебя. Зовёт супруга.

Маре подходит к телефону.

- Ну, что?.. Вы ещё не спите?.. Как, Блез ушёл? Почему?.. Мать умирает? Ах, бедняга, бедняга! Недавно потерял отца, теперь - мать. Ну, конечно… Ложитесь спать… Что? И мальчишка проснулся? Плачет? Поднеси его к телефону. Ты меня слышишь?

- Говорю по телефону с сынишкой! - объясняет Маре Ривуарам.

- А я тебе покупаю тут маленькую сестричку… Если будешь послушным мальчиком и будешь спать, ты получишь сестричку! Будешь? Молодец! Ну, спокойной ночи… Ложитесь… Конечно, пустяки… Бояться нечего…

Он даёт отбой.

- Что это удобно, - жить за городом? - спрашивает madame Ривуар.

- Чрезвычайно. Теперь, благодаря телефонам…

Телефон звонит.

Раз, два. Тревожно.

- Опять тебя! - говорит Ривуар, подойдя к трубке. - Сейчас он подойдёт, madame Маре. Сию минуту.

Маре подходит к телефону.

- Ну, что там ещё?.. Ах, какой вздор!.. Это тебя Нанетт пугает!.. Да, конечно, ничего… Ну, возьми револьвер, отвори окно и выстрели в воздух… Если кто и есть, - убегут… Ты ведь знаешь, где револьвер… Да, в бюро… Ах, Боже мой, в ящике… В ящике, в открытом ящике… Ну?.. Как нет револьвера? Ищи… хорошенько ищи… Нет?.. Какой оборванец?..

Голос Маре дрожит, прерывается.

- Господа! Револьвер украден! - говорит он Ривуарам.

Ривуары в ужасе поднялись с мест.

- Да говори же… Ты слышишь, слышишь меня?.. А что?.. Ломятся?.. Ты говоришь, их пять?..

Маре задыхается, Маре кричит в телефон.

- Что?.. Что?.. Скажи… Ай!.. Что?.. Крик ребёнка?.. Марта! Марта! Крик… Голос жены… Помогите… их убив… На помощь!.. На помощь!.. На помощь! Убивают за десять вёрст!

Маре сходит с ума. Кидается к двери.

- На помощь!..

Ривуары кидаются в ужасе за ним.

- Надо позвать полицию! - растерянно кричит madame Ривуар.

Полицию! Это происходит за десять вёрст.

- Полицию!

Занавес падает.

Всё.

Мораль пьесы?

Никакой.

То, что мы называем "мысль" пьесы?

Никакой.

В пьесе нет мысли. Но она не глупа.

Она не умна. Она не глупа. Как жизнь!

Это кусочек жизни, который вам воспроизвели как в кинематографе.

Беспрестанно читаешь в газетах.

Там прислуга "подвела" грабителей, и убили целую семью. Там убили целую семью.

И вот вам показали, как это делается.

Только и всего.

Зрители и зрительницы с побледневшими лицами, широко раскрытыми от ужаса глазами заглянули в жизнь, которая на 30 минут раскрылась перед нами. Словно в пропасть.

Испытали чувство ужаса и беспомощности.

И вот я, зритель, разбитый за эти страшные полчаса, в оцепенении, словно после кошмара, сижу у себя дома в кресле и думаю:

- Знакомое чувство!

Когда я испытывал то же самое? Когда? Где? При каких обстоятельствах?

И вспоминаю.

Это было на Сахалине. Вечером. В тюремной канцелярии, где я сидел вдвоём и беседовал с Полуляховым, "знаменитым" убийцей семьи Арцимовичей в Луганске.

Он рассказывал мне медленно, спокойно и подробно, как совершил это преступление.

Очередь была за тем, как он зарубил топором восьмилетнего сына Арцимовича.

Полуляхов остановился.

- Это был скверный удар! - сказал он тихо. - Может быть, об нём лучше не рассказывать?

- Это ваше дело. А по-моему, - начали, рассказывайте всё.

- Рука, что ли, дрогнула. Но я тихо ударил. Топор застрял в черепе. Когда я поднял топор, чтоб ударить ещё раз, - на топоре поднялся и мальчик. И кровь мне плеснула в лицо. Такая горячая. Я даже пошатнулся. Точно ошпарило!

У меня захватило в груди дыханье.

Если бы не боязнь показать свою слабость перед этим убийцей, - я крикнул бы:

- Воды!

Полуляхов посмотрел на меня и сказал:

- Я говорил, барин, что этого не стоит слушать!

И вот теперь я сижу, так же задохнувшийся от ужаса, как тогда.

После театра, как после рассказа каторжника.

Оказывается, это одно и то же.

Оперетка

Как очень многие из моих ровесников, я в своё время увлекался опереткой. Но это была оперетка Лентовского, Родона, Бельской, Зориной, Вальяно, Давыдова, Тартакова, Чернова. Трудно было не увлечься.

И впоследствии я должен был заплатить долг оперетке: написать собственную.

Я сделал это, - как пишут обыкновенно в афишах, - "уступая настоятельным просьбам".

Мне не везёт как драматургу, если только я драматург. Обыкновенно я пишу не особенно скучно, и мне случалось видеть улыбку на лице читателя. Но когда идёт моя "весёлая" пьеса, - не улыбается никто. Публика делает стачку.

Есть какие-то особые законы сцены, которых мне никогда не узнать. Самая смешная в чтении фраза звучит удивительно уныло со сцены. Смех, который я посылаю на сцену, не возвращается в публику. Надо написать так, чтоб сцена ещё сильнее отразила ваш смех.

- Это всё равно, что в бильярдной игре! - объяснял мне один драматург. - Есть люди, играющие просто, и есть люди, умеющие играть дуплетом.

Я не умею играть дуплетом. И откровенно пояснил это пристававшему ко мне антрепренёру.

Но он настаивал:

- Помилуйте, пройдёт великолепно! Труппа - первая в России.

Действительно, труппа, которая должна была играть мою пьесу, состояла из современных опереточных знаменитостей.

В конце концов, я согласился, написал прескверную пьесу, и в один прекрасный день я получил приглашение "пожаловать на репетицию", и дворник указал мне ход на сцену.

Это были огромные грязные ворота, через которые таскают декорации. Ворота визжали на ржавых петлях, когда их отворяли, и хлопали, словно пушечный выстрел, за каждым вошедшим.

Когда за мной грянул пушечный выстрел, первое, что я услышал, была ругань театральных плотников.

Крепкие слова "висели" в воздухе. Плотники ругались между собой во всё горло, ничуть не стесняясь, как прислуга, которой не платят, которой "на всё наплевать" и которая во всякую данную минуту готова заявить:

- Не ндравится? Пожалуйте рашшот.

Сцена, пыльная и грязная, производила унылое впечатление, при слабом дневном свете, который падал на неё откуда-то сверху из зрительного зала. Занавес был поднят, и зрительный зал был завешен серым холстом, тоже пыльным и грязным, который свешивался с барьеров лож, словно саваны.

Декорации нагоняли особенную тоску. Они и вечером-то были похожи на тряпки, а теперь имели препротивный вид.

По сцене ходили обтрёпанные, обшмыганные хористки, похожие на несчастных, которых забрала обходом полиция и посадила на ночь в участок. Одна из них стояла около рампы и задумчиво разглядывала свой рваный башмак. Хористы в драных пальто с какой-то дрянью, намотанной на шею и, вероятно, скрывавшей отсутствие рубашки.

Когда я проходил в кулисах, я услышал разговор двух хористов:

- Да ведь брюки-то новые!

- Брюки новые! Разве я говорю, что брюки не новые? Брюки новые, только внизу бахрома и на коленках протёрлись. Я должен из них картузов наделать. Полтора рубля, ей-Богу, хорошая цена.

Я прошёл в "режиссёрскую".

Это была небольшая каморка с разбитым оконным стеклом, которое было заклеено старой афишей. Было страшно накурено скверными папиросами.

Режиссёрская была полна "первыми сюжетами". Примадонны сидели с бледными лицами, которые теперь, днём, казались обрюзглыми и старыми. Они были в кофточках, в замасленных капотах. Из-под шляпок с огромными цветами и из-под шапочек выбивались пряди непричёсанных волос. Мне показалось, что они ещё не умывались.

Разговор шёл о хористке, попавшей на содержание к завсегдатаю театра, какому-то Грекопуло.

- Платьев он ей нашил, платьев! - рассказывала одна артистка, и все слушали с жадностью, казалось, с завистью о девушке, попавшей на содержание.

- Тряпки! - пренебрежительно заметила одна из примадонн. - Куда их продашь, тряпки-то? Я ей всегда говорила: ты вещами с него бери, вещами. Вещь всегда вещь. Её и заложить и продать. А тряпки что? Тьфу!

- Даст грек вещь!

И у меня в первый раз шевельнулся вопрос: куда собственно я попал?

Разговор перешёл на жалованье.

- Отдал вам вчера?

- Как же! Прихожу, после спектакля, говорят: "Нельзя". Дифтерит у него, у подлеца!

- У него, у подлеца, шестой раз уж дифтерит.

- Скоро платить будут! - объявил первый тенор. - Компаньона берёт. Я сам разговор слышал.

- Кто, кто такой? Кто?

- Хозяин-с…

Тенор назвал улицу, известную в городе своими очень специальными домами. Все расхохотались.

- Чего смеётесь? Ей-Богу, честное слово! Своими ушами слышал. Сам этот и предлагал: в одно дело соединим, я вам девушек в пажи отпускать буду. Красивых пажей иметь будете. И мне выгода и вам: мне - девушки в театре практику будут получать, вам - знакомые будут ходить их смотреть.

- Ну, уж это извините! Атанте! - возмутилась примадонна. - Чтобы таких на сцену пускать, которые с книжками!

- А тебе бы всё таких, которые без книжек! Необразованная! - рассмеялся баритон.

- Я отказываюсь! Я не буду! Я уйду!

- Это уж не по-товарищески, ежели ты уйдёшь!

- Пускай хоть жалованье в таком случае прибавит!

- Это другое дело!

- В Москве же так служили! - философски заметила комическая старуха.

В разговоре не принимала участия очень бледная, с болезненным лицом, молодая женщина, бывшая в последних месяцах беременности. Она сидела у окна, отдельно, и каждый раз, как отворялась дверь в режиссёрскую, смотрела жадными несчастными и злыми глазами, словно кого-то ждала.

- А мой-то там, всё около Маруськи околачивается? - не вытерпела она и спросила у вошедшей "второй".

- Охота вам ревновать! - заметил кто-то, пожимая плечами.

- Да не ревную я! Не ревную! - взвизгнула беременная женщина. - Мне подлость его! Вот что! Мне её, твари, жаль. Будет с чемоданом ходить, как я. Не знаю я, что ли? Первая?

И она принялась перечислять. Глашка, которая сделала себе выкидыш и умерла от заражения крови. Дашка, которая потом попала в известный дом. Сашка, которая отравилась, когда он вышвырнул её из труппы "в положении". Зинка, которую он потом помещику подстроил, а помещик её через три дня выгнал, и она теперь шатается по улицам. Грушенька, у которой он заложил все вещи. Пашутка, которую он от матери, от квартирной хозяйки, увёз и "в положении" бросил.

Список был очень длинен. Она произносила имена девушек и с жалостью и со злостью. Все слушали спокойно, как старую повесть, которую знают все наизусть.

Дверь режиссёрской отворилась, и появился "он", знаменитый "во всех городах" комик, сердцеед и пожиратель девушек. Он был в каком-то пиджаке какого-то необыкновенного, тёмно-красного цвета, и какого-то необыкновенного фасона, какого я никогда не видал ни до ни после этого. Манишку закрывал широкий пластрон с большой брильянтовой булавкой. Воротнички были свежими, вероятно, на прошлой неделе. Вид гордый и победоносный.

Знаменитый комик был вместе с тем и режиссёром.

- Господа, на сцену!

- Вы пьеску-то после репетиций на дом брать будете? - спросил меня суфлёр, когда я подошёл к его столику, на котором стоял жестяной закапанный подсвечник.

- Нет. Зачем же?

- В таком случае позвольте, я её уж у себя держать буду.

- Может быть, она будет нужна режиссёру?

- Нет, уж зачем же? Ишь, вы какие хорошие! Единственная гарантия. Как первый спектакль, - жалованье перед занавесом и пожалуйте! А то и суфлировать не буду и пьесы не дам!

- Послушайте, я не имею права входить в такого рода комбинации.

- Нет-с, уж раз пьеса ко мне попала, не отдам! Извините!

- Господа, по местам! По местам! - кричал режиссёр, устанавливая хористок, при чём он чаще других дотрагивался руками до молоденькой, миловидной девушки, с лицом еврейского типа:

- Вот так станьте, деточка! Вот этак.

Это и была Маруся.

Репетиция началась.

Видали ли вы когда-нибудь обозрение без конки, которая не сошла бы с рельсов при выезде на сцену? Было бы нарушением самых священных традиций написать обозрение без "конки". Была она, каюсь, и в моём обозрении.

Конка сходит с рельсов и кучер кричит:

- Тир!

- Тир! - повторяет невозмутимо "обозреватель".

- Позвольте, какой "тир"? Откуда "тир"? - изумился я.

- Тут так написано: "тир!" - подал он мне тетрадку.

- Да это ошибка переписчика! Не "тир", а "тпру".

- Ах, а я думал, что тир. Конка, так сказать, с рельсов сошла, значит, у цели. А цель - это тир. Я думал, вы эту мысль проводите! - ответил мне "обозреватель" глубокомысленно и с достоинством…

- Не "тир", а просто "тпру".

- "Тпру", так "тпру". "Тпру"! Репетиция продолжается!

- Пшеница подешевела, и репортёры плачут! - громко выкликнула примадонна перед своим "номером" пенья.

- Какие репортёры? Где репортёры? - снова изумился я.

- Здесь так написано! - отвечала она, смотря в роль.

Я подошёл. Бедняжка держала тетрадку, в которую смотрела, вверх ногами:

- Здесь так написано!

Я вежливенько взял тетрадку у неё из рук и повернул как следует.

- Не репортёры, дорогая моя, а экспортёры. Знаете, которые пшеницу за границу отправляют,

- Так, так бы и сказали! А то экспортёры какие-то! Вы мне, пожалуйста, эти немецкие слова уберите. А то я навру. Мне что цивилизация, что ассенизация, - всё одно: одна прокламация!

Кругом захохотали.

- Анну Ивановну на это взять!

- У нас Анна Ивановна за словом в карман не полезет!

- С тем и съешь!

- Правда, здорово? - с гордостью оглянулась кругом примадонна. - Вы знаете, я это раз на сцене брякнула. В Пензе. Потом неприятности были. Полицмейстер придрался. Полицмейстер моим ухажёром был. Всегда, бывало, в уборную придёт, пиво пьёт. А тут придрался: "Не складно, - говорит, - прокламация, Анна Ивановна. Того… больно… Вы уж лучше "одна пертурбация" говорите. Всё мягче". Так я потом "одна пертурбация" и говорила. Как, бывало, скажу, так и захлопают. Фурор, одно олово. Публика в Пензе антиллигентная, камуфлет любит!

- Каламбур, Анна Ивановна, а не камуфлет!

- Всё единственно.

- Нет, ведь какой с ней вчера случай был! - воскликнул второй комик. - Идёт "Синяя борода". Я Бобеш, она Булотта. Выходит, у неё слова есть: "Вот вам бразды правления". А она как бухнет: "Вот вам дрозды правления". - "Какие, - спрашиваю, - Булотточка, дрозды?" - "А обыкновенно, - говорит, - какие! Которые на дереве летают, а потом их жарят!"

- А ты думал, не найдусь! Найдусь! - хвастливо ответила примадонна.

- Да ведь "бразды" надо было сказать, а ты "дрозды".

- А мне всё единственно. Никаких я "браздов" не знаю. Публика смеялась, - вот и всё.

- Господа, господа, репетиция! - вопил режиссёр и подбежал ко мне.

- Вы уж позвольте эту маленькую рольку… тут у нас девочка Маруся есть…так ей передать… Она у нас хористка, но со словами… Милая, знаете, такая, способная… Она скажет, вы не беспокойтесь: я ей начитаю.

- Передавайте, мне-то что ж!

- Очень, очень вам благодарен! Господа, репетиция! Маруся, получайте роль. Сюда, сюда идите, деточка!

Кто-то тронул меня за пальто. Сзади меня в кулисах стоял, спрятавшись, толстый, круглый антрепренёр, улыбался боязливой улыбкой и манил меня пальчиком в кулисы.

Я даже отшатнулся.

- Да ведь у вас дифтерит?

- Ничего не значит. С дифтеритом вышел. Я к вам, пойдёмте сюда. Не надо, чтоб меня видели, зачем мешать репетиции? У меня к вам просьбица! Дозвольте в обозрение "шествие опереток" вставить. Костюмы имеются, а музыка-то у меня уж очень хорошенькая есть. В Москве достал! - он лукаво подмигнул. - Там у Омона шло, прелестная музыка. Я музыканту одному красненькую сунул, он мне за ночь и перекатал.

- Послушайте! Да ведь это же кража!

- Какая кража? Что вы? Помилуйте! - даже обиделся антрепренёр. - Все так делают. А ещё у меня к вам есть: у вас тут есть насчёт бюро похоронных процессий, так нельзя ли, чтоб выкинуть. У меня компаньон, знаете, гробовую лавку держит…

Со сцены раздались вопли, - и я бросился туда.

Комик устанавливал Марусю как нужно для роли, и очень внимательно устанавливал, всё время не отводя от неё рук:

- Вот так станьте, деточка! Вот этак! Это плечико вперёд. Головку повыше. Эту ножку отставьте.

В кулисах послышались всхлипывания, рыдания, затем истерический вопль:

- Мерзавец!

Беременная женщина каталась по полу в истерике. Примадонна и хористки её расстёгивали, обливали водой.

Комик орал на авансцене, схватившись за голову:

- Она мне жить не даёт! Я артист! Она мой талант губит! Куда я денусь без таланта?!

И, очевидно, заметив меня, добавил "для литературности":

- Я не имею никакого нравственного права! Мой талант принадлежит публике!

- Ну, посудите вы! - подскочил он ко мне. - Ну, что за тварь? Из-за чего она жизнь мне отравляет? Маруся - девочка, девчурка, ребёнок. Я к ней как к ребёнку отношусь. Ну, неужели можно про меня подумать? Вы меня знаете, - я честный человек. И она меня вдруг при всех позорит! Чего ей нужно? Ведь гоню её. Не идёт!

- Но она ведь в таком положении…

Комик был взбешён и, что называется, "закусил удила".

- А чёрт её знает, кто её в такое положение привёл!

- Подлец! - раздался отчаянный вопль из-за кулис.

Пришедшая было в себя беременная женщина опять завопила в истерике.

Её унесли.

- Да поди же к ней! - посоветовала одна из примадонн. - Пусть успокоится.

- А чёрт её дери! Пусть дохнет! Господа! Репетиция! Репетиция! По местам!

Но репетиции не суждено было продолжаться.

На авансцену вылетела третья примадонна:

- Это уж чёрт знает что! Я молчала! Я всё терпела! Но этого не потерплю! Здесь не театр, здесь…

И она начала "выражаться", как говорят в оперетке.

- Гараська! Гараська! Что ж ты стоишь как пень? - заорала она на мужа.

Назад Дальше