Она сидела молча, потом спросила:
– Вы думаете, меня бросил любимый человек?
Гнев задрожал в ее зеленоватых глазах.
– Я этого не говорил.
– Не говорил! Но думаете. Я его вовсе не люблю, – голос ее оборвался, слезы нависли на ресницах. – И никому нет до меня дела. Я сейчас никого не люблю.
"Кто она такая? – думал Казмин. – Странный человек!" Что-то ему в ней нравилось, быть может, отдаленным, туманным сходством с женой. "И жила она в четвертом этаже, где-нибудь в Москве, на Арбате, без хозяйства, без денег, с будущим гением, но счастливо, пока беда не грянула. А потом вдруг схватила свою шляпу, шарфик, мешочек, и летит сейчас, как пуля, и сама не знает куда".
– Я о вас придумал целую историю, – сказал Казмин, улыбаясь.
Елена не ответила. Она смотрела в сторону, где в клетке висела канарейка. Вдруг подозвала полового, указала на птичку.
– Сахару бы ей дать.
– Мы и так кормим, барышня. Видите, и просо у ней, и выпить есть, ежели пожелает.
– Нет, нет, надо сахару.
Елена настояла на своем. Поставила стул, сама влезла, и, отворив дверцу, посыпала сахарного песку. Птичка сначала испугалась, забилась. Торговцы-татары, только что явившиеся, тянувшие чай с блюдечек, в углу, зашушукались. Когда Елена слезла, канарейка поняла, что дело не так плохо. Она стала пробовать. Ее настроение поднялось.
Елена же через минуту о ней забыла. Казмин видел, что она в таком состоянии, что сейчас может заговорить с татарами, или выйдет на базар, или еще что сделает – ненужное, но дающее выход нервам. Он взглянул на часы и расплатился. На предложение ехать Елена не возражала. Они вышли и наняли извозчика. В пролетке Елена заложила ногу на ногу, поболтала узеньким носком и разговорилась. Неожиданно для Казмина довольно связно рассказала, что едет в имение, к бабушке, просто гостить. Это имение близко было от города, куда он направлялся.
– Все степи там, очень просторно, – говорила Елена. – Буду верхом ездить. Или охотой заняться?
На вокзал явились за полчаса. И вместе двинулись дальше: к далеким, непредвиденным целям странствия.
III
В вагоне было просторно. Елена вертелась, ходила беспокойно по коридору, опять в своей шляпе, за все задевая. Она теперь знала, что едут оба в один город, и зачем едет Казмин. Но взор ее так же был рассеян и быстр, как и там, на улице, в трактире.
Наконец, она села. Из волос выскочила гребенка; золотое руно готово было рассыпаться. Она смотрела в окно, как-то по-детски, покачиваясь на диване, и чем дальше заходил поезд в степи, тем больше она слабела, никла. Казмин устроил ей подушку; она подобрала стройные ножки. Сложилась вдвое, как ленивая женщина, и, высунув из-под пледа ботинок, задремала.
Казмин стал у окна. Опять шли поля, не совсем ему родные, все же наши, русские. Деревни были редки и огромны; церкви тяжеловаты, с серебристыми куполами. Пахать крестьяне выезжали таборами, за много верст; пахали еще сохами. Грачи ходили за ними. Далекие, ровные горизонты открывались, и казалось, туда, на восток, лежат все такие же необъятные земли: Скифия, кочевники, курганы в степях. Набегали с юга тучи, из-за Каспия; поезд погружался в полосу дождей; а потом вновь светило солнце, блестя в куполах церквей, в лужах на станциях. Открывались голубые дали; и все тот же русский пахарь в них ходил за древней сохой. Мужики сменялись мужиками, поля – дубовыми лесочками, оврагами; станции уходили назад с детишками, предлагавшими молоко. Не было этому конца-краю.
Глядя на заснувшую Елену – верно, и правда она много не спала перед тем – Казмин ощущал как бы сочувствие и симпатию. Ребяческое и вместе горькое ясно в ней чувствовалось. И ему казалось очень правильным, что они встретились.
К вечеру она проснулась, вздохнула и вытянулась. Потом защурилась.
– А? Приехали? Где?
Казмин сказал, что оставалось часа три. Она села, поправила волосы; одна щека у ней была красная; вынув из мешочка шоколад, стала есть плитку и задумалась.
– Скучно к этой бабушке ехать.
Оказалось, телеграммы она не давала. Надо было ночевать в городе; и уж утром нанять лошадей.
– Как не хочется, – сказала она. – Ужасно не хочется. Ну, хорошо, а если этот ваш человек… умер уже? Ведь может быть?
– Может.
– Что же вы будете делать?
Казмин пожал плечами.
– Домой вернусь.
Она встала, стряхнула с юбки крошки шоколада.
– А если жив?
– Побуду с ним.
Она помолчала. Опять села.
– Хотите, я вам помогу? Тоже за ним… присмотрю?
Этого Казмин не ожидал. Трудно было ответить. Всего верней – просто это причуда. Он высказался неопределенно. Она, должно быть, поняла и смолкла. Может, была несколько задета. Стала холодней, отдаленней.
К одиннадцати поезд, перейдя два моста, стал замедлять ход, подымаясь в гору. Слева заблестели огоньки среди садов, шедших к реке. И через несколько минут показался вокзал.
Парный извозчик вез их по мучительным мостовым. Улица была в тополях. У клуба, нового, белого здания, сияло электричество. Кинематограф светился разноцветным бордюром, как в иллюминацию. Над головой очень темно-синее небо, с привычными звездами; лишь, кажется, они крупней. Сидя с примолкшей Еленой, держа путь в гостиницу, Казмин не без удивления всматривался в это небо, синюю бездну, чьи дуновения бросают от дней к дням, от чувств к чувствам, из краев в края. Он ощущал, что течение, подхватившее его с приездом Ахмакова, влечет теперь куда-то к новому, отменяя его деревенскую, угрюмо-прочную жизнь. Куда – он не знал. Как не знала, верно, и сидевшая рядом Елена, почему она с ним едет, что будет завтра, и куда это клонится.
Гостиница оказалась на площади, против театра. Это было старинное, помещичье пристанище в дни съездов, выборов. Широкая лестница, под красным ковром, прямо шла во второй этаж; горели газовые рожки; кой-где позолота блестела на перилах.
Казмин взял номер с балконом на площадь. Елена рядом. Они простились. Казмин слышал, как за стеной она долго возилась, мылась, ходила взад и вперед. Минутами ему казалось, что она с собой разговаривает. Должно быть, Елена опять плохо спала. Он тоже долго не засыпал, и слышал ее вздохи; она отворяла окно, когда уже светало. Казмин в эту ночь много думал о жене, сыне… Эти мысли не были мучительны, скорее – кротки. Он заснул поздно, когда трубила уже в рог свой заря; сквозь мягкие занавеси нежное золото лилось в комнату.
Утром Елена решила, что надо ехать дальше. Заплатила за номер, послала за ямщиком.
Казмин с ней простился. Ему надо было к Ахмакову.
Ахмаков жил довольно далеко, на тихой улице с садами, особняками; здесь процветали порядочные люди. Улица упиралась в монастырь и кладбище при нем – место отдохновения тоже приличных людей. Дом Ахмакова велик, прочен и уныл; солидные фабриканты, его родители, строили его. За дубовой наружной дверью, в вестибюле, куда вело несколько ступенек, медведь стоял, среди небольших пальм; на блюде, у него в лапах, визитные карточки, покрытые пылью: верно, местные нотабли завозили их покойному Ахмакову, с тех пор и лежат. Зала с люстрой, с мебелью в чехлах, на стенах Клевер и Маковский; красная гостиная в зеркалах, в ковре; с шелковой мебели соскальзываешь; под зеркалом бронзовые часы в стеклянном колпаке – часы скучных, богатых домов, бьющие покойно и негромко; именно их голос говорит здесь о ненужности, о суете.
Казмина ввела домоправительница, – седая, важная прислуга; было ясно, что она презирает всех, кто непорядочен. Ахмаков лежал на турецком диване, в кабинете – угловой комнате, полной света. Он был в халате; лицо его заметно опухло. Особенно напухли под глазами мешки. Он читал Ренана. Рядом, на стуле, стояла салицилка.
Увидев Казмина, Ахмаков поднял голову, минутное удивление мелькнуло в нем. Он засмеялся.
– А? Приехали? Приехал, деревенский житель, помещик?
Казмин пожал ему руку.
– Взял, и приехал.
– Отлично! Великолепно! А я, видите, валяюсь… От безделья читаю старого, умного француза, – он отбросил книжку. – Небесное мы переводим с ним на земное. И выходит недурно. Я вас уверяю. Просто, но недурно!
Потом Ахмаков заговорил о жарах, потом о докторе… Не совсем естественно хохотал. Стал острить, но без особого успеха, о чудаках, которые друг к другу ездят. Но было видно, что приезду Казмина рад.
– А представьте, – заговорил он, нервно-развязно, – сыну я написал – у меня сын студент, красавец, его адъютантом зовут, но… не получал, ответа еще нет… – Ахмаков смешался, и опять покраснел, как тогда, в усадьбе. – Верно, письма плохо идут. Он на кавказском побережье.
Помолчав, Казмин сказал:
– К вам собиралась заехать, даже помочь, если понадобится, одна экстравагантная, и не плохая дама. Но я отклонил.
Казмин рассказал ему все. Ахмаков задумался.
– Этот дом давно не видел молодой, милой женщины. Вы напрасно отклонили.
Он сразу же заявил, чтобы Казмин к нему перебирался. Это было естественно, Казмин не возражал. Он недолго у него сидел; надо было взять вещи, расплатиться в гостинице. Входя через полчаса в переднюю, он спросил Домну Степановну о здоровье Ахмакова. Подавая ему пальто, она сказала с важностью:
– Так я считаю, что плохо, барин. Пухнут они. И сердцу ходу нет. Как с Волги, из Саратова, приехали, так и слегли. Ездит к ним доктор, Петр Петрович, но пользы мало. Даром, что по красненькой платим.
Карие глаза Домны Степановны, некогда красивые, повлажнели.
– Я так думаю, не встать барину, – она вынула платочек и сморкнулась. – Я их мальчиком еще помню, и папаша с мамашей на моих глазах померли.
Казмин, вернувшись в гостиницу, к своему удивлению застал в номере, на балконе, Елену. Подперев руками голову, она смотрела вниз.
– Что такое? – спросил он. – Тут?
Елена обернулась.
– Ничего, что я к вам зашла?
– Почему вы не в деревне?
Она вошла в комнату.
– Ямщика привели, да он мне не понравился. И лошади плохие. Вдруг стало так ужасно скучно… Я его отпустила.
– Как же вы теперь?
– Я вашу комнату за собой оставила.
Казмин стал укладывать мелочи. Елена сидела и имела вид неприкаянной, какой-то неустроенной женщины. Казмин взглянул на нее, и улыбнулся, будто с сочувствием.
– Вы шальная головушка, – сказал он. – Очень неосновательное существо.
Елена положила руки на стол, голову набок на руки, и глядела на него зеленым, тусклым взором.
– Головушка, головушка… – она потрогала себе пальцем голову, – а куда мне ее девать?
Он вспомнил Ахмакова.
– Вы вчера предлагали помочь мне, насчет моего знакомого, – сказал Казмин. – Вот и преклоняйте.
Елена чуть смутилась.
– Ну, ведь вы тогда…
– А теперь говорю, поедемте. Вы можете развлечь его.
Она улыбнулась.
– Значит, роль диакониссы?
– Там видно будет.
Елена стала ходить из угла в угол, лениво пошаркивая ногами. Знойные квадраты лежали на полу от солнца. Она то в них входила, то выходила. Свет перебегал по ней волной. – Когда Казмин собрался, она, ничего не сказав, вышла с ним.
Ахмаков еще менее ждал ее, чем утром Казмина. Он приподнялся, оправился и улыбнулся.
– Очень добро с вашей стороны, – сказал он, – что зашли навестить. Будем знакомы.
– Я привез вам, – сказал Казмин почти весело, – блуждающую Елену. Ту прекрасную Елену, которую считали Премудростью в облике женщины. С ней странствовал некогда Симон Волхв – хотя на него я нимало не похож.
Ахмаков засмеялся, погладил рукой крепкую бороду.
– Классические реминисценции…
– Но теперь, – продолжал Казмин, – следовало бы нам несколько познакомиться. Алексей Кириллович знает, – обратился он к Елене, – что до третьего дня мы не имели с вами понятия друг о друге.
Елена обернулась к Ахмакову.
– Я должна развлечь вас рассказом о своей жизни?
– Это называется – краткие автобиографические сведения, – сказал Ахмаков.
Она потупилась.
– Очень уж краткие. Даже неинтересно.
Домна Степановна подала им чай с медом, с сухарями, в старинных чашечках на серебряном подносе. Елена была смутна, сдержанна. Они узнали все же ее фамилию, что она из Москвы, жена художника, учится петь: "но в Москву больше не вернется". Тут она омрачилась. Было ясно, что этот разговор неудачен.
Казмин обратился к ней:
– Наше знакомство, – сказал он, – было довольно неожиданно. Даже, отчасти, удивительно. Позвольте мне звать вас просто Еленой, как вы тогда сказали.
– Да, – ответила она, – зовите. Я и есть Елена, просто Елена.
Все помолчали, и задумались. Но с той минуты стало легче и свободнее. Точно в этом молчании, перейдя некоторую черту, они стали друг другу ближе, – трое случайно сошедшихся, трое съехавшихся из дальних мест.
После чая Казмин ушел во флигель устраиваться: Домна Степановна приготовила ему комнату. Елена разговаривала с Ахмаковым, бродила по дому, разбирала в зале ноты.
Обедали они вместе. Вечером Елена пела. Потом уехала в гостиницу.
IV
Целый флигель, выходивший на улицу, с обстановкой средней руки, был отведен Казмину. Он занимал одну комнату; а по ряду других ходил; из конца в конец, куря и размышляя. Хотя до дому было несколько шагов, через чистый двор, с садом в глубине, конюшней, каретным, цепными псами – все как следует – у него стоял еще телефон. Ахмаков мог звонить по желанию.
Утром Казмин пил с ним кофе, потом уходил к себе, читал, занимался. Обедали тоже вместе – вернее, обедал Казмин, в столовой, за богатым прибором, видя через улицу трехоконный домик; Ахмаков же присутствовал в кресле, когда чувствовал себя лучше, или лежа на диване.
Эта жизнь не была Казмину неприятна. Быть может, ему даже нравилось – после сурового однообразия деревни попасть в неожиданные, столь непривычные условия. "Это все ничего, – говорил он себе, как бы не договаривая, – поживем увидим". В глубине души знал – что нечто именно надо договорить; но пока не трогал, давал жизни идти, как идет; смотрел и ждал. Гулял с Еленой, которая было уехала, но снова вернулась; беседовал с Ахмаковым. Ахмаков много читал; ему хотелось поговорить, и тут Казмин – вежливый благовоспитанный слушатель – был удобен. Ахмаков нападал, иронизировал, впадал иногда в пафос. Противоречил себе и раздражался. Но одна была нота в этих разговорах, упорно звучавшая: будто бы нечто уязвляло Ахмакова в его прежней жизни. Многим он был недоволен. И охотно брал тон насмешки над собою и теми, кто ему был близок.
– Мы, ведь, знаете, – говорил он, слегка задыхаясь, – мы ведь мир к порядку вели, к гармонии, справедливости. Ну, общественники-то… И уж очень на себя полагались. Точно мы одни и значим. Точно жизнь со вчерашнего дня началась. Вот-с были предрассудки, и невежество, но пришел девятнадцатый век, мы пришли, все изменилось. Прогресс, цивилизация… И будто бы смерти даже нет.
Тут он начинал почти сердиться.
– Ах, самомнение! Самомнение маленьких человеков, вчера явившихся. Мы – разум, соль земли. А мир древен, очень стар, и очень умен, об этом забывают. Навязывают ему свою мудрость, полумудрость. А до настоящей мудрости добраться очень трудно. Но пусть и господин Ренан не думает, что все объяснил. Он ничего не объяснил.
– Может быть, – спросил Казмин, – вы хотите стать верующим?
– Нет, я так веровать, как настоящие… нет, отказать!
Он помотал головой. Он казался сейчас тем, кто и сам не знает, кто он, волнуется, и мечется без толку; хочет лишь найти решение, но не находит, напоминая тех падших ангелов, которые не были ни за Бога, ни за дьявола, и погибали в аду, томясь в тоске.
Он завозился на своем диване.
– И люди мало изменились. Так же от любви страдали, от гордости. Так же умирали. Все главное – то же… Слава, счастье.;. А ответа нет. Страшен мир-с… К нему с воскресной школой не доедешь.
– Я думаю, – сказал Казмин, – что и прекрасен так же, как и страшен.
Ахмаков махнул рукой.
– Прекрасен! Думаете, не было уже такой Елены, вот как ваша?
– Я же сказал тогда, – засмеялся Казмин, – что это древняя Елена. Но позвольте, к чему, в сущности, эти все туманы? Вы ведь политик. А политику все ясно должно быть, все понятно и доступно.
– М-м! Вы хотите, чтобы политик был ограниченным человеком?
Казмин погладил его по плечу.
– Значит, вы не совсем для своей роли назначены. Ахмаков опять заволновался.
– Когда больше всего делал, верно, именно и был ограниченней. Все только делал, учреждал, заседал, и жизнь как-то пробежала. Ну, и мы тоже правы были, даже очень… но в определенной мере, лишь в определенной. В это время к ним вошла Елена.
– А ведь мы считали, снова говорю, что одни мы и правы… Все же остальное – дрянь, ненужность. Разве б мы ее приняли? (Он указал на Елену.) Она для избирательного права, или, там, кооперации, пальцем не шевельнула. Мы все других учили, а сами…
Елена подошла к нему и поправила одеяло.
– Как вы шумите, Алексей Кириллыч. Вредно вам. Вы не адвокат.
Ахмаков захохотал.
– Видите – женщина! Они редко в философию залетали. Милая моя! – он взял ее руку и поцеловал. – Вот такой рукой женщина ласкала, раздирала нам сердце нежностью, умилением. Перевязывала раны. И умирающим – закрывала глаза.
Ахмаков положил ее руку себе на лоб и замолк. Казалось, весь его пафос усмирился.
– Женщина, – сказал он тихо, – всегда была лучшей славой вселенной.
Елена усмехнулась.
– Знаем мы эту славу.
Но Ахмаков настаивал. На него Елена вообще действовала хорошо: ему нравилось, что она задумчива, не болтлива, с оттенком причудливости. И когда становилось очень плохо, и приходила Елена – как бы улыбка являлась в его глазах.
Кажется, Ахмаков понимал теперь свою болезнь, в общем – на нее не роптал. Казмин заметил, что в этом он теперь иной, чем был в деревне.
Раз, в жаркий, послеполуденный час, когда от солнца в кабинете спустили с одной стороны шторы, Ахмаков и сам сказал ему об этом: он пил лежа чай, с вишневым вареньем; волосы его слиплись; землистое лицо слегка блестело.
– Я вас тогда ошарашил, на станции… помните, еще спросил, приедете ли ко мне? Вы очень удивились.
– Правда, – ответил Казмин.
– Ну, конечно. Знаете, мне тогда очень уж плохо было.
Казмин сказал, что видел это. Ахмаков поставил стакан на блюдечко, приподнялся на локте.
– Дело вот в чем: мы живем и, понятно, о смерти иногда думаем. Но смерть-с даже таким, как я, полуседым, кажется чем-то вообще, не моим лично. Ну, и приходит день, когда она становится уже моей. Замечаете? Я ее вдруг с собой увижу, рядом, – он задумался. – Это надо пережить. Мы, ведь, старики, на положительной закваске, наше поколение. Не мистики. Там, насчет будущей жизни, и тому подобного… – он махнул рукой. – Впрочем, это грозный час, думаю, кто бы вы ни были. Ах, тут трудно. Это именно со мной тогда произошло. Точно я заболел душою. Я даже думал – может быть, с ума схожу? А всего-то и было, что болезнь свою почувствовал. Понял, что вот лечь придется, и не встанешь.
– Я, пожалуй, это видел, – сказал Казмин. – То есть видел ваше душевное состояние.