Я стал и, мгновенно выхватив револьвер из кармана зипуна, в упор ударил в ногайскую рожу, стоявшую слева, и тотчас же задом упал с обрыва. Вторая рожа выстрелила по мне, потом сдуру кинулась назад за подмогой. Я сломал себе руку, а всё-таки ушёл.
8. VI.24
Notre-Dame de la Garde
Вагон был полон рабочими, - было воскресенье.
Против меня сидел каменщик, длинный и худой, как Дон-Кихот, весь спечённый солнцем, морщинистый, заросший серой щетиной, испачканный известкой, въевшейся в его одежду, в рыжую обувь и в руки, и не спеша жевал, поочередно отрезая кривым ножичком то ломтик сизой тугой колбасы, то кусок белого хлеба. Всё в нём было по-южному сухо, коряво, всё жестко и грубо, - одни глаза, безразлично и устало смотревшие на меня, были кротки и укоризненны.
Остальные были молодежь, итальянцы и провансальцы. И все они, не смолкая ни на минуту, быстро и непонятно говорили, разражались хохотом и орали, громко шлёпали друг друга. Они то и дело, кто в лес, кто по дрова, затягивали "Интернационал" или хором кричали: "а bas la guerre!" - хотя никакой войны нигде не было и не предвиделось, - и залихватски свистали.
На остановке в Сэн-Рафаэле по вагону прошли с опущенными глазами две монахини, кланяясь и предлагая купить бумажный цветок и, в придачу к нему, взять маленькую картиночку-изображение Марсельской Божьей Матери Заступницы, Notre-Dame de la Garde. Как ровен и чист был прекрасный цвет их молодых, нежных лиц, оттенённых черными капюшонами, как смиренны и девственны склонённые ресницы, как целомудренны прямо, аттически падающие линии черных ряс, подпоясанных длинно-висящим жгутом! Их встретили и проводили уханьем, визгом и мяуканьем. Я вышел вслед за ними, прошелся по платформе… Стены станции пестрели цветистыми плакатами античных руин, средневековых соборов; был тут автокар, полный туристов, поднимающийся по извилистой, идеально-живописной Альпийской дороге, был идеально-счастливый молодой человек, с открытой головой сидящий на руле в лёгкой и длинной машине, уносящей его к лазурному озеру, к идеально-светскому курорту… Солнце пронизывало листья дикого винограда, вьющегося по столбам платформы, делало зелень светлой и праздничной, и небо ярко, невинно и молодо синело меж их гирляндами… Я пошел в конец поезда, где прицепливали, по-видимому, пустой вагон, пришедший с ветки. В самом деле, он был почти пуст. Я вскочил в него и едва успел сесть, как поезд тронулся дальше.
В вагоне сидело только двое: удивительной полноты молодая женщина, возле которой пламенели две корзины с крупными томатами, а напротив неё - престранная для французского вагона фигура, одна из тех личностей, от которых уже давно отвык мой глаз: старичок-странник. Женщина, несмотря на полноту и черные усики, цвела красотой и тем избытком здоровья и великолепной, пурпурно-лиловой крови, которые встречаются, кажется, только в Провансе. А старичок был легонький, сухонький, с босыми, темно-желтыми от загара ножками, с редкими и длинными бесцветными волосами, в которых сквозил коричневый череп, в белом балахончике и с двумя белыми мешочками по бокам, надетыми крест-накрест: совсем бы русский старичок, если бы не тонкость и чистота черт лица. И он сидел и вслух, но так, точно в вагоне кроме него никого не было, читал. Он бегло, дружелюбно, спокойно взглянул на меня и продолжал читать:
- Seigneur, ayez pitie de nous!
- Jesus-Christ, ayez pitie de nous!
Он читал то, что было напечатано на обороте картонки, которую вместе с бумажным цветком раздавали монахини: Litanies de Notre-Dame de la Garde. Поезд гре-мел, но он читал ясно и с такой превосходной простотой произношения, что слышно было каждое слово. И так же, как это произношение, был прост и звук, выражение его голоса. Только всё время голос его креп и всё более приобретал убедительность, уверенность, что его слышат Те, к Кому обращался он.
- Pere celeste qui etes Dieu, ecoutez nous, - говорил он Богу почти так, как если бы он говорил: Monsieur le ministre, ecoutez moi, но именно почти так, то есть не совсем так. Он не умолял, он только почтительно просил, но всё-таки с оттенком молитвы, обращения к Отцу Небесному:
- Espri Saint qui etes Dieu, ayez pitie de nous!
- Sainte Marie, Immaculee dans votre Conception, priez pour nous!
Женщина отвернулась к жаркому окну, за которым шли сады и виллы Булюриса, - на глаза её навернулись слёзы. У меня по голове прошёл легкий холодок… Да, да, ну пусть их нет, - Jesus-Christ, Pere celeste, Sainte Marie… Ведь всё равно были, есть и вовеки будут чувства, коими эти литании созданы. Есть неистребимая и сладостная потребность покорности и даже унижения перед тем высшим, что мы имеем в себе самих, совокупностью чего наделяем мы смертного или Божество и чему мы поклоняемся, возвышая самих себя, поклоняясь, всему тому высшему, что есть в нас. Есть в нас некий Дух, неизменно и отлично от плоти чувствуемый нами - Sant Esprit qui est Dieu, нечто такое, что для нас непостижимо, что нам, смертным, кажется бессмертным, вечным. И есть, несомненно есть, в нашем порочном, человеческом непорочность как бы нечеловеческая, неизменно нас трогающая, восхищающая, - так как же может не восхищать Образ этой непорочности чистейший и совершеннейший, пусть даже опять-таки самими нами, в силу нашей горячей потребности, созданный? А старичок, замедляя голос, невольно возвышал его и говорил всё проникновеннее:
- Sainte Marie, saluee par l'archange Gabriel, priez po-ur nous!
- Sainte Maria glorifiee dans vorte Assomption, priez pour nous!
И торжественно и светло звучали слова: saluee, glori-fiee. Разве слова все одинаковы? Разве не живут они таинственнейшей и разнообразнейшей музыкой, жизнью?
Когда-то мне было странно французское обращение к Богу, к Божьей Матери, к Спасителю на вы, потому что ещё чужда была Франция и мёртв был язык католической церкви. Потом я не привык к этому обращению, но почувствовал в нём, в его галльском рыцарстве, какое-то особое очарование.
Старичок читал:
- Notre-Dame de Grace, priez pour nouse!
- Notre-Dame de la Garde, Reine et Patronne de Marseille, priez pour nous!
Reine et Patronne, Царица и Покровительница… Разве не великое счастье обладать чувством, что есть всё-таки Кто-то, благостно и бескорыстно царствующий над этим Марселем, над его грешной и корыстной суетой и могущий стать на его защиту в беде, в опасности? И Кто эта Reine?
- Матерь господа нашего Иисуса, за грехи мира на кресте распятого, высшую скорбь земную приявшая, высшей славы земной и небесной удостоенная!
Я тоже взял у монахинь цветок и картинку. Теперь я вынул эту картинку и стал рассматривать: она была прелестна в своей наивности и традиционности, эта столь обычная, ремесленная статуя Богоматери, с Её юным, благостным и спокойным Ликом, с маленькой короной на голове и большеглазым Младенцем, доверчиво простирающим к миру свои детские ручки с Её рук, с Её лона. И я вспомнил далёкое счастливое время, когда я впервые видел эту статую в действительности: было весеннее утро, и высоко в бледно-голубом небе стояла Она, Rein de Marseille, недоступная земным горестям и волнениям, но неизменно к ним участливая, - реяла на высокой колокольне песочного цвета, издалека видной с путей морских, вознесенной на желтый каменистый пик над всей гаванью, над всем городом со всеми его предместьями и над всеми его нагими, пустынными окрестностями, говорящими уже о близости Испании. Я смотрел на картинку и мысленно повторял за старичком:
- Вы, Кто первая встречаете благословением прибывающих и последняя провожаете им отходящих…
- Неисчерпаемое сокровище наше…
- Никогда не оставляющая наши мольбы напрасными…
- Нами именуемая нашей Доброй Матерью…
- Покровительница рыбаков и корабельщиков…
- Верный путеводитель проповедующих Слово Божие язычникам…
- Охраняющая в битвах наших воинов…
- В чьё святилище входим мы с такой радостью…
- Благодатная Звезда морей…
- Маяк Блистающий, указующий нам среди бурь гавань спокойную…
- Вы, на руках своих несущая Повелителя ветров и бурных волн…
- Это хорошо, не правда ли? - прерывая чтение, обратился ко мне старичок так, точно мы были всю жизнь знакомы.
- Очень хорошо, - ответил я от всей души.
Он это почувствовал и спросил, как добрый учитель понятливого школьника:
- А почему?
И тотчас же ответил сам:
- Потому, что здесь выражается всё самое прекрасное, что есть в человеческой душе.
- Да, - сказал я. - И нет казни достойной для того, кто посягает хотя бы вот на такие картинки.
Он поглядел на меня, подумал.
- Вы англичанин? - спросил он.
- Нет, русский.
Он легонько улыбнулся.
- Да, конечно, не англичанин. Я так и думал. Англичане никогда не сидят, например, в вагоне просто, ничего не делая: или пристально смотрят в окно, точно изучая что-то, или читают… Ну, да, вы русский. И я знаю, сколько страданий и гонений терпит теперь Россия…
И, опять подумав, помедлив немного, стал дочитывать:
- Утешительница скорбных душ и прибежище бедных рыбаков…
- Посредница милосердная между небом и нами…
- Надежда наша в жизни и сопутница в час смертный…
- Бдящая над колыбелью нашей и благословляющая нашу могилу…
- Царица земли и небес, молитесь за нас!
И он перекрестился, вздохнул и просто и убежденно сказал, пряча картинку за пазуху:
- C'est tres bon, ca!
- Ah oui, - прошептала полная женщина с застенчивой улыбкой сквозь сиявшие на глазах слёзы, - notre berceau et notr tombe…
За окном слепило солнце и море. Был туннель, грохот, тьма и вонь каменного угля, потом блеск, лазурь, свежесть морского воздуха, красно-лиловые скалы и синие, синие заливы… Вдруг раздался треск и сверкнули брызги стекла, - вдребезги рассыпалась бутылка, вылетевшая из окна и ловко угодившая в телеграфный столб…
Это забавлялась молодежь.
Приморские Альпы, 1925
Илюшка
Едем с Илюшкой в город.
Жаркий ветер рабочей поры, бьющий с сушью и зноем в лицо. Узкий просёлок в зреющих хлебах - ничего вокруг, кроме их желтого моря да томного, серо-синего неба…
И всё в томном полусне, в дремотном волнении, всё мотается, клонится, бежит: и колеса бегут, и лошадь бежит, и хлеба вместе с цветами льются, стелются… Один кобчик повис в воздухе, точно в мёртвую точку попал: зорко смотрит вниз и мелко-мелко, быстро-быстро дрожит на одном месте острыми крылышками…
Едем на бегунках. Я впереди, правлю, Илюшка сзади. Оба сидим верхом, только у меня ноги поставлены на переднюю ось, а у него откинуты на заднюю. Он упёрся руками в сидение и говорит и хохочет мне прямо в затылок.
Он, как всегда, в отличном расположении духа. С утра до обедов был на косьбе, косил бодрей всех и ничуть не устал. "Вы думаете, я в солдатах разучился - нет, ещё ловчей стал!" Только косил без картуза, не обращая никакого внимания на солнце, и потому, когда вернулись к обедам в усадьбу, у него пошла носом кровь, и он долго унимал её, умываясь возле водовозки. Рядом с ним стоял Мотька, малый глупый, простодушный. Мотька поливал ему из корца, потом сказал:
- Ну, теперь полей мне, я тоже маленько умоюсь.
Илюшка весело выпучил на него мокрые глаза, захохотал и ответил:
- Дурак, ай я тебе прачка?
Теперь он опять то и дело смеётся, от нечего делать болтая, наслаждаясь ездой, полем, бегущим волнением хлебов, жарким ветром, мягко бьющим в лицо и порой овевающим так знойно, точно где-то пылает безмерный костёр. Он с восхищением рассказывает, как он в Киеве, где отбывал воинскую повинность, ходил в публичный дом:
- Вот там девки! - говорит он. - Это не нашим чета! Разве наша умеет так-то обойтиться! А хозяйка толстая, с усами… И всю ночь пляс, танцы, пиво…
Потом - и все с той же легкостью - рассказывает то, что я уже знаю: как он застрелил одного из арестантов, которых им, солдатам, пришлось однажды вести с вокзала в пересыльную тюрьму: арестант этот хотел убежать.
- Тебе не грех? - спрашиваю я.
- Какой же мне грех? Если бы он убежал, мне за него пришлось бы целый год просидеть.
- Да лучше уж год просидеть.
- Ну, нет, я их лучше двадцать положу!
- А как же в заповедях сказано, что нельзя убивать?
- А как же в присяге читают, что обязательно надо? Потом он меня расспрашивает, за что вешают "политиков" и сколько получает "с головы" палач.
- Правда, что этому палачу сто целковых с головы дают?
И без малейшего хвастовства, совершенно простосердечно сознается, что за сто целковых мог бы и сам кого угодно удавить.
- Да чего ж? Ну, другие там покойников боятся, а я этого никогда не знал: как это он может с того света прийти? Я только со своей деревни не стал бы давить. Своего, понятно, жалко…
Бежит, волнуется горячий воздух, бегут колеса, лошадь, льются желтыми волнами овсы и ржи, дрожит в небе кобчик…
1930
Русь
Старуха приехала в Москву издалека. Свой северный край называет Русью. Большая, бокастая, ходит в валенках, в тёплой стёганой безрукавке. Лицо крупное, желтоглазое, в космах толстых седых волос, - лицо восемнадцатого века.
Спросил её как-то:
- А сколько вам лет будет?
- Семьдесят семь, господин милый.
- А вы, дай Бог не сглазить, ещё совсем хоть куда.
- А что ж мне? Это года не велики. Наш родитель до ста лет дожил.
Чаю она не пьет, сахару не ест. Пьет горячую воду с чёрным хлебом, с селедкой или солеными огурцами.
- Вы никогда, небось, и не хворали?
- Нет, трясовица была на мне, порча на мне была. Мужа страшилась: как он ко мне с любовным чувством, меня и начинало трясти, корёжить. Сжечь бы её, ту, что напустила на меня это!
Слово "сжечь" одно из её любимых. Про большевиков говорит очень строго:
- Не смеют они так про Бога говорить. Бог наш, а не их. Сжечь бы их всех!
Её рассказы о родине величавы. Леса там темны, дремучи. Снега выше вековых сосен. Бабы, мужики едут в лубяных санках, на зубастых лохматых коньках, все в лазоревых, крашеного холста тулупах со стоячими аршинными воротами из жестокого псиного меху и в таких же шапках. Морозы грудь насквозь прожигают. Солнце на закате играет как в сказке: то блещет лиловым, то кумачовым, а то всё кругом рядит в золото или зелень. Звёзды ночью - в лебяжье яйцо.
1930
Неизвестные рассказы
На извозчике
А. и Б., друзья Н., оба, как и хозяин, холостые, но уже давно не первой молодости, отлично пообедали у него на Песках, сидя в светлой, теплой столовой, посматривая на хорошенькую горничную в. белом фартучке с кружевами, выпили кофе с коньяком и закурили, продолжая шутить над знакомыми, вспоминая редкую глупость одного, странности другого, скупость третьего, идиотское самомнение четвертого… Но хозяин вдруг взглянул на карманные часы и сделал испуганные глаза:
- Батюшки мои! Уже почти девять!
- А что такое? - спросил Б.
- Как что такое? А Карцев-то? Надо показаться хоть на первой панихиде…
И все, замяв папиросы в пепельницах, встали и пошли в прихожую. Там Б. сказал хозяину:
- Где тут у вас, дорогой мой? Всегда забываю… А меж тем, после белого вина и нарзана…
- Все прямо, потом третья дверь налево…
На дворе стоял такой густой, морозный туман, что свет фонарей был в нем молочный и быстро проезжавшие мимо извозчики тотчас скрывались из глаз. Наконец, задержали двух и Н спросил:
- Ну, кто с кем?
- Я отдельно, - сказал Б. - До свиданья, дорогие друзья, я не поеду. Я на Каменноостровский.
- Неловко!
- Нет, Бог с ними совсем, с этими панихидами. До свидания, спасибо за прекрасно проведенный вечер…
И, помахав перчаткой, влез, большой, в золотых очках, в жеребячьей дохе, в промерзлые санки с собачьей полостью. Сильная маленькая финка мелкой рысью понеслась навстречу туманному и морозному ветру. И Б. с удовольствием стал думать:
- Да, Бог с ним совсем. Нынче к нему, через неделю к другому, через месяц к третьему… Милые петербургские зимы!