Том 2. Улица св. Николая - Зайцев Борис Константинович 24 стр.


– И я знал, что видите. Я приехал сюда – все то же. Я и вызвал вас. Почему вас именно? – Ахмаков опять как-то смешался. – Ну, казалось мне, что вы скорей… я вспоминал, как вы тогда со мной были на балконе… и думал, приедете. Разумеется, это все странно вышло. Вы могли посмеяться, – он перевел дух, потом продолжал, как бы раз горячась. – А ведь сын не явился, адъютант! Что же, впрочем… Это старая история, испорченная жизнь, все искаженное. Не пожаловал. А когда он маленький был, я его знал? Он вдали рос. Я его любил. Но с его матерью мы разошлись, это – главное. Отсюда и остальное все.

Волнуясь, задыхаясь, он рассказал об этой искаженной жизни. Как разошелся с женой, много лет тому назад, она его возненавидела. В нелюбви воспитала сына. Сама умерла. Умирая, слово взяла, – к отцу он не вернется. Так у дяди мальчик и прожил.

– Видите, как в жизни бывает? Замечаете? Мы с ним видались, встречались, позже… – он красивый юноша – вместо ребенка, которого любил когда-то, – молодой человек. Что же-с, надо сказать: мне чужой. И я ему… одно название – отец.

Он помолчал.

– Все же и его мне захотелось видеть. Он, ведь, когда крошечный был, у меня на руках засыпал. Я ему, да… помурлыкаю, он и заснет.

Ахмаков сел.

– Но вышло так, что у меня оказались вы и эта… Елена. Очень хорошо, но неожиданно. Впрочем, теперь так стало, что все ожиданно, приемлемо. Я теперь уж все знаю (он сказал устало). Приготовился, что ли, привык. Вон, не угодно ли?

Он протянул руку к окну. Казмин взглянул.

Мимо дома тянулись похороны. Шли факельщики, лошади показались в траурных попонах, белый с черным катафалк. На нем, в гробу под серебряными венками, лежала старушка. Профиль ее возвышался над ватой и слегка покачивался. Все лицо, с тонким носом, воскового цвета, с темными глазными впадинами, было видно отчетливо.

– Здесь монастырь недалеко и кладбище, – сказал Ахмаков, – я немало этих зрелищ вижу. И сам так же поеду. Но это ничего. Это только театральный занавес, в конце пьесы.

Казмин не ответил. Ему казалось, что и это не совсем верно: вряд ли так уж просто, вряд ли всего занавес.

В это время на паре в дышло подъехал доктор – немолодой, полный, ленивый человек, в нечистом сюртуке, старорусского вида. Он заведывал городской больницей; бывал у Ахмакова часто, имел вид вялый, и постоянно убеждал, что опасности нет.

Начался осмотр, Казмин вышел в сад, в несколько странном состоянии. Что-то его задело в рассказе Ахмакове о сыне. Он прошелся по кленовой аллейке. За каменной стеной подымались елочки соседнего сада. Голуби кружили над голубятней. Глухо лаял пес.

Казмин сел на скамью, голову положил на ее спинку. Трудно было дышать. Острая горечь, жарче обычной, наполняла сердце. Почему он тут сидит, около умирающего Ахмакова? Что ему в этом хлеботорговом городе, в этих жарах, голубях, Елене, когда он знает, что в Петербурге его жена, как бы ни притворялся? Все эти метанья, никому не нужные разъезды… Деревенские работы, хозяйство. Обман! и очень жалкий. "Может быть. Но куда же деваться?" Да, он знал, что жена с другим ушла, что вернуться некуда, и Никашу взять некуда. Он это и всегда знал: но сейчас ощутил с той смертельной неотвратимостью, когда вместо жара тонкий, ледяной озноб проходит по телу; и показалось, что вместе со скамейкой беззвучно проваливается он вниз, как во сне.

Вдруг он услышал шаги. Поднял голову – Елена, как всегда, в огромной, черной шляпе, с выбившейся прядью волос. Мягкий рефлекс ложился на лицо. Она положила ему на плечо руку.

– Ну, – сказала она, чуть улыбнувшись, – ну? что?

Он, должно быть, выглядел дурно. Что-то прошло в ее лице. Она спросила серьезней:

– Что же вы тут сидите, правда?

Он, наконец, с ней поздоровался.

– Так просто… и сижу, – сказал Казмин.

Елена села рядом.

– У вас мутные какие-то глаза. Ужасно замученные глаза.

Казмин пожал плечами.

– Что ж теперь делать!

Она серьезно в него всматривалась.

– А, какой вы… Я таким вас еще не видала.

Казмин встал, расправился, закурил; ему хотелось согнать с себя то, в чем она его застала.

– Вы были у Алексея Кириллыча?

– Его мучить сегодня будут.

– Как мучить?

– Ах, ванны опять…

Этим хотела она сказать, что опять доктор прописал ему горячую воздушную ванну, чтобы вызвать испарину. Испарины бывало мало. Но страдал он – его нагревали градусов до пятидесяти – жестоко. Он едва это выносил и, обычно, слабел потом. Называл он это поджариванием святого Лаврентия – st. Laurent sur le qril de fer, как он выражался.

– Я уйду, – сказал Казмин. – Не хочу тут сидеть, пока будут это проделывать.

Они вышли с Еленой на улицу. У Казмина было чувство, что куда-то следует уйти, что-то сделать, что-то изменить.

Слегка вечерело. Жар спадал. Деревья были запылены, небо довольно странно: светило солнце, но не ярко; какая-то мгла сгущалась в воздухе, – туманила его. Эта серость не предвещала хорошего.

Они направились к окраине, через старинный, знаменитый монастырь с высоченной колокольней; на монастырском дворе росли клены; под окнами келий – гряды георгин. Встретившись в выходных воротах с ярко-рыжим монахом, который горячо доказывал что-то другому, толстому, в засаленной рясе, они вышли на лужайку.

Тут началась настоящая провинция, те отчасти легендарные места, где вместо мостовых – травка, вместо тротуаров – тропинки; гуляют коровы, домишки одноэтажны, с цветными ставнями, тонут в садах. Тут остались еще каменные домики Петровского времени, и кажется, и люди живут не близкой эпохи.

Проулком, мимо дощатых заборов, со скамеечками у ворот, где сидят старухи, – вышли они к обрыву. Отсюда видна река, направо и налево по горе пестрые лачуги, с маленькими, будто расчерченными двориками, с тряпьем, юбками на заборах, детишками, собаками – всем тем, что есть живописного в русском или итальянском городе. За рекой же, со старинным зданием яхт-клуба, далекие поля, луга, на горизонте – катящийся к мосту поезд.

Елена села на травку, сбегавшую вниз. Там, у забора с мусором, дети играли в мяч.

– Хорошо здесь, – сказала она, – далеко видно, очень покойно.

– Потому, что тут место простое.

Елена похлопала хворостинкой.

– Простое, простое… Ну, конечно, – она взглянула налево, под гору, где баба загоняла корову, – здесь не такие живут, как мыс вами.

– Их жизнь, – сказал Казмин, – очень ясна, очень неопровержима. Все на своем месте, и никуда не сдвинется. – Труд, маленькие заботы, горести, быт. Все это слито в одну прочную картину – слито, если хотите, и с теми далями, с нехитрым пейзажем, со всей нашей нехитрой, простонародной стариной.

– Хорошо. А кто же мы с вами? – спросила Елена. – Мы – чудные, чужие? Что нам делать?

Казмин помолчал.

– Мы, может быть, странники. И возможно, мы узнаем, что нам делать.

– Мне недавно старушка одна сказала, из простых: "Ты бы, голубушка, к Тихону сходила, к святителю". Это, значит, к Тихону Задонскому.

Казмин лежал рядом, на травке. Белый с желтыми пятнами теленок пасся тут же, привязанный к колышку. Казмину представилось, как такая вот Елена, в огромной своей шляпе, с духами, в модном платье, вдруг отправится с бабами в монастырь. Он слегка улыбнулся.

– Это вы надо мной, я вижу, – сказала Елена. – Хотите, я сейчас разуюсь, шляпу возьму под мышку, и босой домой вернусь?

Казмин стал ее успокаивать.

– Да, а то ведь меня легко сбить, – говорила Елена. – Я вообще-то вас боялась немного. Особенно вначале.

Казмин удивился.

– Почему боялись?

– Так, очень вы серьезный господин. Господин Казмин… Бритый. Всегда аккуратный.

Казмин пожал плечами.

– Такой уж вырос.

Она внимательно на него посмотрела.

– А сегодня только мне показалось, что и вы… – она покачала головой. – И вы не очень-то основательный…

Казмин сел, снял шляпу и поцеловал ей руку.

– Пора, мой друг, – сказал он. – Вам пора заметить, что и я человек… не изваяние.

Они сидели некоторое время молча. Все так же громадна, беззвучна была равнина перед ними, – с лугами, полями, курганами, затерянными в степях, с мужицкими селами, бабами, с древним монастырем, с Доном, видавшим тысячелетия. Понемногу гуще стало на небе: померкло солнце в сизых пеленах. Сзади, за городом, накоплялись тучи, и молния вспыхивала. Пронеслась куда-то стая голубей, кидаясь из стороны в сторону. На дали, с небом еще светлым, лег мрачный отсвет.

Когда они возвращались назад, ветер уже налетал кусками; туча хмуро синела; на ней особенно белы казались колокольни; пыль клубилась вихрем. Деревья гнулись. Листья летели.

Проводив Елену, Казмин вернулся во флигель с первыми каплями дождя. К Ахмакову ему не хотелось. Он спросил по телефону, как дела. Домна Степановна ответила, что барин очень слаб после ванны и почти не говорит.

Гроза рухнула с бешенством, – точно очень уж много набрала природа сил. От грома дребезжали подвески на люстре, дождь гудел сплошной массой, и улица, во вспышках белых и зеленых молний, казалась ручьем. Казмин был очень возбужден. Неопределенное волнение давило его. Пробовал он читать, смотреть на ливень, свистать марши, все не выходило. Пообедав один, в большом доме, он опять к себе вернулся; Ахмаков дремал. Стало почти темно. Он не освещал комнат, зажег лишь электричество в прихожей. Стеклянной стенкой отделялась прихожая от залы; свет падал на пол, вырисовывая узоры растений, стоявших тут в кадках. Казмин ходил взад и вперед по трем комнатам, к этому освещенному пятну. Раза два звонил в кухне колокольчик: это – шутки прохожих, провинциальное развлечение.

Но вот в одиннадцать, когда гроза почти стихла, позвонили, как следует – он сразу это почувствовал: некто, кому действительно к нему надо. Казмин пошел отворять. От подъезда отъезжал лихач с поднятым верхом. Раскрыв зонтик, стояла у дверей Елена, наклонив немного вперед голову. Что-то зябкое, беззащитное было в ней.

– Можно к вам? – спросила она. – Вы не спите?

Казмин сказал, что можно, и закрыл дверь. Его удивило, что она вся мокрая. Елена усмехнулась.

– Не одобряете! Просто мне очень скучно, я ходила по улицам. А потом устала. Извозчика наняла.

Она равнодушно сняла шляпу, с которой падали капли. Перчатки бросила в подзеркальник.

Казмин сказал, что единственно, что может ей предложить, – стакан горячего чаю. Для этого пришлось взбудить мальчишку, спавшего у него в кухне. Тот поставил самовар.

Елене понравилось, что в гостиной свет падает сквозь стекла, и что странный такой полумрак. Казмин дал ей плед, она сняла ботинки, промокшие чулки и просила просушить. Он снес их в кухню, там мальчишка уложил все на плиту. Казмин вернулся, улыбаясь; странно ему было, что вот он занимается мелкими хозяйственными делами чужой, но отчасти – и не чужой Елены.

Он опять ходил из угла в угол и курил. Елена тихо лежала под пледом. Как будто она согрелась там и задремала. Потом потянулась и сказала:

– Я кажусь вам приблудной собачонкой, которая зря шляется? От хозяев отбилась, и лезет.

Казмин сел к ней на диван.

– Я этого не думал, – сказал он. – Никогда я так не думал о вас.

Он дал ей, наконец, чаю: в шкафу нашлось немного рому. Елена выпила и подбодрилась. Она теплее закуталась в плед и сказала, что теперь хоть чуточку похожа на человека. Потом задремала, как следует. Казмин по-прежнему сидел на диване, откинувшись на спинку; он пил чай. Спать не хотелось. За спиной он чувствовал теплое, тонкое тело Елены. Тишина, полночный час, ровный, но сильный шум дождя погружали его в удивительное, сладостное оцепенение. Точно он отделялся от момента; дух его ровно плавал над жизнью, как над смутной бездной, и в эти минуты яснее предстало ему собственное прежнее существование. Спокойная, чистая юность; работа; любовь, занявшая все сердце; он оглянулся на спавшую Елену. Ее близость вызвала в нем нежность, может быть, будя воспоминание о другой, уже давно невиданной. "Я мало знал женщин, – подумал он не без гордости, – и не жалею об этом. Всю мою жизнь взяла Она. Я ее люблю. И остальное мне не нужно". Он вдруг засмеялся в темноте. Слезы показались на его глазах. Он взял Елену за руку.

– Елена, слушайте, Елена! – сказал он громко. – Проснитесь!

Он даже несколько испугал ее. Но это не показалось ему дурным. Он был взволнован и растроган.

– Как я заснула! Фу! Где мои чулки? – спросила Елена, и уже села решительно.

– Это ничего, чулки сейчас мы принесем… – Да, вот что, голубчик, дело-то в том, что я уезжаю отсюда, в Петербург, к жене.

Елена удивилась.

– К какой жене?

– Ах, ну к своей собственной…

Путаясь, волнуясь, стал он рассказывать. Правда, жена его ушла, и даже говорит, что кого-то там полюбила. Но ведь это ничего не значит? Наверно, просто увлеклась, ведь у них же в прошлом целая жизнь общая, сын… Неужели ж совсем она его забыла? А и если даже так, все равно должен он в Петербурге жить, где-нибудь около… Ведь она-то? Сын-то? Елена положила голову на руки и засмеялась.

– Вот и серьезный, важный господин Казмин, который все научал меня правильности. А еще я говорила – как он ловко бреется.

– При чем тут бритье?

– Ну, вообще, я вас боялась. Считала благоустроенным.

Елена заплакала, обняла его голову, поцеловала в лоб.

– Головушка вы моя горькая! – сказала она сквозь слезы. – О, Господи!

Казмин был смущен, взволнован, удивлен. Все путалось у него в голове. Правда, мало был он похож в эти минуты на прежнего Казмина.

– Ваши слезы… – говорил он Елене, – и вообще все… вся вы… мне страшно дорого… но неужели то, что я сказал… так бессмысленно?

Елена плакала.

– Ах, не знаю! Может быть, вовсе не бессмысленно, но как же все тяжело… Господи, спаси и сохрани… – она вдруг закрестилась по-детски, и зашептала молитву.

Успокоившись немного, взяла его за обе руки.

– Милый мой, мне вы ближе стали, гораздо ближе. Может быть, мы не зря тогда встретились… Знаете, я тогда… вероятно, что я тогда не осталась бы… Но вышло так странно, я попала к этому Ахмакову. В его доме сижу. Диаконисса!

– Вы умирать не должны, – сказал Казмин. – Нет!

Она сидела молча.

– Вы сказали нынче: странники мы. Пожалуй. Все за судьбой идем. Вы, я… и Алексей Кириллыч этот. Мне его жаль.

– Может быть, – сказал Казмин, – ему всех трудней.

– Он очень над собой смеется. Зачем это?

– Не знаю. Но и он о себе ничего не знает.

Елена встала.

– Нет, я знать хочу. О себе я должна знать.

В это время позвонил телефон. Казмин встал, подошел к аппарату. Звонила Домна Степановна. Ахмакову стало очень плохо, она просила зайти.

– Ах, сейчас, сейчас… – ответил Казмин. – Сию минуту.

Он зачем-то оправил галстук, захватил папирос. Елена отерла слезы. Накинув верхнее платье, вышли они во двор. Было темно, дождь шел, не переставая. Пахло влагой и тополями. Казмин держал Елену под руку, шел осторожней, чтобы не попасть в лужу. Пес залаял из будки. Елена прижалась к спутнику.

Они вошли с черного хода, через лакейскую, где стояла на столе свеча; за перегородкой кто-то храпел; их встретила Домна Степановна с побелевшим, как бы опухшим лицом.

– Очень задыхаются, – сказала она Казмину.

У Ахмакова было светло. Он сидел на постели, слегка покачиваясь, держа голову в руках.

– Плохо, судари мои, совсем плохо. Ie vieux voltairien va mourir. Пожалуйста, потрите мне спину.

Его просьбу исполнили. Худая, полумертвая спина казалась Казмину страшной. И все в комнате, ярко и недвижно освещенной электричеством, со слегка затхлым, сладковатым запахом, было безнадежно. Казмин взглянул на Елену. Ее лицо как будто замирало, вяло в этом гробе.

– Когда вы трете, дорогой, мне легче дышать, – сказал глухо Ахмаков. – И вообще, при вас все же лучше. Хотя я хорошо знаю, что зрелище умирания…

Он замолчал и перевел дух.

– Мне бы хотелось, чтобы на сердце были те мир и ясность, которые сулит христианство. Но этого нет. A bas les pretres. Я не хочу кощунствовать, но не думайте, друг мой, что смерть есть поэтический венок, который возлагают нам… в вознаграждение всей жизни. Une couronne be lauriers. Сказки!

– Прочтите, – сказала Елена, – "Богородицу". Я всегда читаю, когда очень плохо.

Ахмаков взглянул на нее тусклым взором…

– Женщина! Милая! Все та же, во все века. Нет-с, мне уж поздно. Какой в колыбельку, такой и в могилку.

Казмина сменила Елена. Как будто от ее массажа Ахмакову стало вправду – легче. Он лучше дышал. Но слабел очень. Опять пришлось лечь.

Ни Казмин, ни Елена не уходили от него в ту ночь. Когда Елена с ним сидела, Казмин выходил в гостиную, дремал там на диванчике, слушая тоненький бой часов под стеклянным колпаком, – тех часов, что отмеряли время в этом скучном доме, и теперь добивали последние минуты Ахмакову.

Перед утром он забылся. Не то спал, не то бредил; увидев Казмина, сказал вдруг:

– Человечество переживает величайшие страдания, – потом засмеялся и перевернулся.

Казмин отошел от него, прислонился к портьере; от усталости или волнения, у него закружилась голова. Он прошел в залу, отворил окно, и опять лег. Свежий воздух наплывал теперь к нему. Дышать было свободнее. Он лежал молчаливо, ему казалось– что он один на дне какого-то глубокого колодца. Но – и ничего, пусть так. Это его даже успокаивало. Потом вдруг пережил он странное чувство: будто и он, и Елена, и Ахмаков, все уже было; и уже он терял любовь, и стремился к ней; и Елена бесконечно давно страдала от измены; Ахмаков целые века пытался что-то найти, барахтался, подымался и падал. Но непрестанно гонит их вперед воля Великого Владыки. Тысячи раз придут они, тысячи раз уйдут.

В пять часов стало светать. Дождь перестал. Казмин и Елена сидели в зале, на подоконнике, растворив окно на улицу; было тепло; иногда капля залетала на усталый лоб, на завиток волос Елены, украшая ее бриллиантом. Бледно-зеленоватая зарница вспыхивала. Елена говорила:

– Я пойду к Тихону Задонскому. Полями теми, что вчера мы видели с обрыва. Далекими полями. Буду с бабами идти. Там помолюсь за себя, за вас, за Алексея Кириллыча и всех христиан. Может быть, помолюсь, поплачу – и больше пойму, что мне делать, как жить.

Казмин слушал и кивал головой. Из садов улицы плыло к ним благоухание утра, и их состояние было не то бодрствованием, не то сном.

В кабинете же в это время лежал на спине Ахмаков, с аккуратно скрещенными на груди руками. Лишь отчасти напоминал он Ахмакова прежнего: нечеловеческое спокойствие и мир выражали его черты, как будто теперь, выйдя на величайший простор, он постиг тайны вечности, закрытые для него на земле.

Назад Дальше