– Нет… бабка, я не твой сын, – поспешил ответить я и почему-то сделал робкий шаг назад, вроде страшась, что сейчас меня признают за своего, обнимут и той лаской навсегда задержат тут.
– Сынка?! – совсем тихо повторила бабулька и резко остановившись, прищурила свои крупные и как, наконец-то, разглядел я голубые глаза. Она слегка наклонила голову на бок, точно так ей лучше моглось узреть пришлого. – Неть… не сынка, – и вовсе прошептала она, в миг превратившись в покинутого родителями нелюбимого и единожды жалкого дитя, да громко бедственно вздохнув, тотчас уронила вниз все дотоль прижатые к груди руки.
Бабка маленько подалась вправо, затем влево и внезапно начала покачиваться из стороны в сторону, словно подрубленное древо в жестокую непогоду, всё же не желая расставаться со своими корнями. И мне вдруг подумалось, что сейчас ноги её не выдержат, и она свалится прямо в жирную перекопанную землю.
– А я то слепендряйка, ничаво ужотко не зрю, – принялась пояснять старуха и чуть слышно засмеялась, вроде как заикав. – Мыслила то сынка мой заихал… Сынка– Гришаночка, а то неть… то ктой-то незнамый.
– Ты тут одна, что ли? – вопросил я, а внутри меня уже тягостно стонала душа, заранее зная, что ответит мне эта позабытая собственным сыном мать.
– Водна… водна… ужотко зела давнешенько, – закивав молвила бабулька, продолжив улыбчиво меня созерцать, может мечтая, что она всё же не обозналась и я как Гришаня, вскоре ей в том сознаюсь. – С у тех пор, как помер мой соседко, Ванюша… а то почитай у прошлом годе було.
"Почитай у прошлом годе було", – пронеслось у меня в мозгу. Это значит, бабка здесь живёт одна полтора года… полтора года… одна-одинёшенька… и ждёт… ждёт-пождёт своего сына.
– А чего ты отсюда не уйдёшь?.. в город… к людям… Ты же старая, – прерывистым от дрожи голосом поинтересовался я… и содрогнулся не столь от пронзительных порывов ветра, что злились вкруг нас, сколько от муторных думок об этой одинокой бабке.
– А куды ж я подамси, – пожимая плечами, заметила старуха и громко хрюкнула носом, каковой отсырел от горестей и непогоды. – Идеже я надобна… ежели туто-ва мои лежмя лёживають родники. Муж, два сынка и доня… мои мать, отец, бабки, дяды… мои предки.
– А сын… сын Гришаня? – припоминая имя непутёвого такого сына этой покинутой и обездоленной женщины и матери, молвил я.
– Сын… Гришаночка… идеже жавёть… идеже, – ласковенько протянув имя сына, произнесла старуха и вновь пожала плечами, да всплеснула руками… такими натруженными, с пожухлой, обветренной и вроде как потрёпанной красноватой кожей, толком и, не объяснив, куда делся её последний ребёнок. Немного погодя она снова вскинула вверх руки и прижав их к груди, словно желая вознести молитвы к Богу, сказала, – може завернёшь ко мене? Поишь, чем Бог посылал?
И ещё тише вздохнула так, будто застонала, потому что не дождалась обещанной помощи от Бога, и немедленно застонал, заскрипел, вторя ей… её старый дом и сарай, вползающий в землю и ужо сравнявшийся с ней нижним краем единственного длинного, но узкого окна. А после закряхтели дерева в саду, где-то весьма близко, может в соседнем дворе, заплакали разваливающиеся срубы.
Нежданно громко захрустев, заскрежетав позади меня, и издавая пронзительные скрипы, завалился на дорогу треснувший посредине электрический столб, стоявший на противоположной стороне грунтовки. Столб повалился столь стремительно, что врубился в почву дороги своим остриём, разбив мёрзлые лужи и вызвав бурный всплеск воды, да тотчас утоп в той булькающей жиже.
– Эвонто как, – изрекла бабулька, верно увидав какое-то очень непотребное действие, а затем по-доброму добавила, просящим тоном, вроде как испрашивая в ненастный день тепла у Всевышнего, – може зайдёшь ко мене? Я тобе, сынка, накормлю. Ужотко картоха в энтом году народилась такова рассыпчата, а кака капустка квашена. – И старуха причмокнула губами, да облезав их обветренную поверхность кончиком языка дополнила, – у мёне ужотко засегда капустка на зубах хрустит.
"Хрустит… хрустит… хрустит," – отозвалось у меня в мозгу и я, в упор, уставившись на поваленный столб, некогда дарующий свет этой части поселения, а ноне точно тонущий в болоте своим до конца не истлевшим навершием, почувствовал, как пронёсся надо мной стремительный порыв ветра, братец какового, по-видимому, и свалил ту рукотворную постройку. А после заколыхались, от дуновения, выглядывающие из-под мутоновой бейсболки мои разлохмаченные волосы и, кажись, загудела, закряхтела вся эта покинутая молодыми и полными сил, жизни, радости людьми деревенька в стародавние времена возведённая руками их предков.
"Мур… мур… мур…" – прозвучал тихий музыкальный кошачий напев.
И серо-дымчатая кошка провела, поднятым кверху, хвостом по моим заляпанным грязью высоким, кожаным сапогам с резиновой подошвой, фирмы SKS. Я перевел взгляд с погибшего столба и уставился на еще одного обитателя этой избы, двора, деревни, края. А кошка сплошь серая с единственным белым пятнышком во лбу, и замазанными бурой землёй ноженьками поздоровкавшись с пришлым, вальяжно ступая по деревянному настилу мягоньками, розоватыми подушечками лап направилась к стоящей бабульке. Также грациозно, словно позируя на камеру, кошка приблизилась к старухе, и, ткнувшись своим покатым лбом ей в ногу, чуток приподняв длинный подол юбки, скрывающий под собой трикотажную штанину, на немного замерла, а потом запела кошачьи сказания на своём только ей ведомом языке.
Я стоял, молча, и не сводил взора с этой благодарной преданности, может доступной лишь животному, сберегшему и чувство любви к своему дому, и к тем рукам, что вспоили да вскормили его.
– Муся, – ласково представила, иль позвала старуха кошку, и наклонивши свой тугой стан, вызарилась в спутницу своей одинокой жизни. – Гляди-ка чертенятка… явилася так-таки, – и уже более строгим голосом продолжила, – и идеже ты шлялася стокмо деньков, а-сь? Мене воставила туто-ва одну… и кудый-то налево… Ах! Ты шалаболка така. Нешто наново мене у подоле припрёшь?
И говорила всю ту речь бабка таким тоном, будто вычитывала свою непутёвую дочь уже не раз приносившую внуков, этой хоть и кажущейся строгой, однако весьма светлой и добродушной женщине.
А мне вдруг стало нестерпимо больно и неудобно, так вроде я приплёлся в чужой мир и разрушил витающий там разумно установленный порядок. Засвербела у меня душа, от одиночества бабульки, единственным спутником на старости лет которой оказалась эта серая Муся. Резко повернувшись, и даже не сказав прощальных слов, я направился вон со двора. Я торопился, ступая очень живо, страшась… пугаясь, что меня, окликнув и попросив остаться на миг, задержат тут навсегда. Я страшился, вкусив хрустящей квашенной капустки, и рассыпчатой картохи сменить дарованное мне благополучие и движение на эту простоту жизни.
– Сынка, ты куды? – пролепетала позади меня бабка и горестно вздохнула, ощущая, что вновь теряет хоть и неведомого, но единожды родного человека. – Куды ж ты? Погодь, сынок.
Колкий ветер, швырнул мне в лицо заледеневшие бусенцы дождя, обдал стылым дыханием поздней осени, а душа моя уставшая, измождённая неведомыми устремлениями и материальными достижениями тихо заскулила, выпрашивая той самой рассыпчатой варёной картошки и хрустящей капустки.
– Сынка, да погодь же… поисть хоть тобе сберу… Картохи и капустки… квашенной таковой, – долетели до меня слова бабульки, такой же как и вся эта деревенька, покинутой своими сынами, ищущими лучшей доли в чуждых им краях.
И не выдержав тех воззваний, я остановился да порывисто оглянулся. Бабулька так и не вышла со двора, верно чувствуя, понимая, что жизнь её, оплот и защита находится поколь там… во всё ещё живом её дворе, подле старого, как и она сама, сруба с вползающими в почву сараями, местами лишённых кровли. Впрочем, она подошла к забору, где неширокий деревянный штакетник сберёг не свойственный ему зеленоватый цвет, и, взявшись своими измождёнными с покрасневшей кожей руками за выступающие дощечки, едва заметно мотнула головой. На её округлом лице снова взыграла улыбка, каковой она смущала мою предательскую душу. И дымчатая Муся, в один миг, преодолев высоту забора, вскочила на брус, удерживающий меж собой штакетник, да задрав высь, будто стяг этого двора, свой пушистый хвост, вновь звонко замурлыкав, ткнулась розоватым носом в руки своей хозяйки.
– Погодь, сынка, – промурлыкала очень нежно толи кошка, толи старуха.
И одновременно с тем пронзительно глянула на меня, стараясь всмотреться в самую суть моей чёрствой души, своими голубоватыми поблёкшими от переживаний и прожитых годков глазами. И меня неожиданно, точно окатило с головы до ног, леденящим потоком воды, потому как в этих старых, измученных очах я увидел не просто позабытую, брошенную сыном старуху… Я рассмотрел там оставленную без жизни и потомства всю эту деревеньку, некогда возведённую тяжкими ударами топоров… Я узрел заброшенную, покинутую на произвол судьбы всю нашу землю, нашу многострадальную Родину-мать, не имеющую более возможности вскормить своих детей собственной едой, обучить оставленным предками обычаям, традициям, верованиям и песням. Глаза старухи, такие же голубоватые, как бледнеющее осеннее небо и пелена, застилающая раскинувшиеся округ меня края, подымаясь из густой бурой почвы, отделяла меня от нее. Она возводила дымчатую, как и кошка Муся, единственно верная оставленному укладу жизни, плотную стену, которую уже не возможно было разрушить или рассеять дуновением ветра.
Порывистый ветрище стукнул меня прямо в спину, выводя из оцепенения.
Я встряхнул головой, поправил сидящую на ней бейсболку, повёл озябшими плечами, прикрытыми тёплым пуховиком и муторно вздохнув, продолжил свой путь.
Громко хрустнула под резиновой подошвой моего модного сапога тонкая корочка льда, прикрывшая глубокую лужу и я, ступив в жижу, зычно выругался. Подумав, что некогда дарёное этому поселению величание "Белые Могили", будто с самого начала довольно чётко пророчествовало о конце этой деревушки и превращении её в общую могилу обитающих там людей, жилищ, дорог.
Плюхнувшая грязь свалилась с моего сапога и поплыла по поверхности буроватой воды, словно не желая тонуть в этой общей… впрочем, для нас всех, могиле.
А я уже уходил, выуживая свои кожаные сапоги из водицы, припоминая глаза брошенной бабульки, мечтая о хрустящей квашенной капустке и устремляясь к тем, кто уже не ведал какого он роду-племени.
КОНЕЦ
г. Краснодар, декабрь 2012 г.
Горный набросок
Едва-едва колыхала своими долгополыми отростками трава, что купно укрывала невысокие холмики, подступающие впритык к утесистым кручам гор. Заилийское Алатау, Алаауы, как сказал бы казах, дышало дневным жаром, изредка пропуская по своим сбитым из гранита, известняка, сланца, постаревшим, запорошенным мельчайшей крошкой голыша, скалистым макушкам горных гряд, зябкие потоки ветра. Бурчащие, огорченные вековым движением струились по склонам реки, с узкими узбоями, одначе, непременно с каменистым дном. Та льдистая вода, несла в себе остатки величественных снеговых пиков, нынче лишь мельчайше просеянных, а посему не виденных. Речушки раскидывали кругом капель изморози, облизывали могутные лежаки, почасту огибающие берега, своими угловатыми языками сверху увитыми взгривьями разрозненных пен. Они монотонно повторяли единый мотив, успокаивающий не только эти огромные пространства горных ущелий, долин и каньонов, вспучивающихся круч, гряд и отдельных утесов… они умиротворяли и сами малые злаковые травинки, низкие кусточки можжевельников, и хоронящиеся обок валунов укутанные в сероватый пушок махунечкие эдельвейсы.
Кругом же той однозвучной погудки дыбились, пучились, вставали своими искореженными, изрытыми, аль вспять покатыми боками "Пестрые, пегие" горы, как сказал бы русский… Горы Заилийского Алатау.
Тянь-шанские ели, могутные в росте деревья с пирамидальной кроной, темно-зелеными изогнутыми хвоинками и почитай фиолетовыми шишками, остались далеко позади. Словно по единому указу прекратил лес свое наступление, и последние из его ратников одиноко замерли на оставшихся много ниже пологих взгорьях.
Здесь же стлалась лишь трава, покоились боляхные каменья, принесенные давеча взбунтовавшейся речушкой, в тот миг… мгновения… временной этап получившей величание река, днесь журчащая редчайшим перезвоном капели. Вся эта чистота, благодать наполняла и сам воздух, и посему голубое небо подступало совсем близко и тянулось во взмахе человеческой руки. Скидывая, обволакивая и сами ершисто-ощетинившиеся стремнинные утесы, и изумрудные травы огромными массами облаков.
Частью облака цеплялись за выпирающие углами камни, частью переплетались с горной речной водой, а потому рождали блистающий в лучах солнца матовый дымок, легкой зябью встающий пред очами, а частью свивались, скручивались с самим разнотравием альпийских лугов.
Солнце, ноне не хоронилось, а также как и небесный купол нависало низко… низко… в движение, взмахе человеческой руки. Оно хваталось нижним своим краем за горную гряду, по окоему огораживая корытообразную долину, таящую в себе узкую речку и невысокие холмы. И казалось, само перекатывалось по грани тех вершин, изредка касаясь лучами белых полос снега, вроде долгих рушников растянутых по горным кряжам. Блики ярчайшего света отражались тогда от ледяных рушников, и перебирающей бусенцы водицы реченьки берущей начало с самих тех пластовых истоков.
И вовсе редко перекликались меж собой улары… не то, чтобы опасаясь этих сурово-величественных краев, просто не желая разрушать его ни с чем, ни сравнимую мощь и силу. Своим чуть слышимым "кок-когок-кок" придавая этим Пестрым, пегим, как сказал бы русский… этим Алаауы, как скажет казах, горам состояние вневременности.
КОНЕЦ
г. Краснодар, июль 2014 г.
Память
Посвящаю моей бабушке,
участнику ВОВ
Каплуновой Валентине Алексеевне
Память подобно мозаичному рисунку сохраняется в нас отдельными самоцветными камушками, тончайшими изразцами, стеклянными осколками али только всплесками, лепестками, лохмотками событий. Она остается в нас частями произошедшего, одиночными эпизодами снов, особенными звуками и легким ароматом цветущей на Кубани в апреле месяце вишни.
Сопрягаясь, складываясь, эти единичные фрагменты событий, составляют целостное полотно твоей жизни. Соприкасаясь, переплетаясь с жизнью, памятью твоих родственников, родителей, предков создают летопись твоего рода. Сочленяясь, соединяясь с памятью обок живущих людей: друзей, соседей, знакомых или незнакомых, они творят историю твоего народа, страны, государства. И лишь затем из той монументально сложенной поверхности формируется изображенное произведение, мозаичный рисунок нашей голубой планеты, Земли.
Впрочем, в каждом человеке понимание памяти первоначально существует именно в отдельной, единичной, краткой форме… в том самом самоцветном камушке, тончайшем изразце, стеклянном осколке.
Ей было двадцать три года, когда началась Вторая Мировая, крупнейшая в истории человечества кровопролитная война, в истории нашего народа названная Великая Отечественная. Единственная дочь, единственно уцелевший из пяти рожденных детей вже значимо немолодых родителей, каковые в свой срок схоронили первых супругов. Молодая, красивая со столь выраженным греческим профилем и светло-русыми волосами, небольшим ртом и воочью выраженной галочкой на верхней губе. Стройной, тонкой талией и горделивым взглядом карих очей. Еще совсем юная, одначе успевшая пережить гибель своего любимого, давеча похищенного из ее рук костлявой хваткой смерти, так и не сумевшего побороть тяжелую болезнь. Кажется, она всего-навсего миг назад вздохнула полной грудью, не затем чтобы вновь найти и познать, а затем чтобы сберечь и пронести сквозь жизнь любовные чувства к тому единственному кто дышал в такт ее сердцу, а днесь помолвленный самой смертью, стал супругом сырой земли. Кажется, был один вздох каковой отделил ее горе от еще более страшного, масштабного горя, величаемого – Война!
Война! Звучало в эфире радио из уст Юрия Левитана.
Война! Сия боль, трагедия витала средь людей, что как один поднимались, вступая по призыву и добровольцами в ряды Советской армии.
Война! Она эхом ударила и в маленький дом Вали, отразившись от склоненных голов отца и матери, когда, обнимая и пряча взор, провожали они ее, единственного своего ребенка, на войну.
Что из тех военных событий ей особенно запомнилось, отложилось в памяти, сочленившись с мозаичным рисунком истории. Дней… недель… месяцев… лет ратной службы, когда молодой, красивой с греческим профилем девушке пришлось водрузить на свои плечи радиостанцию РБ, а в душе тянуть груз ответственности за собственный род, сопровождаемый молчаливыми (как сие принято у нас) слезами матери и напутственными словами отца "поберечься". Очевидно, не очень много, как невозможно упомнить всего пережитого, выстраданного, потерянного, кое сам мозг старается схоронить, упрятать, чтобы даровать возможность продолжить жизнь и борьбу за идеалы, Родину, семью всегда основывающихся на собственном восприятии и воспитании человека. Безусловно, вспоминалась гибель товарищей, тянущая вниз своим немалым весом радиостанция РБ. Тягучей дымкой вставал в памяти бой, указания командира бросать РБ и отступать. Однако радиостанция, вопреки отступлению, осталась на плечах, словно напоминание, что необходимо вернуться на досель оставленные позиции, местность, край, свою землю.
Стеклянным осколком сберегла память стоящий коромыслом пар в жарко натопленной бане. Горячую, прямо-таки накаленную теплом и жизнью воду в тазу, пахнущий, приторной чистотой довоенного дня, кусок мыла. А после, как почасту происходило на войне, разком начавшуюся бомбардировку. Отчего пришлось, наскоро схватив одежду, укрываться от снарядов врага в окопе, а потом… долгое время… годы… десятилетия отогревать отмороженные пальцы на ногах.
Обломком, ибо время бед невозможно сопрягать со словами изразец, камушек, помнился кисло-кровавый привкус во рту, не проходящее головокружение, тошнота, впервые появившееся дробное сердцебиение, тошнота и боль в голове, ушах, доставшихся в дар от пережитой контузии. И утомление… Нескончаемая усталость от долгого похода всего тебя, каждой отдельной твоей частички, конечности, органа.
И вместе с тем, особенно запоминающимся моментом, остался отголосок весеннего дня на Кубани.
Бледно-голубое небо Кубани в этот раз затянуло бело-серыми пухлыми облаками, точно и сам небосвод, жаждал, излив вниз потоки стылых вод угомонить людей свершающих жестокость супротив себе подобных. Впрочем, оно сейчас еще не заплакало, а лишь напиталось слезами тех, кто на Земле простенал о родственниках, друзьях, близких иль дальних… утерянных, схороненных, сожженных в краях досель наполненных запахом пороха и гулом разрывающихся снарядов.