Окаянные дни (сборник) - Иван Бунин 21 стр.


Наш царь - убожество слепое,
Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,
Царь - висельник…
Он трус, он чувствует с запинкой,
Но будет, час расплаты ждет!
Ты был ничтожный человек,
Теперь ты грязный зверь!
Царь губошлёпствует…
О мерзость мерзостей! Распад, зловонье гноя,
Нарыв уже набух, и пухлый, ждёт ножа.
Тесней, товарищи, сплотимтесь все для боя,
Ухватим этого колючего ежа!
Царь наш весь мерзостный, с лисьим хвостом,
С пастью, приличною волку,
К миру людей привыкает - притом
Грабит весь мир втихомолку,
Грабит, кощунствует, ежится, лжёт,
Жалко скулит, как щенята!
Ты карлик, ты Кощей, ты грязью, кровью пьяный,
Ты должен быть убит!

Все это было напечатано в 1907 году в Париже, куда Бальмонт бежал после разгрома московского восстания, и ничуть не помешало ему вполне безопасно вернуться в Россию. А Гржебин, начавший ещё до восстания издавать в Петербурге иллюстрированный сатирический журнал, первый выпуск его украсив обложкой с нарисованным на ней во всю страницу голым человеческим задом под императорской короной, даже и не бежал никуда, и никто его и пальцем не тронул. Горький бежал сперва в Америку, потом в Италию…

Мечтая о революции, Короленко, благородная душа, вспоминал чьи-то милые стихи:

Петухи поют на Святой Руси -
Скоро будет день на Святой Руси!

Андреев, изголодавшийся во всяческом пафосе, писал о ней Вересаеву:

"Побаиваюсь кадетов, ибо зрю в них грядущее начальство. Не столько строителей жизни, сколько строителей усовершенствованных тюрем. Либо победит революция и социалы, либо квашеная конституционная капуста. Если революция, то это будет нечто умопомрачительно радостное, великое, небывалое, не только новая Россия, но новая земля!"

"И вот приходит ещё один вестник к Иову и говорит ему: сыновья твои и дочери твои ели и пили вино в доме первородного брата твоего: и вот большой ветер пришёл из пустыни и охватил четыре угла дома, и дом упал на них, и они умерли…"

"Нечто умопомрачительно радостное" наконец настало. Но об этом даже Е. Д. Кускова обмолвилась однажды так:

"Русская революция проделана была зоологически".

Это было сказано ещё в 1922 году и сказано не совсем справедливо: в мире зоологическом никогда не бывает такого бессмысленного зверства, - зверства ради зверства, - какое бывает в мире человеческом и особенно во время революций; гад действует всегда разумно, с практической целью: жрёт другого зверя, гада только в силу того, что должен питаться, или просто уничтожает его, когда он мешает ему в существовании, и только этим и довольствуется, а не сладострастничает в смертоубийстве, не упивается им, "как таковым", не издевается, не измывается над своей жертвой, как делает это человек, - особенно тогда, когда он знает свою безнаказанность, когда порой (как, например, во время революций) это даже считается "священным гневом", геройством и награждается: властью, благами жизни, орденами вроде ордена какого-нибудь Ленина, ордена "Красного Знамени"; нет в мире зоологическом и такого скотского оплевания, осквернения, разрушения прошлого, нет "светлого будущего", нет профессиональных устроителей всеобщего счастия на земле и не длится будто бы ради этого счастия сказочное смертоубийство без всякого перерыва целыми десятилетиями при помощи набранной и организованной с истинно дьявольским искусством миллионной армии профессиональных убийц, палачей из самых страшных выродков, психопатов, садистов, - как та армия, что стала набираться в России с первых дней царствия Ленина, Троцкого, Дзержинского, и прославилась уже многими меняющимися кличками: Чека, ГПУ, НКВД…

В конце девяностых годов ещё не пришел, но уже чувствовался "большой ветер из пустыни". И был он уже тлетворен в России для той "новой" литературы, что как-то вдруг пришла на смену прежней. Новые люди этой новой литературы уже выходили тогда в первые ряды её и были удивительно не схожи ни в чём с прежними, ещё столь недавними "властителями дум и чувств", как тогда выражались. Некоторые прежние ещё властвовали, но число их приверженцев всё уменьшалось, а слава новых всё росла. Аким Волынский, видно, недаром объявил тогда: "Народилась в мире новая мозговая линия!" И чуть не все из тех новых, что были во главе нового, от Горького до Сологуба, были люди от природы одарённые, наделённые редкой энергией, большими силами и большими способностями. Но вот что чрезвычайно знаменательно для тех дней, когда уже близится "ветер из пустыни": силы и способности почти всех новаторов были довольно низкого качества, порочны от природы, смешаны с пошлым, лживым, спекулятивным, с угодничеством улице, с бесстыдной жаждой успехов, скандалов…

Толстой немного позднее определил всё это так: "Удивительная дерзость и глупость нынешних новых писателей!"

Это время было временем уже резкого упадка в литературе нравов, чести, совести, вкуса, ума, такта, меры… Розанов в то время очень кстати (с гордостью) заявил однажды: "Литература - мои штаны, что хочу, то в них и делаю…" Впоследствии Блок писал в своём дневнике:

- Литературная среда смердит…

- Брюсову все ещё не надоело ломаться, актерствовать, делать мелкие гадости…

- Мережковские - хлыстовство…

- Статья Вячеслава Иванова душная и тяжёлая…

- Все ближайшие люди на границе безумия, больны, расшатаны… Устал… Болен… Вечером напился… Ремизов, Гершензон - все больны… У модернистов только завитки вокруг пустоты…

- Городецкий, пытающийся пророчить о какой-то Руси…

- Талант пошлости и кощунства у Есенина.

- Белый не мужает, восторжен, ничего о жизни, всё не из жизни…

- У Алексея Толстого всё испорчено хулиганством, отсутствием художественной меры. Пока будет думать, что жизнь состоит из трюков, будет бесплодная смоковница…

- Вернисажи, "Бродячие собаки"…

Позднее писал Блок о революции, - например, в мае 1917 года:

- Старая русская власть опиралась на очень глубокие свойства русской жизни, которые заложены в гораздо большем количестве русских людей, чем это принято думать по-революционному… Не мог сразу сделаться революционным народ, для которого крушение старой власти оказалось неожиданным "чудом". Революция предполагает волю. Была ли воля? Со стороны кучки…

И в июле того же года писал о том же:

- Германские деньги и агитация огромны… Ночь, на улице галдёж, хохот…

Через некоторое время, он, как известно, впал в некий род помешательства на большевизме, но это ничуть не исключает правильности того, что он писал о революции раньше. И я привёл его суждение о ней не с политической целью, а затем, чтобы сказать, что та "революция", которая началась в девяностых годах в русской литературе, тоже была некоторым "неожиданным чудом", и что в этой литературной революции тоже было с самого её начала то хулиганство, то отсутствие меры, те трюки, которые напрасно Блок приписывает одному Алексею Толстому, были впрямь "завитки вокруг пустоты". Был в своё время и сам Блок грешен насчёт этих "завитков", да ещё и каких! Андрей Белый, употребляя для каждого слова большую букву, называл Брюсова в своих писаниях "Тайным Рыцарем Жены, Облечённой в Солнце". А сам Блок ещё раньше Белого, в 1904 году, поднёс Брюсову книгу своих стихов с такой надписью:

Законодателю русского стиха,
Кормщику в тёмном плаще,
Путеводной Зелёной Звезде, -

меж тем, как этот "Кормщик", "Зелёная Звезда", этот "Тайный Рыцарь Жены, Облеченной в Солнце", был сыном мелкого московского купца, торговавшего пробками, жил на Цветном бульваре в отеческом доме, и дом этот был настоящий уездный, третьей гильдии купеческий, с воротами всегда запертыми на замок, с калиткою, с собакой на цепи во дворе. Познакомясь с Брюсовым, когда он был ещё студентом, я увидел молодого человека, черноглазого, с довольно толстой и тугой гостинно-дворческой и скуласто-азиатской физиономией. Говорил этот гостиннодворец, однако, очень изысканно, высокопарно, с отрывистой и гнусавой четкостью, точно лаял в свой дудкообразный нос, и всё время сентенциями, тоном поучительным, не допускающим возражений. Всё было в его словах крайне революционно (в смысле искусства), - да здравствует только новое и долой всё старое! Он даже предлагал все старые книги дотла сжечь на кострах, "вот как Омар сжёг Александрийскую библиотеку", - воскликнул он. Но вместе с тем для всего нового уже были у него, этого "дерзателя, разрушителя", жесточайшие, непоколебимые правила, уставы, узаконения, за малейшее отступление от которых он, видимо, готов был тоже жечь на кострах. И аккуратность у него, в его низкой комнате на антресолях, была удивительна.

"Тайный Рыцарь, Кормщик, Зеленая Звезда…" Тогда и заглавия книг всех этих рыцарей и кормщиков были не менее удивительны: "Снежная маска", "Кубок метелей", "Змеиные цветы"… Тогда, кроме того, ставили их, эти заглавия, непременно на самом верху обложки в углу слева. И помню, как однажды Чехов, посмотрев на такую обложку, вдруг радостно захохотал и сказал:

- Это для косых!

В моих воспоминаниях о Чехове сказано кое-что о том как вообще относился он и к "декадентам" и к Горькому, к Андрееву… Вот ещё одно свидетельство в том же роде.

Года три тому назад, - в 1947 году, - в Москве издана книга под заглавием "А. П. Чехов в воспоминаниях современников". В этой книге напечатаны между прочим воспоминания А. Н. Тихонова (А. Сереброва). Этот Тихонов всю жизнь состоял при Горьком. В юности он учился в Горном институте и летом 1902 года производил разведки на каменный уголь в уральском имении Саввы Морозова, и вот Савва Морозов приехал однажды в это имение вместе с Чеховым. Тут, говорит Тихонов, я провел несколько дней в обществе Чехова и однажды имел с ним разговор о Горьком, об Андрееве. Я слышал, что Чехов любит и ценит Горького и со своей стороны не поскупился на похвалу автору "Буревестника", просто задыхался от восторженных междометий и восклицательных знаков.

- Извините… Я не понимаю… - оборвал меня Чехов с неприятной вежливостью человека, которому наступили на ногу. - Я не понимаю, почему вы и вообще вся молодежь без ума от Горького? Вот вам всем нравится его "Буревестник", "Песнь о соколе"… Но ведь это не литература, а только набор громких слов…

От изумления я обжёгся глотком чая.

- Море смеялось, - продолжал Чехов, нервно покручивая шнурок от пенсне. - Вы, конечно, в восторге! Как замечательно! А ведь это - дешёвка, лубок, вот вы прочитали "море смеялось" и остановились. Вы думаете, остановились потому, что это хорошо, художественно. Да нет же! Вы остановились просто потому, что сразу не поняли, как это так - море - и вдруг смеётся? Море не смеётся, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает… Посмотрите у Толстого: солнце всходит, солнце заходит… Никто не рыдает и не смеётся…

Длинными пальцами он трогал пепельницу, блюдечко, молочник и сейчас же с какой-то брезгливостью отпихивал их от себя.

- Вот вы сослались на "Фому Гордеева", - продолжал он, сжимая около глаз гусиные лапки морщин. - И опять неудачно! Он весь по прямой линии, на одном герое построен, как шашлык на вертеле. И все персонажи говорят одинаково, на "о"…

С Горьким мне явно не повезло. Я попробовал отыграться на Художественном Театре.

- Ничего, театр, как театр, - опять погасил мои восторги Чехов. - По крайней мере актёры роли знают. А Москвин даже талантливый… Вообще наши актеры ещё очень некультурны…

Как утопающий за соломинку, я ухватился за "декадентов", которых считал новым течением в литературе.

- Никаких декадентов нет и не было, - безжалостно доконал меня Чехов. - Откуда вы их взяли? Жулики они, а не декаденты. Вы им не верьте. И ноги у них вовсе не "бледные", а такие же как у всех - волосатые…

Я упомянул об Андрееве: Чехов искоса, с недоброй улыбкой поглядывал на меня:

- Ну, какой же Леонид Андреев - писатель? Это просто помощник присяжного поверенного, из тех, которые ужасно любят красиво говорить…

Мне Чехов говорил о декадентах несколько иначе, чем Тихонову, - не только как о жуликах:

- Какие они декаденты! - говорил он, - они здоровеннейшие мужики, их бы в арестантские роты отдать…

Правда - почти все были "жулики" и "здоровеннейшие мужики", но нельзя сказать, что здоровые, нормальные. Силы (да и литературные способности) у "декадентов" времён Чехова и у тех, что увеличили их число и славились впоследствии, называясь уже не декадентами и не символистами, а футуристами, мистическими анархистами, аргонавтами, равно как и у прочих, - у Горького, Андреева, позднее, например, у тщедушного, дохлого от болезней Арцыбашева или у педераста Кузьмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным как труп проститутки, - были и впрямь велики, но таковы, какими обладают истерики, юроды, помешанные: ибо кто же из них мог назваться здоровым в обычном смысле этого слова? Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлечения к себе внимания, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство истериков, юродов, помешанных. И вот: какое удивительное скопление нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было ещё при Чехове и как всё росло оно в последующие годы! Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппиус, одержимый манией величия Брюсов, автор "Тихих мальчиков", потом "Мелкого беса", иначе говоря патологического Передонова, певец смерти и "отца" своего дьявола, каменно неподвижный и молчаливый Сологуб, - "кирпич в сюртуке", по определению Розанова, буйный мистический анархист Чулков, исступленный Волынский, малорослый и страшный своей огромной головой и стоячими чёрными глазами Минский; у Горького была болезненная страсть к изломанному языку ("вот я вам приволок сию книжицу, черти лиловые"), псевдонимы, под которыми он писал в молодости, - нечто редкое по напыщенности, по какой-то низкопробной едкой иронии над чем-то: Иегудиил, Хламида, Некто, Икс, Антином Исходящий, Самокритик Словотеков… Горький оставил после себя невероятное количество своих портретов всех возрастов вплоть до старости просто поразительных по количеству актёрских поз и выражений, то простодушных и задумчивых, то наглых, то каторжно угрюмых, то с напруженными, поднятыми изо всех сил плечами и втянутой в них шеей, в неистовой позе площадного агитатора; он был совершенно неистощимый говорун с несметными по количеству и разнообразию гримасами, то опять-таки страшно мрачными, то идиотски радостными, с закатыванием под самые волосы бровей и крупных лобных складок старого широкоскулого монгола; он вообще ни минуты не мог побыть на людях без актёрства, без фразёрства, то нарочито без всякой меры грубого, то романтически восторженного, без нелепой неумеренности восторгов ("я счастлив, Пришвин, что живу с вами на одной планете!"). И всякой прочей гомерической лжи; был ненормально глуп в своих обличительных писаниях: "Это - город, это - Нью-Йорк. Издали город кажется огромной челюстью с неровными черными зубами. Он дышит в небо тучами дыма и сопит, как обжора, страдающий ожирением. Войдя в него, чувствуешь, что попал в желудок из камня и железа; улицы его - это скользкое, алчное горло, по которому плывут тёмные куски пищи, живые люди, вагоны городской железной дороги огромные черви; локомотивы - жирные утки…". Он был чудовищный графоман; в огромном томе какого-то Балухатова, изданном вскоре после смерти Горького в Москве под заглавием: "Литературная работа Горького", сказано: "Мы ещё не имеем точного представления о полном объёме всей писательской деятельности Горького: пока нами зарегистрировано 1145 художественных и публицистических произведений его…" А недавно я прочёл в московском "Огоньке" следующее: "Величайший в мире пролетарский писатель Горький намеревался подарить нам ещё много, много замечательных творений; и нет сомнения, что он сделал бы это, если бы подлые враги нашего народа, троцкисты и бухаринцы, не оборвали его чудесной жизни; около восьми тысяч ценнейших рукописей и материалов Горького бережно хранятся в архиве писателя при Институте мировой литературы Академии наук СССР…" Таков был Горький. А сколько было ещё ненормальных! Цветаева с её непрекращавшимся всю жизнь ливнем диких слов и звуков в стихах, кончившая свою жизнь петлей после возвращения в Советскую Россию; буйнейший пьяница Бальмонт, незадолго до смерти впавший в свирепое эротическое помешательство; морфинист и садистический эротоман Брюсов; запойный трагик Андреев… Про обезьяньи неистовства Белого и говорить нечего, про несчастного Блока - тоже: дед по отцу умер в психиатрической больнице, отец "со странностями на грани душевной болезни", мать "неоднократно лечилась в больнице для душевнобольных"; у самого Блока была с молодости жестокая цинга, жалобами на которую полны его дневники, так же как и на страдания от вина и женщин, затем "тяжелая психостения, а незадолго до смерти помрачение рассудка и воспаление сердечных клапанов…" Умственная и душевная неуравновешенность, переменчивость - редкая: "гимназия отталкивала его, по его собственным словам, страшным плебейством, противным его мыслям, манерам и чувствам"; тут он готовится в актёры, и первые университетские годы подражает Жуковскому и Фету, пишет о любви "среди розовых утр, алых зорь, золотистых долин, цветистых лугов"; затем он продолжатель В. Соловьева, друг и соратник Белого, "возглавлявшего мистический кружок аргонавтов"; в 1905 году "идет к толпе с красным знаменем, однако вскоре совершенно охладевает к революции…" В первую великую войну он устраивается на фронте чем-то вроде земгусара, приезжая в Петербург, говорит Гиппиус то о том, как на войне "весело", то совсем другое - как там скучно, гадко, иногда уверяет её, что "всех жидов надо повесить"…

(Последние строки взяты мною из "Синей книги" Гиппиус, из её петербургских дневников, а всё прочее относительно Блока - из биографических и автобиографических сведений о нем.)

Приступы кощунства, богохульства были у Блока тоже болезненны. В так называемом Ленинграде издавался в конце двадцатых годов, при ближайшем участии Горького, Замятина и Чуковского журнал "Русский Современник", преследовавший, как сказано было в его программе, "только культурные цели". И вот, в третьей книге этого культурного журнала были напечатаны некоторые "драгоценные литературные материалы", среди же них нечто особенно драгоценное, а именно: "Замыслы, наброски и заметки Александра Александровича Блока, извлечённые из его посмертных рукописей".

И впрямь - среди этих "замыслов" есть кое-что замечательное, особенно один замысел о Христе. Сам Горький относился к Христу тоже не совсем почтительно, называл Его, ухмыляясь, "большим педантом". Но в этом отношении куда же было Горькому до Демьяна Бедного, до Маяковского и, увы, до Блока! Оказывается, что Блок замышлял не более, не менее, как "Пьесу из жизни Иисуса". И вот что было в проспекте этой "пьесы".

- Жара. Кактусы жирные. Дурак Симон с отвисшей губой удит рыбу.

- Выходит Иисус: не мужчина и не женщина.

- Фома (неверный!) - контролирует.

- Пришлось уверовать: заставили и надули.

- Вложил персты и распространителем стал.

Назад Дальше