Он, видимо, был подавлен и расстроен. В нем не осталось уж обычной, прочной осанки, вида настоящего человека, барина и земца.
Казмин сел с ним рядом, на скамейку. Как бы участие шевельнулось в нем к этому немолодому человеку без воротника, с помятой бородой.
– Такой туман, – сказал он, – на кого угодно может нагнать тоску.
Ахмаков встрепенулся.
– Нет, наверно сердце… У меня сердце плохое, и потом, конечно, психическое. Это скверно. Психическое! Не значит, что сумасшедший – вы Бог знает, что думаете, – Ахмаков почти обиделся. – Ну, просто, "душа моя мрачна".
Он задумался.
– Почему это я вам все докладываю? Ужасно интересно. А говорю зачем-то.
– Это ничего, – сказал Казмин. – Человеку нельзя же молчать всегда. Трудно.
– Терпеть бы надо.
Казмин побарабанил пальцами по перилам.
– Терпеть-то терпим. А там и заговоришь. Знаете, отчего это бывает?
Он продолжал тише:
– Старая, старая одна вещь есть. Обычно ее не помнишь. А иногда – вспоминаешь.
– Какая вещь?
Казмин протянул ему руку и пожал. Ахмаков ответил.
– Эта самая. Почему-то вы мне ответили. Не отдернули руки.
Ахмаков вздохнул.
– Сочувствие! – сказал он. – Устарелая шутка. Несовременно.
Казмин не возражал. И теория не его, и возраст ее громаден. Но вряд ли от этого стала она хуже. Помолчав, Ахмаков заметил:
– Все-таки, пожалуй, и не плохо, – он поднял голову. – Мы, ведь, как в пустыне.
Казмин улыбнулся.
– А то где же? Ахмаков повернул голову.
– Тут был пруд, вид куда-то в даль, но сейчас все пропало. Ничего не разберешь. Вот, пройдите-ка по собственной усадьбы!
Туман, действительно, был силен. Кое-где деревья маячили в нем верхушками; низ же был плотно укутан, точно плавали эти тени по белесому морю. Рассвет занимался туго, в пустой и серой хмури.
Казмин принес гостю пальто. Они сидели еще, слушая пробуждение. Кто жил в деревне, знает утренние звуки природы: петухов полночных, петухов в два, жаворонков, начинающих с третьего часа. Потом коровы просыпаются, свиньи захрюкают. И еще позже двинется человек в валенках: повезет за водой бочку.
Казмин и Ахмаков легли в пять, под музыку этой бочки, возвращавшейся от колодца; вода плескалась в ней мелодично. На этот раз Казмин заснул просто и крепко. И хотя обычно вставал рано, – теперь проспал. Когда вымытый, слегка надушенный, вышел он в столовую, Ахмаков бодро пил кофе. Он заявил, что вечером хочет ехать.
Казмин удивился.
– Да куда же так скоро!? Вы же отдохнуть хотели? Ахмаков замялся.
– Да, конечно, и отдохну… но к вам я так, проездом. "Нет, он и сам не знает ничего толком", – подумал Казмин.
Ахмаков объяснил, что на юге, в губернском городе, у него есть свой дом, наследье родителей. Думает он туда проехать.
– А может, – прибавил он внезапно, – и по Волге проплыву.
Казмин не настаивал. Ахмаков был как-то нервно возбужден, смеялся, говорил, но весь день Казмину казалось, что не совсем это правда – не по-настоящему. Он даже спросил:
– Что же, вам по Волге очень хочется поездить?
– Разумеется! Почему вы спрашиваете, дорогой?
К вечеру он заметно стих. Казмину не хотелось оставаться одному: он отправился его провожать.
Днем было сыро, но проглядывало солнце. К вечеру опять наползли тучи. Ехать было грязно. Иван высоко подкрутил лошадям хвосты; иногда брызги летели в лицо. Казмин и Ахмаков молчали. Коляска укачивала их. Недалеко от станции тучи надвинулись, стемнело; пришлось поднять верх: и огни железной дороги увидели они сквозь дождь. Он обливал и подошедший поезд. Ахмаков наскоро простился, поблагодарил. Казмин вошел с ним в купе. Ударила гроза. Молния заливала белым и зеленым светом станцию, платформу, березы сзади, телеграфистов в окне.
– Если я остановлюсь в Саратове, – вдруг спросил Ахмаков, – можно дать вам телеграмму?
– Как телеграмму? Ахмаков засмеялся.
– Ах, это глупости! Просто чепуха. Ну, представьте, что вы мне чрезвычайно понадобитесь, экстренно, исключительно… Вы бы приехали, если бы я вызвал?
Это становилось совсем странно.
Раздался звонок. Спускаясь на платформу, Казмин сказал:
– Приехал бы.
Ахмаков стоял в дверях и улыбался.
– Это шутка. Разумеется, шутка. На что вы мне можете быть нужны?
Поезд тронулся. Освещенные окна прошли мимо. Казмин пересек платформу, прошел дорожкой у берез и сел в коляску. Тройка шла шагом. У шлагбаума их не задержали, поезд прошел. Золотые искры летели в темноте, да вдали, по полотну, краснел фонарь последнего вагона. Дождь уменьшился. Но так как было темно, возвращались домой тихо.
Казмин вернулся усталый, как бы раздраженный. Смутное ощущение осталось у него от Ахмакова, его слов, намеков, – не то правды, не то шуток.
Собираясь ложиться, прошелся он по дому. Заглянул в кабинет, где спал Ахмаков. В руке у него была свеча. Она отразилась в зеркале, в стекле окна. Там, за ним, была тьма июльской, ненастной ночи. Стало как-то жутко. Подумалось – вдруг увидит он сейчас жену, Никашу. Но ничего не увидел. Подошел к столику, у дивана, где лежала книга Паскаля: "Мысли". Ахмаков читал ее на ночь. Казмин развернул. В одном месте было подчеркнуто карандашом, и на полях приписка: "Чепуха". В другом изображено нечто с рожками и хвостом. Внизу подпись: "Et bien, et voila la mort qui arrive!" Казмин закрыл книгу, вздохнул и вышел.
II
Он был теперь хорошо знаком с одинокой жизнью.
Она давалась нелегко. Но Казмин знал, что это неизбежно; и как человек, вообще воспитанный в рамках, из этих рамок не выходил. С отъездом жены внешность жизни его мало изменилась. По-прежнему он вел хозяйство, без увлечения, но добросовестно; косил, убирал, веял, сдавал угодья мужикам; сводил лес, платил налоги и ездил в город, по земским делам и личным. О себе он ни с кем не говорил. И бессонные ночи первого времени с ним и остались, не выходя из кабинета.
По вечерам Казмин любил ездить верхом. Иван подводил ему черно-пегую Леду, под желтым английским седлом. Казмин в ботфортах, перчатках и кепи садился; ремни слегка скрипели; Леда шла полной и широкой рысью.
Чаще выбирал он пустынные, уединенные места – малоезженные дороги, межи, опушки. Была одна ложбинка, куда он ездил часто, – называл ее Иосафатовой долиной. Ничего замечательного тут не было, кроме щипаных кустиков и луговины; но так затеряна она в полях, так безлюдно здесь после заката! Боязливо ступает конь, да поздние утки несутся иногда с полей; пахнет полынью, и все, что видно – края котловины да над ними небо – звездный коридор. Тут легко могут убить встречного. Но нигде не ощущал Казмин так остро, сладостно-остро, что один только и существует он, да звезды, да над ними Бог.
Наезд Ахмакова несколько выбил его из колеи. Точно мрачное его спокойствие было нарушено: будто опять заговорили голоса, казалось, глохшие. "Непорядок, непорядок", – думал Казмин; даже некое неудовольствие возникало к Ахмакову. "Просто он неврастеник, больной, и меня тронул".
Две недели спустя по отъезде гостя, в начале августа он проезжал по Иосафатовой долине. Поднявшись из нее в поля, взял направо. Ветер стал в лицо. Казмин почему-то вспомнил, как в первую минуту он хотел убить его, того человека. Узенький закат краснел; над ним, по всему небу, громоздились тучи, отливая огнем.
Совсем смеркалось. Казмин тронул рысью, что-то насвистывая; снова ощущение безмерного одиночества пришло к нему: "Неужели это был я? Неужели я мог убить?" – пришло ему в голову. Тут с необычайной ясностью вспомнил он жену, Никашу; нежность залила волной сердце. Он похлопывал Леду по гриве, приподнимаясь в такт: по щекам, в темноте, текли слезы. "Что ж такое, – думал он, – что она ушла? Я ее люблю не меньше. Как богиня сходила она в мою жизнь, и ушла так же. Все терзания, злоба, муки – напрасны. Если она меня полюбит вновь, как в те годы – то вернется. Все это необыкновенно просто. И нет виновных".
Подъезжал к дому он в новом, самого его удивившем настроении. Он не знал, было ли оно прочно; но сейчас на сердце стало легко, как-то влажно, смутно, точно пожалел его милый ангел – крылом коснулся в безлюдье.
Совсем стемнело. Леда ввозила его на взгорье, во фруктовый сад. Кое-где яблони задевали; в одном месте, привычной рукой он сорвал скрижапель. Разговаривали сторожа, костер краснел. Он выехал в купу старых лип; стало черно, бархатной чернотой; светились окна дома.
Крикнув Ивана, похлопывая по ботфортам хлыстиком, Казмин прошел домой. В столовой, у прибора, лежала почта, газеты и телеграмма. Он вскрыл ее: "Если можно очень прошу приехать. Болен. Ахмаков". Сообщался адрес – в том городе, черноземной полосы, где у Ахмакова был дом. Казмин отложил телеграмму. Положительно, Ахмаков взялся удивлять его. И неужели не оказалось никого ближе? Все это довольно дико.
Телеграмма взволновала его. Меньше всего он собирался ехать. Но, может, правда, Ахмакову туго? А если – каприз, причуда? Ночью он плохо спал; был почти сердит. Ни с того ни с сего скакать несколько сот верст! Он заснул с тем, что не поедет. Даст тому телеграмму – и конец.
Утро снова его удивило. Во-первых, оказался дивный солнечный день, сияющий, теплый. Второе – он проснулся с ощущением, что вчера, вечером, случилось что-то отличное, светлое и легкое. "Страдания гордости, обиды, – думал он, одеваясь, – какая чушь!" Те минуты, верхом, в потемневшем, диком поле, и слезы встали перед ним с живостью. "Да, конечно, еду, разумеется". Эта мысль как-то сама вышла, он не звал ее; но колебаний уже не было. Он с утра распорядился по хозяйству, на неделю, быстро уложился и в восьмом часу, на закате, ехал полями к станции.
Кое-где белела гречиха; овес стоял в крестцах, на одном из них, прямо у дороги, сидел совенок с круглой рожей. Белела церковь, леса темнели. Позже, на фиолетовом горизонте вышла прозрачная бледно-зеленоватая луна – уже прохладная луна начала августа. Пыль вставала с накатанной дороги; в деревне огоньки зажглись; въезжали и запоздалые возы. И вскоре засветил вдали зеленый семафор, как звезда в полумгле.
Два часа ехал отсюда Казмин по железной дороге; потом надо было пересесть в скорый поезд, шедший на юго-восток. Он пересел в двенадцатом часу с крохотной станции. Ему показалось на мгновение странным, зачем это он едет?
"Вот тебе и Казмин, Андрей Афанасьевич, – сказал он про себя, не без насмешки: – Вот и он собрался!" Но философствовать было поздно. В вагоне духота; ярко горело электричество, кой-где затянутое синим шелком; спали внизу, – наверху, в проход, торчали носки мужчин. Ему досталось крошечное место у окна. На короткой стороне, напротив сидела дама – светловолосая, в огромной черной шляпе. Шляпа была явно неудобна; казалось, самое простое – снять ее и положить наверх; но дама этого не делала. Она вообще сидела странно; например, подперев голову руками, а локти – на колени; в такой позиции виден был из-под шляпы лишь тонкий нос, да слегка растрепанные, над ушами, очень мягкие волосы. Зато шляпу мог он вполне изучить. Потом она резко меняла позу, закидывала ногу за ногу, вздыхала; в глазах видел он нечто воспаленное.
Казмин долго к ней присматривался.
– Извините, – наконец сказал он, – вы бы шляпу сняли. Так ведь неудобно.
Она обернулась.
– Шляпу?
Мгновение она посмотрела на него невидящими глазами, будто плохо понимая. Потом ответила:
– Да, можно.
Вынула длинные шпильки, похожие на копья, покорно положила шляпу в сетку и слегка откинулась в кресле; теперь могла прислониться головой, подремать. Она закрыла глаза. Казмин заметил, что веки у нее припухли. Золотистые волосы были в беспорядке – такие тонкие и легкие, что с ними трудно: вечно образуют они туманно-беспорядочный, отблескивающий нимб вокруг головы.
"Нет, не заснет, – подумал Казмин. – Ни за что не заснет". Он не ошибся. Не прошло минуты, она вздрогнула, как от нервного тока, выпрямилась и уставилась на него.
– Я ничего, ничего, – забормотала она. – А? Куда же ты?
Казмин отлично знал, что это не к нему относится, и не ответил. Она сообразила, что он – чужой; легкое неудовольствие прошло в ее взгляде. Казмин сделал вид, что не заметил. Пробовал было заснуть и сам, сидя, но ничего не вышло. Теперь он почувствовал, что она на него смотрит. Правда, вытянув острый подбородок, оперев его на согнутую в локте руку, она глядела упорно и безучастно.
– Уверен, – сказал Казмин, – что так вы можете смотреть час и более. Сколько угодно. А в сущности, это ни к чему?
Пересохшим голосом она ответила:
– Ни к чему.
Казмин заметил, что наверно она мало говорила в последнее время. Она улыбнулась.
– Очень бестолковая?
– Не смею этого сказать… Но…
Она зевнула.
– Нет, отчего же. Смейте.
Она внимательно, теперь уже с сознанием его рассматривала, его вещи, будто соображая.
– Да вы кто такой? – спросила она вдруг. – Куда вы едете?
Этот вопрос его несколько озадачил. Он даже смутился. Но, овладев собой, ответил:
– Я никто. Путешественник.
Она кивнула одобрительно.
– Значит не по делам.
Он ответил, что не по делам.
"Какая странная, – подумал Казмин, – не то девушка, не то дама. И Бог ее знает, что с ней".
Она вынула замшевую подушечку, стала шлифовать ногти.
– Вот и я неизвестно зачем еду, – сказала она. Казмин будто бы оживился, даже с оттенком раздражения:
– Нет, я знаю, куда еду. И зачем.
Она сказала равнодушно:
– Ах, извините! Так мне показалось.
В вагоне стало совсем душно. Казмин открыл окно. Начинало светать. Поезд шел полями, равниной тучной и могущественной, как подобает чернозему. Рожь убрали. Овес еще стоял. Пронеслись по грохочущему мосту, в сетке связей; внизу, над речкой, туман стлался; за лугами, жнивьем, бледно золотел рассвет.
– Это называется – Божий мир, – сказал Казмин, вдыхая воздух, свежий, золотисто-туманный.
Сразу взор ее отупел, она поглядела, помолчала.
– Мне все равно.
Казмин не удивился. Он не ждал иного ответа. И не возражал.
Через час, когда подъезжали к узловой станции, богатому, хлебному городу, где обоим надо было пересаживаться, солнце вышло над горизонтом – пылкое и огненное. Показался светло-серый элеватор, вагоны на путях. Медленно подошли к вокзалу. Деревянная платформа была покрыта росой – сизела. Носильщик взял вещи; толпились пассажиры; несколько бородатых купцов, в картузах, длинных сюртуках, на минуту привлекли внимание.
Зала первого класса – низкое огромное помещение, вся была прохвачена солнцем. Пятна его сияли на полу, блестели по скатертям, кофейникам. В нем жалки пыльные пальмы над столами, помертвелые от утомления лакеи, человеческий скарб: сундуки, чемоданы; усталые путники, кочующие и ночующие; бедняги-дети, склянки с молоком для них, чайники – все мелкое убожество жизни, куда-то торопящейся, чего-то ждущей.
Ждать и им надо было – часа три. Уныние появилось на лице спутницы Казмина. Очень уж казалась она здесь чужой.
– Слушайте, – сказала она. – Тут ужасно скверно. Какая гадость! Пойдемте в город.
– Что ж мы там будем делать?
– Ах, что, что… Ну оставайтесь, я одна пойду.
Но Казмину не хотелось оставаться. Вещи они сдали на хранение. Спускаясь со ступенек, к выходу из вокзала, Казмин спросил:
– Как вас зовут?
– Елена.
– А дальше?
Она немного нахмурилась.
– Так и зовите. Я же сказала.
С восходом солнца, в незнакомом городе, они зачем-то выходили из вокзала. Даже извозчиков не было. Голуби бродили по мостовой. Листья кленов блестели влагой.
Они шли пешком по каким-то прямым, широким улицам, с одноэтажными домами. Было совсем тихо, солнечно; им встретилось несколько подвод с капустой, огурцами, морковью – видимо, на базар. Бабы не без удивления глядели на Елену, на ее зеленую вуаль-шарфик, развевавшуюся сзади, на желтые ботинки; она шагала рассеянно, была бледна; рядом молча шел Казмин. Так добрались они до площади, где около закрытых лавочек валялся сор, арбузные корки, жестянки; опять толклась стая голубей; из трактира выскочил мальчишка с чайником, рысью промчался куда-то. Возы стояли рядами. На одном дремал старик. Вдруг Елена остановилась.
– Не могу больше. Не хочу ходить. Устала.
– Возможно, – заметил Казмин. – Этого следовало ждать. Но что же теперь делать?
Она оглянулась. Потом сказала, указывая рукой направо:
– Пойдемте в чайную.
Казмину было все равно. Третьего дня еще к чему-то был он прикреплен. Теперь же все спуталось. О будущем он ничего не мог сказать. И на четверть часа вперед не поручился бы.
Чайная оказалась трактиром, а не чайной. Человек в белом с удивлением взглянул на них. Однако согласился дать порцию чаю. Они сели у окна. Елена заявила, что хочет коньяку. Она вынула из мешочка деньги, лежавшие вперемешку с духами, носовым платком, в величайшем беспорядке.
– Я пять ночей не спала. Понимаете? Ах, если б эфир был! Все равно. Я напьюсь.
Половой еще более удивился. Он сначала отказал. Казмин настаивал. Вышел хозяин – худой человек, с подбитым глазом. Пошептавшись, они послали куда-то мальчишку. Он все исполнил. Елена хотела, чтобы ей налили в стакан. Но Казмин не позволил: пили, как полагается.
– Почему вы не спите? – спросил Казмин.
– Не сплю и не сплю. И все тут.
Казмин задумался.
– Это я знаю, – сказал он. – Даже очень хорошо знаю. Она опять уставилась на него, как тогда в вагоне.
– Все-таки, плохо понимаю… Почему это я в трактире, в городе каком-то… – она потерла себе глаза. – Фу… в самом деле.
Она поежилась.
– Вы обо мне Бог знает что подумаете.
Казмин спокойно выпил и сказал, откусывая сахар:
– Уж действительно, что так.
Она засмеялась.
"Нет, не подумает. Он барин. Джентльмен, все понимающий! Ах ты, Господи, ужас какой, ужас!"
Она положила голову на стол, на грубоватую салфетку, и заплакала. Казмин оглянулся. Никого не было. Лишь канарейка чирикала в клетке. С базарной площади, залитой солнцем, недвижно смотрели возы с капустой. Верно там говорили, смеялись. Но отсюда все казалось немо.
Казмин дал ей поплакать. Потом погладил по руке, сказал:
– Мне кажется, я вас знаю.
Она подняла лицо.
Он глядел на нее внимательно, задумчиво.
– Я, должно быть, встречал вас. Вот такую, как сейчас. Я видел вас в облике разных других женщин, которые страдали.
– Ничего вы обо мне не знаете. Кто вам сказал? Думаете, откровенничать с вами буду?
Он ответил:
– Откровенностей не надо. А ведь жить нам с вами нужно? Или окошко отворить, да лбом о мостовую?
– Мало ли как, – сказала она, тихо, – можно и под поезд. Я об этом думала.
– Вздор, – заметил Казмин.