Князь. Водяное сообщение! И, Николай Иванович, кто в наше время станет заботиться о водяных сообщениях! Да разве вы не знаете, что чугунные дороги давно уже убили все каналы?
Холмин. Может быть; но до тех пор, пока у нас нет еще чугунных дорог...
Князь. Да что у нас есть?.. Степи, леса, болота. Нам еще надобно многому учиться у иностранцев, много перенять... Нет, Николай Иванович, я совершенно согласен с одним из наших мыслителей, что мы до тех пор не поумнеем, пока не переймем не только обычаев, но даже одежды иностранцев.
Холмин. Вот что! Вероятно, князь, это касается до нашего простого народа, потому что мы с вами давно уже носим фраки. А что вы думаете, - в самом деле, наш русский мужичок точно поумнеет, если вместо своего теплого овчинного тулупа наденет, а особливо зимою, холодный немецкий камзол или холстинную блузу французского крестьянина. Хоть, по правде сказать, я не очень вижу, почему наш толковый простой народ глупее французского, и когда в тысяча восемьсот четырнадцатом году мне удалось побывать во Франции...
Князь (перерывая с досадою). Да, вы были в Париже точно так же, как были в нем целые поколения башкирцев; но что от этого прибыли, когда вы смотрели на все сквозь призму этого, - извините! - квасного патриотизма, которого душа моя выносить не может. Нет, почтенный Николай Иванович, - вы человек умный, не без познаний, много читали; но несмотря на это, - признайтесь, - вы очень отстали от нашего века.
Холмин (улыбаясь). Статься может, князь. Я человек пожилой, бегать не мастер, да и боюсь: как раз спотыкнешься.
Князь. Мы этого не боимся.
Холмин. И, полноте, князь! Будто бы вы никогда и ни в чем не ошибались? Несмотря на премудрость, глубину и либерализм нашего века, мы точно так же, как прежде, рабы своих собственных страстей, - следовательно, ошибаемся, делаем глупости и всегда восстаем против здравого смысла, если он противоречит нашему образу мыслей. В старину закоренелые невежды называли благоразумного человека вольнодумцем, а нынче его же, и может быть те же самые люди, назовут старовером, отсталым и варваром. Нет, Владимир Иванович, люди всегда останутся людьми. Да одна любовь сколько глупостей заставляет нас делать не только в молодых летах, но в годах зрелого рассудка; и если, князь, вы когда-нибудь любили...
Князь. Я?.. Если я любил?.. И вы это спрашиваете?.. У меня?
Холмин. Ого! Да вы, кажется, и теперь еще любите?
Князь. С безумием, с неистовством!
Холмин. Ай, ай, ай!
Князь. Как Ромео любил свою Жульетту, как Дюмасов Антоний свою... свою...
Холмин. Невесту?
Князь. Нет. Жену другого.
Холмин. Ах, батюшки! Да неужели и вы так же?..
Князь (почти с горем). О, нет, она свободна!
Холмин. Слава Богу! Да кто ж эта красавица, которая, как видно, к крайнему вашему прискорбию, может законным образом принадлежать вам?
Князь. Она? Это фантастическое создание пламенного юга! Эта полувоздушная Пери! Эта Сильфида!.. О, как она прекрасна! Какое блаженство льется из-под ее сладострастно опущенных ресниц! Она... да неужели вы не отгадали, о ком я говорю?
Холмин. Нет, князь. Это пиитическое описание вовсе меня с толку сбило.
Князь. Виноват! Я позабыл, что ваш идеал красоты не может быть сходен с моим. Вы любите русскую красоту. По-вашему была бы только бела, да дородна, да румянец во всю щеку. А так как ваша крестная дочь бледна и худощава...
Холмин. А, так вы это говорите о Вареньке?
Князь. Да о ком же, Николай Иванович? Кого мог бы я назвать Сильфидою?
Холмин. Вот что! Вероятно, и вы, князь, ей также нравитесь?
Князь. О, мы давно уже понимаем друг друга. С месяц тому назад я приехал поутру к Анне Степановне; в гостиной никого не было; но на столе лежало рукоделье и белый платок, он был смочен, вымыт слезами. Этот платок был ее. Я невольно прижал его к груди, и чувство сладостное и горькое, чувство, вовсе до того мне не знакомое, как дикий зверь впилось в мое сердце. О, сколько поэзии было в этом брошенном платке! Этот платок был целая поэма!.. Она вошла в гостиную, наши взоры встретились, - и все было кончено.
Холмин. Так вы даже не говорили с ней об этом?
Князь. Нет! Один взгляд сказал мне все: я прочел в нем и настоящий ад ее положения и будущий рай моего блаженства. Мне нужно было только переговорить с ее мачехою. Тут земной язык был необходим: мы с ней поладили, и, может быть, недели через две вы поздравите меня женихом.
Холмин. От всего сердца. Но зачем же через две недели? Зачем не прежде?
Князь. Вот уж об этом меня не спрашивайте. Анна Степановна никак не хотела согласиться на мои просьбы и даже требовала, чтоб я от всех скрывал это, как государственную тайну.
Холмин (значительным голосом). Право? Послушайте, князь, делайте, что хотите, но, по-моему, чем скорее будет ваш сговор с Варенькою, тем лучше.
Князь. Вы думаете?
Холмин. Имею полное право так думать. Отвечайте откровенно: как вы полагаете, - выдавая за вас свою падчерицу, что имеет в виду Анна Степановна: ее счастье или собственную свою выгоду? Да не церемоньтесь, говорите прямо.
Князь. Ну, если вы хотите, так я думаю, что дело идет вовсе не о счастье вашей крестной дочери.
Холмин. Вот видите! Вы теперь поладили с Анной Степановной; а если кто-нибудь другой поладит с ней еще более... Вы меня понимаете?
Князь. Понимаю. Но разве вы имеете причины подозревать, что кто-нибудь другой...
Холмин. Я не скажу вам ничего. Только советую не соглашаться ни на какую отсрочку. Эй, князь, куйте железо, пока оно горячо! Вы не знаете Анны Степановны: она готова объявить торги и с аукциону продать свою падчерицу.
Князь. Что вы говорите?
Холмин. То, что внушает в меня искреннее желание выдать мою крестную дочь за человека, который ее достоин и за которым она, верно, будет счастлива.
Князь. Мне чрезвычайно приятно слышать, Николай Иванович... Я вам очень благодарен.
Холмин. Не беспокойтесь, князь. Вам, право, не за что меня благодарить.
Князь. Так вы думаете, что я должен...
Холмин. Настоятельно требовать, чтоб все было решено, и как можно скорее. Да оно, впрочем, и натурально. Вы сами говорите, что любите без ума Вареньку, а любовь всегда нетерпелива. Это знают все. Это даже поймет и Анна Степановна, - ведь всякий из нас любил хоть раз в своей жизни.
Князь. Любил? И, полноте! Да знают ли у нас, что такое любовь? Могут ли холодные сердца, воспитанные на квасе, понимать это чувство, исполненное жизни и энергии? Взгляните на изображение этой неукротимой страсти во всех произведениях юной европейской словесности, - и если дыхание не сопрется в груди вашей, если волосы ваши не станут дыбом, если вы не постигнете всей прелести этих судорожных восторгов, этих неистовых порывов страсти, этой адской пытки и райского наслаждения, то сделайте милость, Николай Иванович, - кушайте на здоровье ваши соленые огурцы, живите две трети года по уши в снегу, заведитесь, если хотите, хозяйкою: только, Бога ради, не говорите ничего о любви!
Холмин. Слушаю, ваше сиятельство! Впрочем, если за мои грехи Господь Бог пошлет на меня горячку с пятнами, так, может быть, тогда...
Князь (почти с презрением). Не будемте говорить об этом! Скажите-ка лучше, увижу ли я вас сегодня вечером у княгини Ландышевой?
Холмин. Не думаю.
Князь. Я постараюсь приехать к ней поранее. Вот женщина, с которой еще можно провести без скуки несколько часов. Не правда ли, что она вовсе не походит на нашу русскую барыню?
Холмин (улыбаясь). А мне так кажется, что очень походит. Однако ж прощайте, князь, мне пора домой!
Князь (провожая его несколько шагов). Очень вам благодарен. До свиданья!
III
Начиная эту повесть, я, кажется, говорил уже моим читателям, что почти в каждом губернском городе дворянское общество разделяется на несколько кругов. Надобно прибавить к этому, что ни в одной из столиц этот раздел не наблюдается с такою строгостью, как в провинции. Можно было бы сравнить эти отдельные круги с индийскими кастами, если бы иногда, в табельные дни за обеденным столом у губернатора и на балах Благородного собрания, не сливались они в одно общество; но и в этих редких случаях самый высший круг отличается обыкновенно от других и туалетом и французским языком, а более всего тем свободным обращением и насмешливою улыбкою, которые, как клад, не даются деревенским мелкопоместным барышням и дочерям асессоров, стряпчих и секретарей.
Молодая вдова, княгиня Ландышева, занимала первое место в числе этих блестящих созвездий городского общества. Дом ее был сборным местом всех модных дам вышнего круга и молодых фешенебельных людей всей губернии. Княгиня Ландышева имела весьма хорошее состояние, наружность приятную и столько ума, чтоб с первого взгляда не показаться глупою: она знала наизусть множество красноречивых фраз, в которых не было ни на волос здравого смысла, и все то, чего не понимала, называла "тривиальным"; говорила весьма хорошо по-французски, не делала никогда des liaisons dangereuses и выговор имела самый чистый. Но это еще ничего: она два раза ездила в Карлсбад, провела целое лето в Дрездене и сверх того, - о, Господи, помилуй нас грешных! - два месяца жила в Париже. Ожесточение, с которым она преследовала все русское, было бы очень забавно, если б она не так часто прибегала к этому средству выказывать европейское просвещение. Впрочем, надобно сказать правду, в этом отношении ей нечем было похвастаться перед своими приятельницами. Конечно, и наши московские барышни, - дай Бог им доброго здоровья! - не упустят случая сделать обидное сравнение между чужим и своим отечеством, но у них бывают иногда минуты милосердия и справедливости; случается, что они похвалят отечественного художника, прочтут с удовольствием русскую книгу и даже, к ужасу своих почтенных матушек, решатся подчас назвать глупцом француза, если он точно пошлый дурак; но наши провинциальные модницы
Жестокие созданья!
Они не знают состраданья
И душат сряду всех.
Небольшой круг, которого главою была княгиня Ландышева, называл сам себя обществом людей "высокого полета", - извините, не умею лучше перевести французского выражения de la haute volée. В числе этих высоколетающих господ, разумеется, первые места занимали князь Владимир Иванович и Вельский, а между дамами отличались особенно высоким полетом Анна Ивановна Златопольская и Глафира Федоровна Гореглядова. Первая - женщина лет тридцати пяти, с томными глазами, глубокой чувствительностью и огромным носом, который, par procédé, называли греческим. Она жила большую часть года в своем городском доме, ездила по балам для того, чтоб поддержать знакомство, давала у себя вечера для своей дочери, которую еще никуда не вывозила, и не мешала заниматься хозяйством своему мужу, который жил почти безвыездно в деревне, пахал землю, курил вино и ездил с собаками. Вторая, то есть Глафира Федоровна Гореглядова, лет двадцати двух, весьма приятной наружности, ловкая стройная женщина, которая так грациозно приседала, входя в комнату, и так мило припрыгивала, когда подходила целоваться с хозяйкою дома, что все девицы и молодые женщины низшего полета смотрели на нее с каким-то благоговением и удивлялись ей со страхом и трепетом. Старик, муж ее, человек богатый, но скупой и месяцев десять в году прикованный подагрою к своим вольтеровским креслам, женился на ней для того, чтоб не сидеть одному дома; а она вышла за него потому, чтоб разъезжать с утра до вечера по гостям. Сначала он сердился; потом, как следует, перестал, и чтоб не умереть от скуки, бил хлопушкою мух, выводил канареек и играл в марьяж со своим дворецким. Весь город дивился их согласию, и все называли старика Гореглядова отменно счастливым.
Часу в седьмом вечера, в тот самый день, в который поутру Николай Иванович Холмин сделал три визита, описанные в предыдущей главе, княгиня Ландышева в ожидании гостей, которые и в провинции не съезжаются прежде девятого часа на вечер, сидела в гостиной с приятельницами своими: Златопольской и Гореглядовой. Перед ними на столе лежали две французские книги в синей красивой обертке; это были "Сцены из приватной жизни", сочинение г. Бальзака.
- "Сцены из приватной жизни!" - сказала Гореглядова (разумеется, по-французски), перебирая листы первого тома. - Это название не много обещает.
- Я получила их сегодня, - прервала княгиня. - Говорят, что они очень интересны.
- Но уж верно не так, как романы моего милого д'Арленкура, - подхватила Златопольская, закатив под лоб свои чувствительные глаза.
- И я сомневаюсь в этом, - сказала княгиня. - Кто написал "Неизвестную", "Ренегата", "Ипсибоэ"...
- А "Пустынника"! - вскричала Златопольская. - А "Пустынника"! Fuis, fleuve de la vallée!.. О д'Арленкур!
- Я читала, однако ж, - продолжала княгиня, - в одном русском журнале, что этот Бальзак...
- Ах, перестань, ma chère! - прервала Златопольская. - Что может сравниться с д'Арленкуром... Fuis, fleure de la vallée!
- Это правда, - прибавила Гореглядова. - Кто читал "Ипсибоэ", "Ренегата"...
- И знает наизусть "Пустынника", - сказала Златопольская, - тому не скоро понравится какой-нибудь Бальзак. Да он же и старый писатель! Я еще ребенком слыхала об нем от нашего французского учителя. Какая разница мой милый д'Арленкур... Oh, fuis, fleure...
- Ольга Федоровна Зарецкая! - сказал громким голосом лакей, отворяя двери гостиной.
- Ольга Федоровна! - вскричала княгиня, вставая с канапе. - Так она приехала из Москвы?.. Ах, chère amie, как я рада, что вы опять с нами! - продолжала она, идя навстречу к пожилой даме, разодетой по последней моде, с преогромными беретами на рукавах и колоссальным током на голове.
После обыкновенных лобызаний и отрывистых фраз, которые, разумеется, должны всегда выражать искреннюю радость, хозяйка и гости уселись вокруг стола, и между ними начался следующий разговор:
Княгиня. Ах, ma chère, какие у вас чудные рукава! Comme с'est joli!
Зарецкая. Да. Это самая последняя мода. Мадам Лебур поклялась мне, что этим фасоном первое платье делано для меня.
Златопольская. Ах, как мило!
Гореглядова. Прелесть! А косынка?.. Посмотрите!
Зарецкая. Их только что привезли из Парижа. Это шали.
Княгиня. Шали... Да, да, знаю! C'est délicieux!
Гореглядова(тихо Златополъской). Как все это пестро!.. А этот ток! Боже мой, в пятьдесят лет!.. Elle est d'un ridicule achevé.
Княгиня. Ну что, ma chère, вы очень веселились в Москве?
Зарецкая. О, не говорите мне! Я умирала с тоски.
Княгиня. Неужели?
Зарецкая. Ах, ma chère, что за общество! Что за тон! Я вообразить себе не могла, чтоб в городе, который называется столицею, было так мало просвещения. Одни названия улиц выведут всякого из терпения. Например, я остановилась у моей родственницы, в собственном ее доме - как вы думаете, где? - на Плющихе!!!
Златопольская. На Плющихе? Dieu, comme c'est vulgaire!
Зарецкая. А как живут, ma chère! Вот однажды пригласили меня на бал в один дом, помнится, за Москвой-рекой, на Зацепе...
Гореглядова. На Зацепе? Боже мой, какие тривиальные названия!
Княгиня. Согласитесь, что это может быть только у нас.
Зарецкая. И только в Москве. Вот мы ехали, ехали какими-то огородами, Крымским Бродом... Ужас! И что ж, вы думаете, нашли на этом бале?.. Хозяйку, которая заговорила с нами по-русски, голые деревянные стены и сальные свечи в запачканных хрустальных люстрах.
Княгиня. Нет, шутите!
Зарецкая. Уверяю вас. По этому вы можете судить, как живут в Москве. В Благородном собрании я была только однажды, на масленице. Зала недурна; но что за тон, что за манеры! Молодые люди ходят взад и вперед; никто не обращает на вас никакого внимания, и если вы не хотите сидеть на скамейке, то уж, конечно, не догадаются подать вам стула. Я это испытала на себе.
Княгиня. А театр, ma chère?
Зарецкая. Французский - прелесть, но зато русский!.. Вы не можете себе представить!.. Что за актеры, какие названия у этих актеров! Щепкин, Репина. Ну, поверите ли, тошно слышать! А как играют!.. Меня уговорили однажды посмотреть какую-то оперу, кажется, "Волшебного стрелка". Ну, ma chère, признаюсь, мне стало стыдно, что я русская. Но это еще ничего. Подле меня в ложе какой-то господин, которого называли графом, начал говорить с своими дамами и хвалить игру актеров, декорации, костюмы, словом, все и даже уверять их, что он видел эту оперу в Париже, и что она дается там не лучше, чем в Москве. Как вы думаете? Эти дамы, которые, впрочем, одеты были недурно и, казалось, принадлежали к хорошему обществу, слушали его, как оракула! Такое невежество вывело меня совершенно из терпения, и чтоб показать этому господину, как мне гадко было слушать его наглую ложь, я вскочила, накинула шаль и тотчас уехала из театра.