Если она уставала, он заменял ее на сепараторе; когда вязала десятину ржи, незаметно, оврагом выходил к ней, взглядывал на раскрасневшееся лицо, веселое и милое, с туго затянутым платочком, чтобы не трепались волосы, и говорил, как будто небрежно:
– Ну, ну, старайся!
Когда увязывали ржаной воз, и если что-нибудь не клеилось, а она смеялась, легко отстранял ее, и железными своими руками живо затягивал веревку.
Ей особенно нравилось, что он ревнив. Косоглазого Яшку, отличавшегося нескладностью движений и пристрастием к картам, за один вольный маневр так наладил он в шею, что бедный косой черт описал параболу.
Хотя Маша меньше бывала теперь в доме, все же с Лизой, кончившей этой весной институт и жившей тут же, виделась постоянно; прямо она ничего ей не говорила, но и не скрывала. Лиза, конечно, была на ее стороне; тревожило ее лишь то, что Пермяков женат.
– А если жена воротится? – спросила она раз. – Как же тогда?
– Не знаю, Лизочка. Ему виднее.
Правда, Маша об этом не думала. И раньше она считала, что жена – просто случайный, ненужный придаток; а теперь, когда стала к Пермякову близка, то столь естественным казалось, что сама она заняла его всего – чего же вспоминать о какой-то жене, Бог весть куда уехавшей?
Осенью Пермяков получил с родины известие, что Ивашка на всю зиму оставляет у себя Пелагею с детьми – это лишь укрепило Машу в сознании, что так и быть должно.
С наступлением осени Варвара Михайловна снова перевела ее в дом, на прежнее положение горничной, и снова она поселилась в нижнем этаже, рядом с Лизиной комнатой.
Лиза эту зиму никуда не уезжала – проводила ее так же, как раньше Святки и Пасху. Она ходила иногда к Анне Сергеевне в Лысково, даже помогала ей в возне с ребятами; кое-чем с ними занималась.
Анна Сергеевна скромно улыбалась.
– Неужели это вам интересно? – спрашивала она про занятия.
– Очень, – отвечала Лиза. – Я люблю детей, и знаете, даже мне нравится тихая деревенская жизнь.
Анна Сергеевна вздыхала.
– Ах, голубчик, а мне эта тихая деревенская жизнь осточертела. Мне все в Москву хочется. Знаете, сходить в Художественный театр, в оперу…
Лиза соглашалась, но возражала, что для этого не надо непременно жить в Москве.
Педагогическая жилка в Лизе действительно оказалась; она так осмелела, что попробовала устроить у себя в Кочках как бы филиальное отделение школы, – вернее, нечто вроде детского сада. Николай Степаныч не сразу сообразил, в чем дело; но когда Лиза объяснила, что ничего противозаконного и антигосударственного заводить не собирается, он выразил согласие; и даже отдал комнату флигеля, ранее по зимам нетопившегося.
Лиза развела тут свое небольшое хозяйство. Появились картинки на манер лысковских, две скамейки, стол, и по утрам она частью учила, частью просто играла с пятью, шестью молодыми кочкинцами, лет до девяти. Они ходили к ней охотно.
В этом году Николай Степаныч ездил в уездный город на земские выборы. Это происходило раз в три года, и для засидевшихся стариков являлось делом интересным и серьезным: сталкивались самолюбия, составлялись партии, велись маленькие интриги. В сущности, политического деления не было; объединялись по знакомству и симпатиям; делились также на восточную и западную часть уезда. Выходило, что Николай Степаныч и Коссович оказывались в одной партии, восточной.
Их единомыслие выражалось в том, что оба стояли за одни и те же мосты, за проведение участков шоссе приблизительно в тех же местах. Коссович на эту зиму оставался в деревне – не то он взял долгий отпуск, не то собрался выходить совсем из гвардии.
Для Николая Степаныча эта поездка оказалась удачной во всех отношениях. У Капырина, – в местном отеле, где с некоторых пор перевелись клопы, – ему оставили лучший номер, и отлично угостили свежей стерлядью. В гласные он прошел даже лучше, чем в прежнее трехлетие; по обыкновению, в перерыве и за завтраком распространялся о японской войне, критикуя Куропаткина; по его мнению, причиной неудач была его нерешительность и то, что в таком-то сражении он не атаковал того-то, и т. д. За эти длинные рассуждения его назвали в земстве главнокомандующим, и часто не дослушивали. Но на это раз сам Коссович слушал внимательно, во многом соглашался, и в голосованиях высказывался с ним вместе. Правда, Николай Степаныч знал, что он метит в предводители. Все же, внимание льстило.
Любезность Коссовича дошла до того, что он предложил Николаю Степанычу подвезти его до Кочек – у стратега захромала пристяжка. Сделал это он так ловко, что нельзя было отказаться. Правда, когда Николай Степаныч сел в его очень уж мягкую, покойную коляску, и тройка гнедых тронула ровным, сильным ходом, – он ощутил легкое неудовольствие: у него самого ни коляски такой, ни лошадей не было. "Да, да, – думал он про себя, – посмотрим… посмотрим. Как и что". Эти краткие его размышления, за дымчатыми очками, относились, вероятно, к тому, как будет чувствовать себя обладатель коляски, радищевской усадьбы и знаменитого бильярда в ту минуту, когда ему станут класть белые и черные шары.
Коссович сидел прямо, бодро, осматривал поля с таким видом, что именно его только и недоставало, чтобы завести всюду порядок и благоденствие. Когда спускались с последней горы перед Кочками, по крутому шоссе, к речке, за которой на бугорке стояла церковь и тянулся буро-золотящийся в осеннем солнце парк, Коссович спросил:
– Если не ошибаюсь, Лизавета Николаевна эту зиму с вами?
– Да, знаете, она тут… кое-чем занялась. Ребят вздумала учить. Я не препятствую. Я нахожу, что для молодой девушки… это вовсе не вредно.
– Ну, разумеется. Тем более, что Лизавета Николаевна и в это дело внесет свойственное ей изящество.
Николай Степаныч неопределенно что-то промычал – нечто необязывающее.
– Мне было бы интересно побеседовать с нею потому, что, очевидно, наши вкусы совпадают. У себя в Радищеве я завожу ремесленную школу для девочек.
Видно было, что он мог бы, поблескивая белыми зубами, распространяя вокруг свежий и энергический воздух, – мог бы неопровержимо доказать, что так же, как и у него в Радищеве, – всюду следует заводить ремесленные школы. Но было поздно. Подъезжали к дому.
На этот раз Коссович попал более удачно в том смысле, что угодил под завтрак, и завтрак неплохой. Варвара Михайловна могла достойно его встретить.
Лиза вышла в скромном, черненьком платьице учительницы, надела только чистый воротничок. Ей опять показалось странным, зачем приехал Коссович, но в этот раз она была уже несколько определенней и смелее. Теперь и он не наседал на Николая Степаныча, который мирно жевал спаржу; беседовал он больше с дамами, и особенно с Лизой. Говорил, что страшно одобряет ее намерение работать в деревне, что теперь это очень нужно, и, подхватив оборванную тему о ремесленных школах, помчался.
Когда Маша, слегка робея, подавала ему на подносе чашечку кофе, он, не взглянув, ловко протянул руку с перстнем на пальце, не смотря, взял чашечку, сказал; "Благодарствуйте", и точным, крепким движением поставил эту чашечку перед собой. Холеная рука, перстень, обшлаг форменного сюртука не раздражили Лизу. Напротив, ей показалось в этом нечто – хотя и жуткое, но привлекательное.
– Вы, конечно, опытнее меня в обращении с детьми, – говорил он, – и если хотите, я вам завидую. Мне много приходилось иметь дела с солдатами; а они в некотором смысле тоже дети. Все же я предпочитаю детей настоящих.
После завтрака он попросил разрешения осмотреть школу. Лиза улыбнулась.
– Какая же это школа? Там нечего смотреть. Но он настаивал, и она его повела.
Разумеется, комната флигеля, где она возилась со своими ребятами, не могла представить для него интереса. Все же он был более чем добросовестен, рассматривал всякую мелочь, подробно расспрашивал о занятиях, и его серые, несколько круглые глаза были как-то упорны, и выражали нечто, не заключавшееся в словах. Лизу это слегка волновало, и оживляло. Она тоже чувствовала, что главное тут не в школе. Главное заключалось в ней самой. Это радовало и смущало.
Коссович сидел за партой. Октябрьское солнце грело ему руки, в окне был виден побуревший орешник, а дальше большой пруд внизу, с купаленкой, и рыжий бугор над ним. Лиза стояла в позе учительницы.
– Может быть, во мне и есть педагогическая жилка. Я не прочь была бы сделаться настоящей учительницей.
– Вот, например, – блеснул глазами Коссович, – вы обучали бы меня. Вы бы спросили: Коссович Александр, сколько будет пятью семь? А я бы встал, и ответил: тридцать восемь.
– Я бы вас поправила. А почему же бы вы ошиблись?
Он посмотрел на нее и усмехнулся:
– Вот и действительно… почему бы я ошибся? А между тем я почти уверен, что, если бы был вашим учеником, обязательно бы ошибался.
Лиза засмеялась.
– Как странно. Что ж, мне пришлось бы оставить вас на второй год.
Коссович встал, и вдруг сказал, даже с оттенком грусти:
– Стало быть, я очень плохой ученик. Как бы то ни было, – он оглянул пустую, и как бы по-осеннему просторную комнату, – мне очень здесь у вас нравится, в вашей школе, и Бог знает даже, почему. Но хочется взглянуть еще парк.
Что-то в его словах как бы смутило Лизу. Она чуть покраснела.
– Я могу показать вам и парк.
Они вышли и, действительно, направились в парк, где погожий октябрьский день еще сильнее чувствовался. Был он в особой терпкости, и как бы горечи воздуха, в холоде воды в пруду, ее скорбной ясности; в запоздалом покрасневшем яблоке на яблоне; в бурых дубах, багровой верхушке осины, в бледно-золотой, редкой и легкой листве березовой рощицы за оградой.
– Отличный, старый парк, – говорил Коссович, проходя по липовой аллее, дупла в которой весной заделывал Пермяков.
Лиза помахивала прутиком.
– Я к нему привыкла, и люблю его. Но иногда, особенно в такие дни, мне бы хотелось, чтоб в аллеях стояли старинные статуи, чтобы газоны были выстрижены, фонтаны шумели.
Коссович улыбнулся.
– Ого!
– Да, конечно, это несколько смешно. Но хорошо бы, если б лебеди плавали в этих бассейнах, и рыбки сбегались на колокольчик. Вы бывали в Версале?
– Был. И вы правы, разумеется. Я не ошибся. В вас есть не столь педагогическая, сколь поэтическая жилка.
Через час он уехал, взяв с нее обещание, что она навестит и его ремесленную школу, и вообще посмотрит усадьбу. Лиза согласилась, взглянув предварительно на мать. Варвара Михайловна не возражала.
Вечером, когда ранняя заря багровела сквозь деревья, Лиза бродила одна по дальней аллее, выходившей на зеленя той изумрудной яркости, которой позавидовал бы Веронез. Она ни о чем не думала; но была полна мечтательной, волнующей меланхолии.
V
Зима проходила в Кочках так же, как и многие зимы. Николай Степаныч через очки читал "Новое время", глубокомысленно ходил взад-вперед по столовой, заложив назад руки, не одобрял Коковцова и за обедом иногда длинно разглагольствовал. Варвара Михайловна была непрерывно занята, – по хозяйству. Лиза работала тоже, как всегда послушная и аккуратная; и до того считалась она в семье безукоризненной, что, вопреки всем правилам и традициям, ей позволили съездить одной в Радищево – для осмотра школы. Заезжал к ним и Коссович, то за делом, то совсем без предлога; бывал он столь любезен, что Николай Степаныч выбрался к нему однажды в имение, захватив и Лизу – с особенною целью, – сыграть партию на тамошнем бильярде.
У Николая Степаныча имелись свои правила и взгляды, не всегда совпадавшие с общепринятыми: например, что в гости следует ездить утром, особенно в деревне. Так поступил он и в данном случае, и в десять часов, декабрьским первопутком, выехал с Лизой в Радищево.
Был тот безветренный, теплый и серый день, с инеем на деревьях с особой, нежной вкусностью воздуха, когда поля, и бледно-серые небеса нашей родины имеют единственное, ни с чем не сравнимое выражение живой души – скромной и очаровательной.
Николай Степаныч сидел в санях крепко и глубоко, на самый лоб надвинув форменную фуражку с огромным козырьком. Лиза, в шубке, занимала немного места. Она глядела, как резво и крупно бежали вороные, в дышло, лошади, громоздкие, топорные, напоминавшие полковничий выезд в провинции. Легкое волнение, как бы тревога, но радостная, теснила ей сердце. Это волнение возросло, когда они подъехали к посадкам Коссовича – молодым елочкам, вытянувшимся рядами.
Радищевская усадьба не была знаменита пейзажем: ровное место, рядом с большим селом, от которого отделял усадьбу пруд, сильно заросший и обмелевший, с островком посредине; здесь, как говорили, находилась могила любимой собаки графов – прежних владельцев. Лошади проехали мимо старинной церкви, александровских времен, с двумя колокольнями – тип у нас редкий, – и подкатили полукружием к подъезду: в летнее время перед этим подъездом разбивали цветники, славившиеся розами.
Коссович, в тужурке, вышел их встречать; и сразу же заявил, что весьма счастлив видеть, наконец, у себя самого Николая Степаныча. Про Лизу почему-то умолчал, но взглянул на нее быстро, и как бы по-заговорщицки – точно это значило, что все само собой понятно.
Дом его был довольно большой, сложный и запутанный. Он провел их в кабинет, где огромное окно в парк давало много свету; топился камин, все выглядело по-городскому, уютно и роскошно. Лиза села у окна в зеленое кожаное кресло; ей дали чашечку крепкого кофе; она отпила, и ей показалось, что она так ослабла, немного кружится голова, что никуда из этого огромного кресла и не встанешь. Николай Степаныч беседовал о хозяйстве; но с видимым интересом заглядывал в дверь, что вела в бильярдную. Оттуда виднелась низкая толстая ножка, угол и плетеная луза.
Коссович затруднялся, – как же Лиза останется одна? Но она разуверила его: здесь, у камина, с кофе, она охотно посидит, пока они сыграют партию. И вообще побудет, сколько надо. Он извинился, дал ей несколько нумеров "Illustration" и повел гостя в бильярдную; туда надо было сойти ступенькой вниз.
Спустившись, мужчины сняли тужурки; скоро до Лизы стали доноситься удары кия, и звонкое щелканье шаров. Временами в полуоткрытой двери продвигалась грузная фигура отца, в жилете, и ослепительно белая рубашка Коссовича. "Среднего в угол! Восемнадцать и тридцать пять!", а потом, очевидно, при удачном ударе, довольный голос отца: "Бильярдец… хоть куда!"
Видимо, разжигались оба. Лиза пила кофе, улыбалась, и смотрела в окно. Перепархивал снежок, дрова в камине весело трещали: "Какие смешные, как дети забавляются своими шарами, стучат, наверное, горячатся!" Она закрыла глаза и немного откинулась. Волнение все томило ее: чуть шумело в голове; казалось, она слышит, как шуршит и слабо звенит ее кровь. Но было хорошо. Представлялось, что сейчас она заснет тонким сном, и все явится слегка по-иному, изящное и необыкновенное. "Я ведь совсем не знаю, а может, это и есть прекрасная жизнь, и любовь, о которой пишут в романах". Она сидела так, действительно, как бы в полусне, в дымке сладостной и обольстительной. Не хотелось выходить из нее. Но потом что-то ее пробудило – быть может, более резкий удар шаров – она открыла глаза. Волшебство продолжалось. Вокруг была та же комната, тишина, свет, снег за окном; но все это наполнилось необыкновенным смыслом. Кто-то ласковый и прелестный был во всем, и душа ее замерла на той же блаженной ступени, как и тогда ночью, когда ей было виденье. Так длилось несколько времени; ей хотелось бы, чтобы это протянулось вечно; но за дверью послышался ясный голос Коссовича:
– Реванш за мной. В следующий раз постараюсь. Сейчас мне положительно неловко перед Лизаветой Николаевной. Да и завтрак готов.
– Вы… да… видимо, опытный игрок, – говорил довольным голосом Николай Степаныч, входя и застегивая тужурку. – А я отвык, сидя тут, в деревне. Раньше я лучше… играл.
Завтракали в дубовой столовой, с оленьими рогами в простенках; висели тут и деревянные блюда с барельефами, изображавшими дичь. Коссович рассказывал, что раньше в этом доме была богатейшая библиотека; по преимуществу восемнадцатый век, французский. Но графы, продавая ему имение, поставили условие: библиотеку они увозят.
Завтрак кончился к двум. Николай Степаныч отяжелел, и видимо устал. Он жалел об этом, ибо, ясное дело, ему хотелось сразиться с Коссовичем еще, и снова доказать, что хотя у него мало практики, все же игрок он классный. Но повернулось дело по-иному. Коссович предложил ему отдохнуть, как он привык у себя. Будь здесь Варвара Михайловна, вряд ли она допустила бы такую вольность. Николай Степаныч сперва тоже было запротестовал. Но Коссович настаивал убедительно, да и спать, действительно, хотелось. Впереди улыбнулась партия перед отъездом. Николай Степаныч согласился.
Этому очень рад был Коссович, и отлично устроил гостя в кабинете, на диване. Сам же предложил Лизе пройтись по парку.
Николай Степаныч быстро отошел в страну забвения на бархатном диване Коссовича. Лиза надела шубку, хозяин кожаную куртку на меху, и они отправились.
Видно было, что за парком присматривали: деревья подстрижены, разметены дорожки. Коссович указал направо.
– Здесь у меня есть и пруд. Но в моей усадьбе никого нет, кто бы, как вы, например, катался на коньках; поэтому катка я не устроил.
Лиза сказала почему-то странную фразу:
– А вот если бы вы женились, так наверно жена попросила бы вас устроить каток.
Коссович весело засмеялся.
– Вы меня уж и сосватали. Впрочем, – прибавил он через минуту, – вы, конечно, правы.
Лиза очень смутилась и покраснела. "Какая я дура, – подумала она с ужасом, – он Бог знает что может вообразить". Горло, ее сжалось, она опустила голову.
Между тем, боковой дорожкой они подошли к оранжерее. Коссович вынул из кармана ключ и отпер дверь. Пахнуло теплотой и влагой, тем странным, раздражающе-душным запахом, какой бывает в этих заведениях. Со стеклянного потолка падали капли. Вдоль стены, глядевшей на юг, тянулись персиковые деревца.
– Вот, – сказал Коссович, – моя serre chaude. Тут произрастают разные мои детища, но это не столь поэтично, сколь выгодно. Я сбываю их Елисееву, по хорошей цене.
Лиза прошлась, и взглянула на бледно розовевшие, влажные, и точно бы нездоровые плоды. Из дальней дверцы вышел старичок, но Коссович замахал ему рукой; тот спрятался.
– Это глухарь мой. Он ничего не слышит, но отлично стережет.
Лиза почувствовала вдруг усталость, и некое смутное недовольство всем. Ей показалось, что персики эти ей не нужны, что Коссович смотрит на нее, как на смешную провинциальную барышню, и, пожалуй, еще думает, что она ловит себе жениха. Когда они зашли в дальний угол, она села на табуреточку и ослабела.
– Дальше я не пойду.
Коссович взглянул на нее внимательно.
– Вам не понравилась моя оранжерея, это ясно.
– Нет, отчего же, очень славная.
Он взял другую табуретку и сел рядом.
– Да уж я вижу, что не понравилась.
Лиза помолчала.
– Я как-то сразу стала вас стесняться. Сказала глупость, и мне сделалось неприятно. – Коссович взял ее за руку, и погладил.
– Вы не сказали никакой глупости. И напрасно смущаетесь. Совершенно напрасно.