Криница слов - Елена Асеева 7 стр.


В некотором удалении от куста хризантемы притихла яблоня. Мощное дерево, с высокой кроной, словно протянувшей в молитвенном подношении к небесам свои ветви, уже, впрочем, сбросило с себя всю листву… И теперь опавшая, обездоленная, побуревшая, с изломанной, как у меня, судьбой листва укрыла корни того, кому пожизненна была верна. За эти годы яблоня состарилась… кора ее порепалась… подурнела, покрылась витиеватыми трещинами, узкими язвинами, безобразными оспинками. Местами наружный покров на ней и вовсе вспучился, точно дерево желало скинуть с себя оболочку… снять, сбросить как порченную одежу, чтоб обменять на новую.

Я бы тоже хотела скинуть с себя свою кожу, что сцепилась, спаялась с твоей… и тем самым облегчить то давящее, душащее меня состояние. Или то не поможет? Не спасет? Не принесет облегчения? Ибо я до сих пор ощущаю на себе твои нежные поцелуи… до сих пор чувствую, каждой клеточкой своей плоти, твое прикасание… и не прекращаю любить, думать, скучать.

Теперь оцепенел и куст хризантем, может услышав мои причитания и не в силах их сносить. А может, корзинки соцветий просто меня не поняли, ведь им присуще целостное постоянство… смена рождения и смерти, пробуждения и сна. Обладая той неделимостью они затихнув на зиму, с новой энергией всколыхнуться весной… выбросят зеленые побеги и листы, наберут цвета… так как сутью их, сердцевиной, оплотом являются корни. Они не могут существовать без своей половинки и немедля зачахнут… погибнут… не то, что я…

Я– человек!..

Корни, корневища мои, кажется, еще живы… не перерублены и, по-видимому, продолжают расти… плодоносить… хотя они ни являются моей сердцевиной, моим оплотом… плечом… половинкой…

В этой тишине осени… такой властной… где пухнет от влажности свинцовое небо, мечтает о смене одежи яблоня и малозаметно вздыхает куст хризантем… днесь погасли звуки… Не слышно даже птиц, насекомых… Воронье, как вечный предвестник туманного марева и заморозков, мудрые и единожды приносящие в своих окриках грусть птицы, вторя моей душе и царящему отишью смолкли… И верно с тем бесшумным полетом утащили за собой мотивы песен всех мелких творений, что наполняли дотоль мироздание ощущением нерушимого бытия. Еще вчера светившее солнце, долгими своими лучами поигрывало коричнево-пурпурными крыльями бабочки и с тем приветствовало степенно надвигающееся похолодание.

Похолодание которое, теперь, несомненно принесет с собой эта тишина.

Тишина…

Такая густая, и вместе с тем чистая… с хрустальным перезвоном, леденеющего прямого на глазах, воздуха… С легким колыханием зеркальной паутинки, последней… отпущенной на вольный полет, зацепившийся за кончик моего русого волоска и самую толику огладившей своим живым трепетом мои уста.

А куст хризантем не просто перестал кланяться мне своими соцветиями, он вроде как весь напрягся… каждый его тончайший, угловатый лепесток, собранный в крупные корзинки цветка. Может они желают схорониться от моей боли и перст ласково голубящих их розоватую гладь. Мягкий аромат, вспененный мои пальцами наполнил все пространство околот меня и напомнил тебя, всколыхнув былое… ушедшее, что более никогда не повторится, не коснется меня и даже не пройдет мимо.

Боль никогда не утихнет… не погаснет… не окаменеет… лишь иногда наступит осеннее отишье, которое принесет глоток чистого воздуха придающего силы, не отпускающее, а только дарующее возможность забыться…

Забыться на миг… морг… минуту… не более того…

И в этой природной, мудрой и безлетной тишине оценить потерянное… пережитое и остающееся родственным лишь с тобой… связанным, сцепленным с тобой… моим первым мальчиком, юношей, мужчиной, супругом. Переплетенное, скованное с твоим смехом, улыбкой, глазами… с твоей жизнью и с тем, что более никогда не наступит.

Все могло быть поколь ты жил, дышал, ходил. Поколь стучало твое любящее… любимое сердце, дарящее радость. То все в ушедшем… в том, что было… и, что никогда более не возвернется. Ибо есть нечто много мощнее любви и чувств… сильнее нас… что разрушает и губит… опустошает и ломает, что наступает ожидаемо и одновременно внезапно… и приносит с собой тихий стон иль раскатистый вой.

Тишина…

Она проникла теперь и вглубь меня… Она заглотнула мои органы, наполнила собой текущую по венам кровь… Она заполонила собой мою суть, что люди зовут душой… И неожиданно качнула вправо… влево, как допрежь того колыхала побегами хризантемы… цветка, что я посадила до твоей смерти… в той иной… прошлой моей жизни… как теперь я поняла, такой счастливой жизни!

Тишина…

Осень, точно предвестник вековечной грусти, тоски и кручины взяла в полон мой край, мой двор, мой дом, мою душу и поглотив всякий звук: шелест, скрип, писк, скрежет, стон… притупила чувства и во мне… Не только боль, но и умиротворенность… И я наконец выдохнула, так раскатисто и продолжительно, выжидательно, чтобы непременно хватило сил пред новым вздохом, рывком, движением без тебя… и теперь уже вечно без тебя!

КОНЕЦ

г. Краснодар, ноябрь 2013 г.

Бабулька

Я недвижно стоял в позабытой Богом местности.

Поздняя осень присыпала землю тончайшим слоем снега, сковала здоровущие лужи, с полупрозрачно– бурыми жерновами по поверхности, льдом, укрыла лишённые листьев ветви дерева ажурной, паутинчатой шалью. Однако она не смогла схоронить под собой ни нищеты, ни разрушенности, ни обездоленности этого края.

Чудилось мне, находящемуся посередь развороченной, покрытой рытвинами и буераками грунтовой дороги, где мешалась вязкая коричнево-жёлтая грязь с колыхающими водами луж, в каковых можно было утонуть по колено, с редкими следами кабаньих копыт да собачьих аль волчьих лап, заброшенность этой проезжей полосы. По которой, по-видимому, столетия катили колёса телег, машин, важно ступали копыта лошадей и босые стопы людей.

Накренившийся набок столб, поместившийся справа от дороги с покосившейся на нём вывеской, где почитай истёрлись буквы, всё же оповестил меня, что я входил в селение, кое кликали "Белые Могили". Я протянул руку и дотронулся иссохшими подушечками пальцев до трухлявой доски, на которой белой краской ктой-то, верно давнешенько почивший, с трепетом и любовью, придавая буквам мудрёные завитки, вывел величания деревеньки в оной родился, вырос, жил и быть может помер.

Впрочем, теперь это поселение, точно также как и возлежащий вкруг него край, доживал свои последние деньки, покинутый жителями, и уже активно захваченный деревьями, сорными травами да дикими зверями. С доски тихо шебурша, словно шушукающиеся промеж себя осенние опадающие листы, посыпалась мелкая труха, а вместе с ней посеялся краешек заглавной буквы.

"Кар… кар… кар!" – громко пронеслось надо мной.

И чёрный ворон вроде предвестника тьмы и смерти, закружил в не менее тёмных небесах, где измождённые весом и объёмом громоздкие буро-серые тучи заслонили голубизну и солнце.

Ещё чуть-чуть постояв подле наклонённого столба и вывески, проведя окоченевшими пальцами по её краю, будто стараясь смахнуть оттуда эту всепоглощающую смерть и тоску, я сделал неширокий шаг влево и, ступив на грунтовку, а верней сказать в густую расплывающуюся жижу, так часточко покрывающую наши земли, нынче же хоть немного сохраняющую крепость почвы, огляделся. Невысокие дерева подступали близонько к той ездовой полосе, они также брали вполон с одного боку и саму деревеньку, раскинувшую свои дома, наделы по праву руку от широкой, наполовину скованной льдами, речки. Деревья вместе с густыми зарослями кустов уже приблизились к самим жилищам, они вошли во дворы, захватили огороды, да только покуда не тронули избёнки, всё ещё пугаясь мощи некогда срубленных и поставленных людским умом и руками построек. Однако они уже сломали заборы, порушили калитки, переломили ворота, сберегающие дворы, они доползли до хозяйственных построек и крепкими ветвями аль более жалкими уперлись в их стены, разбили окна и заглянули вовнутрь.

Раскинувшиеся справа от меня, всё ещё не поросшие лесами поля, где когда-то колосилась пшеница, рожь и овёс, смотрелись жалкими и разворошенными. Сорные травы, налитые зелёной ядрёностью сока, на некогда ухоженных местах, сейчас истончившись и побурев, прилегли к землице, притулившись к её теплому мягонькому полотну, таким образом желая сберечь жизнь в себе к следующему народившемуся весеннему году.

Десятка три бревенчатых сруба посматривали на меня своими высокими, трёхскатными, полу– обрушившимися крышами крытыми шифером или пучащимися ввысь остовами деревянных каркасов. Они зарились в моё лицо узкими прямоугольными окошками, лишёнными стёкол. Казалось то не только деревья, но и сам могучий ветер вступил в противоборство с постройками людей. И, судя по всему, то он, сердитый и почасту свирепствующий в этих местах, ветрище сорвал и сами листы крыши, и сломал их деревянные остовы. И вот ужось из многих таких изб, напрочь лишённых укрытия, торчали, будто маяки на берегу моря, выведенные из кирпича трубы, с засаленными чёрными краями. Да тока и сами трубы подавшись всеобщему разрушению, накренившись вправо или влево своими измождёнными боками упирались в остатки балок, да потолков, являя словно обглоданные аль покусанные кирпичи. Ровные, электрические столбы, порой ещё упёрто стояли по краю широкой грунтовки, устремляя в небеса угловатые макушки. Однако уже давно не передавали они промеж себя электричество, как и давно не висели на них ни сами провода, ни муфты, ни вставки, верно, снятые всё ж пронырливыми руками человека.

Это поселение, словом, как и многие другие, каковые я видел за последние годы, уже погибло, и быть может я медленной, усталой поступью прошёл бы его насквозь, как миновал многие иные… если бы не…

Изредка я бросал взгляды на поскрипывающие, покосившиеся ставни, порой не утратившие ни яркости голубой, синей краски, ни какую-то дивную роспись, перемешавшую в себе белые да одновременно жёлтые полутона, изображая изогнутые стебли малины да изящные листки клёна. Временами ставни, повисая лишь на одном навесе, обессилено тулились к самим стенам да рамам и покачиваясь, да чуть зримо вздрагивая, ударялись об них, постанывая, так как стенает перед смертью брошенная, одинокая старуха ведающая, что не кому будет её схоронить.

Молча и с затаённой грустью, я всегда двигался чрез эти русские поселения, которые охраняли, пригнувшие головы искривлённые кресты, раскиданные по всей нашей земле и символизирующие постепенное вымирание и самого народа, и обычаев лежащих на его плечах. Только меня не страшили эти молчаливые стражники– погосты окружающие деревеньки, итог всего живого, бурно поросшие раскидистыми вишнями, более изящными черемухами иль и вовсе грациозными берёзоньками. Нестерпимой тоской обдавали мою душу лишь сами разваливающиеся по швам и вползающие фундаментами в землю деревянные избы. Скрипели и стонали в тех деревнях не только ставни, визгливо ворчали и роптали сами давно срубленные и столь ладно подогнанные дерева, ощущая, что жизнь подошла к концу.

Вслушиваясь в эти дурнящие причитания и поскуливания позабытого селения, я бы непременно прошёл сквозь него, не заглядывая в сами заполненные старой мебелью и хламом покинутые дома, точно оставленные в спешке, как миновал и многие доселе мною видимые, если бы не…

Здесь также, как и в других деревнях нашего края плакали ставни, крыши и стены, оседали прижимаясь к почве дома. А из разбитых, освобожденных от стёкол окон, выпорхнув на двор, колеблясь от дуновения ветра, путались концами в часто поросшей черёмухе, уже упёршейся ветвями в рамы и стены домов, тонкие али плотные занавеси. Молодая поросль выглядывала с под некогда ровных деревянных мостков, проложенных по двору, заместо дорожек, во многих местах дотлевших до трухи, изъеденных жуками, да порушенных корнями более значимых деревов.

Какое-то время я ступал неспешно, прислушиваясь к шепчущим мне чего-то дверям изб, накренившимся на бок, но все поколь держащимся на обеих навесах, однако ужо лишённых ручек. Посматривал на кивающие мне наведённые в небеса стрелы "журавля" которые всё ещё удерживали на себе обветшалые стены деревенских колодцев. Грунтовка, изогнувшись полукругом, внезапно вывела меня к весьма ладному срубу… У этого жилища крыша, в отличие от иных домов данной деревни, была целой и по её тёмно-серому, смоченному водой волнистому шиферу туда вверх к деревянному коньку полз зеленоватый мох. Пучившаяся с одного боку кирпичная кладка трубы, покрытая тонким наслоением чернющей сажи, издыхала из своих нутрей голубоватый дым. На мгновение остановившись, и удивлённо обозрев однозначно живой дом и живой двор, я порывисто сорвался с места и скорым шагом, минуя грунтовку, направился к тому обиталищу.

Войдя в сень кроны мощного дуба, века простоявшем как щит, прикрывая дом с одного бока от рьяных порывов ветра, я увидал дощатый невысокий забор, крашенный и сберёгший свою целостность. Через неширокие щели отделявшие друг от друга тонкий штакетник удобно просматривался досель ухоженный двор устланный, прямь от зачинающейся калитки, плотно уложенными деревянными мостками. Посредине двора поместился приземистый пятистенок, срубный дом, где мощные брёвна, уложенные одно на другое сверху, были обшиты тёсом бледно-зеленоватого цвета. Этот пятистенок с перерубом вдоль дома с трёхскатной крышей, с елочным фронтоном был украшен небольшой светелкой, угловатая кровля каковой поддерживалась дивно вырезанными столбиками, где одного широкое окошко по краю окаймляли затейливые наличники. Пять небольших прямоугольных окна, расположенных на стене смотрящей на меня, прикрытые изнутри сруба белёсыми занавесями, скрывали тот внутренний мир дома от любопытных глаз. Большие ставни, распахнутые настежь здесь не стонали, они явственно хранили и свою невредимость, и свой резной орнамент, выделенный на бирюзовом полотне белыми тонкими набросками изящного дерева с тонким стволом и искусно выведенными ветвями.

Слева от дома в ряд, касаясь его одним боком, стояли деревянные хозяйственные постройки, точно вползающие в землю нижним венцом брёвен. Часть из них, по-видимому, не используемая по назначению частично пришла в негодность, и некогда двухскатная крыша, крытая рубероидом и тонкими листами железа, прохудившись, местами обвалилась. Однако два строения, где проживали мохноногие куры и краснолапые гуси, балякавшие на своём языке и, что-то торопливо выбирающие из долгой, железной лохани, сохранили свой вид и всё ещё верно служили своим обитателям.

По другую сторону от дома раскинулся совсем крохотный надел земли, освобождённый от деревов и кустов да поросший зёлёными кочанами капусты. Это были изрядно здоровущие ребята, а их одёжи блистали какой-то весьма ладной лощёностью аль полированностью, точно пред тем как показаться мне они, долго-долго натирали свои бока обувной щёткой. И мне враз захотелось оторвать долгий лист с одного такого кочана и вот такой мёрзлый, сбрызнутый осенней мжицей, сыплющей с небес, засунуть в рот, чтоб ощутить на зубах, языке, дёснах и нёбе стылость этого времени, родственность этого места и ядрёный вкус этого овоща.

В глубине ж двора, сразу за огородом с восседающими на них кочанами, куда из дома вели неширокие сени с низкой дверью и узким порогом, тоже осевшим, вжавшимся в землю несколькими ступенями, имеющими довольно ровное полотно, хоть и почерневшее от жизни, росли плотными рядами дерева. То в основном были взрослые яблони и вишни с потрескавшейся корой, на большущих в обхвате стволах. Покорёженные и тоже почемуй-то чёрные ветви деревьев, обсыпанные хрустальными каплями водицы, будто сеяными сквозь сито, чуть слышно позвякивали, может, оледенев от мёрзлости дующего в этих краях пронзительного ветра, а может, просто толкуя промеж себя.

Под одним из смотрящих на меня окном, где от набежавшего и тотчас отхлынувшего дуновения ветра легохонько покачивалась, лобызаясь со стеной, створка ставни на приземистой, как и сам дом, лавке чуток набекреневшийся на бок восседала старуха. Она сложила красноватые, обветренные руки себе на грудь, старясь согреть их или отдышаться, и замерла, так что впервый миг показалась мне каким-то изваянием, как в музее наглядно изображающим быт простого народа.

Да только бабулька была не восковой, ни магазинным манекеном, она была живой… живой средь вымирающей и распадающейся на части деревни.

Весьма грузная, про каких у нас часточко говаривают полнотелая, бабка потрясала взор своей живостью и румяностью щёк. Я привстал на носки и, заглянув в глубину двора, всмотрелся в эту старую женщину каким-то необъяснимым чудом сберёгшую и сам дом, и себя в целости.

Старуха была одета в потёртую серую фуфайку с больно дряхлыми рукавами особенно на локтях. Там и вовсе кое-где зрилась выглядывающая из прорех белесоватая ватина. Эта фуфайка, словно снятая с арестанта, всё же смотрелась не замызганной… Затёртой да! Но не грязной. Она, без всякого сомнения, была куплена еще в те времена, когда в деревеньке обитали люди, лаяли собаки, звучала из граммофона, пристроенного на электрическом столбе музыка… тогда, когда люди здесь рождались, а не только вымирали.

Несомненно, эта фуфайка была старой, однако сумела пройти свой жизненный путь достойно, а посему сберегла положенную любой вещи чистоту. Впрочем, при общей разрушенности и обездоленности этого края бабуся была и сама весьма чистенькой.

И её цветастая длинная, скрывающая сами щиколотки, юбка, и чёрные глянцевые галоши, несмотря на грязь, демонстрирующие свой цвет. Слегка осевший от прожитого буровато-серый пуховой платок, будто выгоревший от ярких лучей солнца, напрочь скрывал волосы старухи. Лицо бабки порозовевшее от мёрзлого воздуха, смотрелось весьма миловидным и добрым… наверно когда-то эта женщина, девушка, девочка отличалась яркой красой присущей нашему народу, потому и доселе на округлом её лице находились крупные легохонько поблекшие сероватые очи, широкий с прямой спинкой нос, изогнутые и всё доколь густоватые брови. Большой рот с полными губами и приподнятыми вверх уголками придавал бабульке удивительную добродушность, и казалось, что она улыбается… толи этому пасмурному, ненастному дню, толи здоровущей капусте лежмя-лежащей подле её ног.

Прошло может несколько минут и старуха приподняв голову, всё то время опущенную, воззрилась на меня. Какой-то миг и наши глаза встретились. И я уловил в очах бабульки трепетную радость, вроде она увидела близкого ей человека, может любимого мужа аль сыночка. И немедленно губы её широко раздались, изобразив на столь живом и враз помолодевшем лице улыбку. Она чуть заметно кивнула мне головой, по-видимому, приглашая входить в её двор, а после принялась медленно, будто лениво, подыматься с лавки.

Я шагнул к самой калитке и, протянув руку, несильно толкнул её от себя. Та едва слышно скрипнув, подалась вперёд, позволяя мне… незнакомому, чуждому пришельцу вторгнуться в этот оставшейся живым двор. Сделав несколько широких шагов, я вошёл в сам двор и осмотрелся, и снова почувствовал сквозящее в этом месте дуновение жизни, роста, словно дышала тут не только эта старая женщина, но и сам деревянный сруб, и покосившиеся, истерявшие кровлю сараи, и сама зелёно-ядристая капуста.

– Сынка! – по-радостному пролепетала бабулька, направляя свою усталую поступь ко мне, судя по всему, признав во мне кого-то из своих близких, и голос её мягкий, приглушённо-охрипший полоснул меня как острое лезвие ножа прямо по сердцу, отчего мне без задержу захотелось отсюда убежать. – Сынка, ты чё ли заихал?

Назад Дальше