Сцена - Дорошевич Влас Михайлович 6 стр.


- Мне кажется, это произведение вовсе не таково, чтоб ему свистать. Мне кажется, что это даже недурно.

И Бойто пошёл пожать руку Шаляпину:

- Таким Мефистофелем вы производите сенсацию.

На спектакле Бойто не был.

В вечер спектакля он разделся и в 8 часов улёгся в кровать, словно приготовившись к тяжёлой операции.

Каждый антракт к нему бегали с известиями из театра:

- Пролог повторён.

- "Fuschio" покрыто аплодисментами.

- Карузо (тенор) имеет большой успех.

- Шаляпин имеет грандиозный успех.

- Квартет в саду повторён.

- Публика вызывает вас, маэстро.

Но Бойто качал головой, охал и лежал в постели, ожидая конца мучительной операции.

- Маэстро, да вставайте же! Идём в театр! Вас вызывают!

Он молча качал головой.

С тех пор, как освистали его "Мефистофеля", он не ходит в театр.

Он не желает видеть публики.

Он на неё сердит и не хочет, не может её простить.

Старик сердится за юношу, которому отравили молодость.

А спектакль был великолепен.

Самый большой театр мира набит сверху донизу. Толпы стоят в проходах.

Я никогда не думал, что Милан такой богатый город. Целые россыпи брильянтов горят в шести ярусах лож, - великолепных лож, из которых каждая отделана "владельцем" по своему вкусу. Великолепные туалеты.

Всё, что есть в Милане знатного, богатого, знаменитого, налицо.

Страшно нервный маэстро Тосканини, бледный, взволнованный, занимает своё место среди колоссального оркестра.

Аккорд, - и в ответ, из-за опущенного занавеса, откуда-то издали доносится тихое пение труб, благоговейное, как звуки органа в католическом соборе.

Словно эхо молитв, доносящихся с земли, откликается в небе.

Занавес поднялся.

Пропели трубы славу Творцу, прогремело "аллилуйя" небесных хоров, дисканты наперебой прославили Всемогущего, - оркестр дрогнул от странных аккордов, словно какие-то уродливые скачки по облакам, раздались мрачные ноты фаготов, - и на ясном тёмно-голубом небе, среди звёзд, медленно выплыла мрачная, странная фигура.

Только в кошмаре видишь такие зловещие фигуры.

Огромная чёрная запятая на голубом небе.

Что-то уродливое, с резкими очертаниями, шевелящееся.

Strano figlio del Caos. "Блажное детище Хаоса".

Откровенно говоря, у меня замерло сердце в эту минуту.

Могуче, дерзко, красиво разнёсся по залу великолепный голос:

- Ave, Signor!

Уж эти первые ноты покорили публику. Музыкальный народ сразу увидел, с кем имеет дело. По залу пронёсся ропот одобрения.

Публика с изумлением слушала русского певца, безукоризненно по-итальянски исполнявшего вещь, в которой фразировка - всё. Ни одно слово, полное иронии и сарказма, не пропадало.

Кидая в небо, туда наверх, свои облечённые в почтительную форму насмешки, Мефистофель распахнул чёрное покрывало, в которое закутан с головы до ног, и показались великолепно гримированные голые руки и наполовину обнажённая грудь. Костлявые, мускулистые, могучие.

Решительно, из Шаляпина вышел бы замечательный художник, если б он не был удивительным артистом.

Он не только поёт, играет, - он рисует, он лепит на сцене.

Эта зловещая голая фигура, завёрнутая в чёрное покрывало, гипнотизирует и давит зрителя.

- Ха-ха-ха! Сейчас видно, что русский! Голый! Из бани? - шептали между собой Мефистофели, сидевшие в партере.

Но это было шипение раздавленных.

Народ-художник сразу увлёкся.

Бойто был прав. Такого Мефистофеля не видела Италия. Он, действительно, произвёл сенсацию.

Мастерское пение пролога кончилось.

Заворковали дисканты.

- Мне неприятны эти ангелочки! Они жужжат словно пчёлы в улье! - с каким отвращением были спеты эти слова.

Мефистофель весь съёжился, с головой завернулся в свою хламиду, словно на самом деле закусанный пчелиным роем, и нырнул в облака, как крыса в нору, спасаясь от преследования.

Театр, действительно, "дрогнул от рукоплесканий". Так аплодируют только в Италии. Горячо, восторженно, все сверху донизу.

В аплодисментах утонуло пение хоров, могучие аккорды оркестра. Публика ничего не хотела знать.

- Bravo, Scialapino!

Пришлось, - нечто небывалое, - прервать пролог. Мефистофель из облаков вышел на авансцену раскланиваться и долго стоял, вероятно, взволнованный, потрясённый. Публика его не отпускала.

Публика бесновалась. Что наши тощие и жалкие вопли шаляпинисток перед этой бурей, перед этим ураганом восторженной, пришедшей в экстаз итальянской толпы! Унылый свет призрачного солнца сквозь кислый туман по сравнению с горячим, жгучим полуденным солнцем.

Я оглянулся. В ложах всё повскакало с мест. Кричало, вопило, махало платками. Партер ревел.

Можно было ждать успеха. Но такого восторга, такой овации…

А что делалось по окончании пролога, когда Тосканини, бледный как смерть, весь обливаясь потом, закончил его таким могучим, невероятным фортиссимо, что казалось, рушится театр!

Буря аплодисментов разразилась с новой силой.

- Bravo, bravo, Scialapino!

Все, кажется, русские певцы, учащиеся в Милане были на спектакле. Многие перезаложили пальто, чтоб только попасть в театр.

Все подходили друг к другу, сияющие, радостные, ликующие, почти поздравляли друг друга.

- А? Что? Каковы успехи?

- Молодчина Шаляпин!

Все сходились в одном:

- Что-то невиданное даже в Италии!

А публика - не нашей чета. Слушая, как кругом разбирают каждую ноту, с каким умением, знанием, кажется, что весь театр наполнен сверху донизу одними музыкальными критиками.

Простой офицер берсальеров разбирает ноту за нотой, словно генерал Кюи!

Те, кто вчера уповали ещё на "патриотизм" итальянской публики, имеют вид уничтоженный и положительно нуждаются в утешении.

- Конечно, отлично! Конечно, отлично! - чуть не плачет один мой знакомый бас. - Но он, вероятно, пел эту партию тысячи раз. Всякий жест, всякая нота выучены!

- Представьте, Шаляпин никогда не пел Бойтовского Мефистофеля. Это в первый раз.

- Вы ошибаетесь! Вы ошибаетесь!

- Да уверяю вас, не пел никогда. Спросите у него самого!

- Он говорит неправду! Это неправда! Это неправда!

И бедняга убежал, махая руками, крича:

- Неправда! Никогда не поверю!

А между тем Шаляпин, действительно, в первый раз в жизни исполнял Бойтовского Мефистофеля. В первый раз и на чужом языке.

Он создавал Мефистофеля. Создавал в порыве вдохновения: на спектакле не было ничего похожего даже на то, что было на репетиции.

Артист творил на сцене.

Во второй картине, на народном гулянье, Мефистофель ничего не поёт. В сером костюме монаха он только преследует Фауста.

И снова, - без слова, без звука, - стильная фигура.

Словно оторвавшийся клочок тумана ползёт по сцене, ползёт странно, какими-то зигзагами. Что-то отвратительное, страшное, зловещее есть в этой фигуре.

Становится жутко, когда он подходит к Фаусту.

И вот, наконец, кабинет Фауста.

- Incubus! Incubus! Incubus!

Серая хламида падает, и из занавески, из которой высовывалась только отвратительная, словно мёртвая, голова дьявола, появляется Мефистофель в чёрном костюме, с буфами цвета запёкшейся крови.

Как он тут произносит каждое слово:

- Частица силы той, которая, стремясь ко злу, творит одно добро.

Какой злобой и сожалением звучат последние слова!

После Эрнста Поссарта в трагедии я никогда не видал такого Мефистофеля!

Знаменитое "Fuschio".

Весь Шаляпинский Мефистофель в "Фаусте" Гуно - нуль, ничто в сравнении с одной этой песнью.

- Да, это настоящий дьявол! - говорила вся публика в антракте.

Каждый жест, каждая ухватка! Удивительная мимика. Бездна чего-то истинно-дьявольского в каждой интонации.

"Fuschio" снова вызвало гром аплодисментов.

Теперь уж нечего было заботиться об успехе.

Такой Мефистофель увлёк публику.

Говорили не только о певце, но и об удивительном актёре.

Фойе имело в антрактах прекурьёзный вид.

Горячо обсуждая, как была произнесена та, другая фраза, увлекающиеся итальянцы отчаянно гримасничали, повторяли его позы, его жесты.

Всё фойе было полно фрачниками в позах Мефистофеля, фрачниками с жестами Мефистофеля, фрачниками с мефистофельскими гримасами! Зрелище, едва ли не самое курьёзное в мире.

Сцена с Мартой знакома по исполнению в "Фаусте". Следует помянуть только об удивительно-эффектном и сильном красном костюме по рисунку Поленова.

Мефистофелю приходится заниматься совсем несвойственным делом: крутить голову старой бабе! Он неуклюж в этой новой роли. Он - самый отчаянный, развязный, но неуклюжий хлыщ.

Каждая его поза, картинная и характерная, вызывает смех и ропот одобрения в театре.

Блестящи переходы от ухаживания за Мартой к наблюдениям за Фаустом и Маргаритой.

Лицо, только что дышавшее пошлостью, становится вдруг мрачным, злобным, выжидающим.

Как коршун крови, он ждёт, не скажет ли Фауст заветное:

- Мгновение, остановись! Ты так прекрасно!

Это собака, караулящая дичь. Он весь внимание. Весь злобное ожидание.

- Да когда же? Когда?

Квартет в саду был повторён.

Ночь на Брокене, - здесь Мефистофель развёртывается вовсю. Он царь здесь, он владыка!

- Ecco il mondo! - восклицает он, держа в руках глобус.

И эта песнь у Шаляпина выходит изумительно. Сколько сарказма, сколько презрения передаёт он пением.

Он оживляет весь этот акт, несколько длинный, полный нескончаемых танцев и шествий теней.

Когда он замешался в толпу танцующих, простирая руки над пляшущими ведьмами, словно дирижируя ими, словно благословляя их на оргию, - он был великолепен.

Занавес падает вовремя, чёрт возьми!

На какую оргию благословляет с отвратительной улыбкой, расползшейся по всему лицу, опьяневший от сладострастия дьявол!

- Какая мимика! Какая мимика! - раздавалось в антракте, на ряду с восклицаниями:

- Какой голос! Какой голос!

Классическая ночь. Мефистофелю не по себе под небом Эллады. Этому немцу скверно в Греции.

- То ли дело Брокен, - тоскует он, - то ли дело север, где я дышу смолистым воздухом елей и сосен. Вдыхаю испарения болот.

И по каждому движению, неловкому и нескладному, вы видите, что "блажному детищу Хаоса" не по себе.

Среди правильной и строгой красоты линий, среди кудрявых рощ и спокойных вод, утонувших в мягком лунном свете, - он является резким диссонансом, мрачным и жёлчным протестом.

Он - лишний, он чужой здесь. Всё так чуждо ему, что он не знает, куда девать свои руки и ноги. Это не то, что Брокен, где он был дома.

И артист даёт изумительный контраст Мефистофеля на Брокене и Мефистофеля в Элладе.

Последний акт начинается длинной паузой. В то время, как г-н Карузо, словно гипсовый котёнок, для чего-то качает головой, сидя над книгой, всё внимание зрителей поглощено фигурой Мефистофеля, стоящего за креслом.

Он снова давит, гнетёт своим мрачным величием, своей саркастической улыбкой.

- Ну, гордый мыслитель! Смерть приближается. Жизнь уж прожита. А ты так и не сказал до сих пор: "Мгновенье, остановись! Ты так прекрасно!"

Чтоб создать чудную иллюстрацию к пушкинской "сцене из Фауста", чтоб создать идеального Мефистофеля, спрашивающего:

"А был ли счастлив?
Отвечай!.."

Стоит только срисовать Шаляпина в этот момент.

А полный отчаяния вопль: "Фауст! Фауст!" когда раздаются голоса поющих ангелов.

Сколько ужаса в этом крике, от которого вздрогнул весь театр.

И, когда Мефистофель проваливается, весь партер поднялся:

- Смотрите! Смотрите!

Этот удивительный артист, имеющий такой огромный успех, - в то же время единственный артист, который умеет проваливаться на сцене.

Вы помните, как он проваливается в "Фаусте". Перед вами какой-то чёрный вихрь, который закрутился и сгинул.

В "Мефистофеле" иначе.

Этот упорный, озлобленный дух, до последней минуты споривший с небом, исчезает медленно.

Луч света, падающий с небес, уничтожает его, розы, которые сыплются на него, жгут. Он в корчах медленно опускается в землю, словно земля засасывает его против воли.

И зал снова разражается аплодисментами после этой великолепной картины.

- Из простого "провала" сделать такую картину! Великий артист!

И кругом среди расходящейся публики только и слышишь:

- Великий артист! Великий артист!

Победа русского артиста над итальянской публикой, действительно, - победа полная, блестящая, небывалая.

- Ну, что ж Маринетти с его "ladri in guanti gialli"? - спрашиваю я при выходе у одного знакомого певца.

Тот только свистнул в ответ.

- Вы видели, какой приём! Маринетти и К° не дураки. Они знают публику. Попробовал бы кто-нибудь! Ему переломали бы рёбра! В такие минуты итальянской публике нельзя противоречить!

И бедным Маринетти и К° пришлось смолчать.

- Да разве кто знал, что это такой артист! Разве кто мог представить, чтобы у вас там, в России, мог быть такой артист.

Последнее слово реализма

Я вернулся домой весь разбитый. Словно на мне возили дрова.

Я едва дотащился до кресла и сижу, подавленный, в каком-то оцепенении, полный того ужаса, который только что пережил.

Что случилось?

Я был в театре. В одном из лучших парижских театров, - в театре Антуана. Давали пьесу, которую бегает смотреть весь Париж. Она называется "По телефону".

Я пошёл в театр. А передо мной убили целую семью и сказали:

- Всё. Спектакль кончен.

И вот я, разбитый, сижу в кресле в оцепенении.

- Что это? Действительно был такой спектакль? Или это мне приснилось? Кошмар?

Драма в 2 актах состоит в следующем.

Семья Маре живёт за городом верстах в десяти по железной дороге от Парижа.

Поздняя осень. Сумерки. За окном барабанит дождь, завывает ветер. В такие вечера уныло и жутко, когда кругом нет жилья.

Маре едет в город и оставляет жену с ребёнком и нянькой.

У него вечером в Париже дела. Он пообедает у знакомых, у Ривуаров, и потом поедет по делам.

Он говорит по телефону.

- Соедините с № таким-то. Merci… Это ты, Ривуар? Я еду в город и буду обедать у тебя. Можно? Отлично.

- Спроси о здоровье madame Ривуар! - говорит жена.

- Да, да! Это голос жены! - продолжает Маре в телефон. - Ты узнал? Она справляется о здоровье твоей супруги!

- Как? Разве в телефон слышно, что говорится в комнате? - удивляется жена Маре.

- О, теперь такие сильные микрофоны. Слышен каждый шорох! - отвечает муж.

Итак, он едет.

- Страшно тут оставаться вечером одним! - говорит старуха нянька.

- Чего там страшно? С вами остаётся Блез.

Блез - лакей. Он в это время укладывает вещи.

- Наконец вот тут есть револьвер.

Маре открывает бюро, в котором лежит револьвер.

- Он заряжен. В случае чего, возьми этот револьвер. Ну, прощайте и не бойтесь. Бояться нечего.

Маре целует жену, целует ребёнка полусонного, который лепечет какую-то милую детскую дрянь:

- Папа, привези мне из Парижа сестрицу!

- Ха-ха-ха! Ах ты, выдумщик! Спи!

Маре уезжает. Женщины остаются одни.

Закрывают ставни. Зажигают лампу.

Ребёнок засыпает на диване.

За окном барабанит дождь и завывает ветер.

Уныло и жутко.

- Ну, Нанетт, - говорит г-жа Маре, чтоб как-нибудь скоротать время, - давайте сведём счёт. На что вы истратили двадцать франков, которые я вам дала?

- Пять франков на то-то, два с половиной на то-то… Барыня, - вдруг прерывает нянька, - кто-то трогает ставни.

- Это ветер. Дальше! Заплатили вы прачке?

- Барыня, стучат ставнями!

- Фу, как это глупо, Нанетт! Вы и меня заражаете своим страхом. Ну, пойдите, откройте окно и посмотрите!

Нянька подходит, открывает окно, вскрикивает, отшатнулась и вся дрожит.

- Барыня! Там стоит человек!

- Фу, какие глупости! Нельзя быть такой трусихой. Так, показалось в темноте.

Барыня идёт сама и отворяет дверь посмотреть. Вскрикивает и отступает.

- Кто вы такой? Что вам нужно?

Входит мальчишка-оборвыш. Несчастное испитое существо. Настоящий волчонок. Один из тех, которых шайки профессиональных воров посылают высмотреть.

Когда он говорит с madame Маре, - его глаза бегают. Он оглядывает комнату, ребёнка, няньку, косится на открытое бюро, в котором лежит револьвер.

Он словно осматривает место, где придётся "оперировать".

- Что вам нужно?

- Я принёс письмо Блезу.

- Фу, как вы меня напугали. Нанетт, передайте Блезу письмо. Боже мой, как вы измокли!

Мальчишка весь мокрый, грязный, дрожит от холода.

- Вы, вероятно, иззябли? Быть может, голодны? Подождите минутку. Нанетт даст вам поесть. Вы обогреетесь.

Г-жа Маре подходит к дивану посмотреть как спит сын, и, когда оглядывается, оборвыша-мальчишки уже нет в комнате.

- Фу, какой глупый! Он не понял того, что я ему сказала. Убежал.

Но мы видели, как мальчишка, в то время, как madame Маре наклонилась над сыном, - подкрался к бюро, стащил револьвер и задал тягу.

Блез был здесь, когда говорили о револьвере: это подозрительно.

Входит Блез. В слезах.

- Сударыня! Я получил письмо. Моя мать при смерти. Ждут конца с минуты на минуту.

Мать Блеза живёт неподалёку.

- Позвольте мне сбегать. Только проститься с умирающей. Я скоро вернусь.

Madame Маре глубоко тронута его горем.

- Конечно, конечно, идите.

- А как же мы одни? - трусит нянька.

- Ах, Господи, какой вздор. Мы хорошенько запрёмся. Блез скоро вернётся. Идите, Блез!

Женщины остаются совсем одни в доме с ребёнком.

- Ну, Нанетт, давайте продолжать сводить счёт.

Но няньке не до этого.

- Барыня, клянусь вам, что около дома кто-то ходит.

- Прохожий.

- Барыня, трогают двери!

Она подходит к дверям и слушает.

- Барыня, за дверями стоят люди.

Madame Маре сама подходит к дверям.

- Ни звука. Ничего нет. Вам показалось. Ах, Нанетт, как вам не стыдно! Если бы вы теперь посмотрели на себя! На что вы похожи.

- Да и на вас, барыня, лица нет!

Назад Дальше