Я вспоминаю, что ничего ещё не ел с самого утра. Захожу в первую попавшуюся восточную лавку и ем что-то странное, похожее на мясо, с чем-то странным, похожим на зелень. Но мясо так заряжено всякими специями, а зелень так пахуча, как будто я проглотил букет роз совсем с шипами.
Мне из этой лавки видно небо, и море, и пароход. Вот, я вижу, как агент возвращается в свою контору.
Иду с ним. Он, вероятно, должен считать меня за безумного.
Уж близок назначенный час отхода! Солнце идёт к западу. Его диск то оранжевым пятном выступает в тучах, то вырывается из них, красный, как кровь. И тучи вокруг него также вспыхивают багрянцем.
Опять подзорная труба приближает ко мне пароход, и я жадно ищу на нём знакомую фигуру. Отчаяние роняет на сердце свои иглистые капли, и они жгут и сверлят его такой болью, от которой хочется упасть на землю и кричать.
И вдруг пароход сигнализирует снова: "Остаюсь до утра".
Я едва не подпрыгиваю от радости в то время, как агент с недоумением разводит руками.
- Очевидно, помимо корреспонденции есть ещё что-нибудь, более важное, - говорит он.
Я ничего не отвечаю на это. Я должен сказать, что это явное чудо. Но он слишком стар и, вероятно, слишком давно любил, чтобы верить в чудеса.
IV
Я почти спокойно сплю ночь в отеле с садом, где живут на свободе попугаи, пара обезьян и ещё некоторые птицы и животные уже местного происхождения. Вместе с солнцем, они стараются убедить меня весёлыми голосами, что всё будет благополучно. Я охотно верю им. Я бы поверил и неподвижности высоких араукарий под моим окном, будь эти тёмные деревья не так тяжелы: если араукарии не качаются, это вовсе ещё не значит, что нет ветра.
Я отворяю окно и слышу подозрительный гул, хорошо знакомый мне; от него холодеет сердце.
Стремительно направляюсь на набережную. Мой пароход всё ещё курсирует вдалеке. С другой: стороны пришёл пароход австрийского ллойда.
Но волны, волны! Они, если уменьшились, то очень мало. Однако, есть какая-то надежда. Я замечаю её прежде всего в лодках: они не так пусты, как вчера. Правда, не видно, чтобы кто-нибудь собирался отправиться в путь, однако арабы-лодочники выливают из них воду, наплесканную за ночь морем и дождём.
Я иду к этим фигурам и вступаю в переговоры. Указываю им на мой пароход, потом на их лодки, потом опять на пароход. Они отлично поняли, но широко разводят руками и кивают на кипящие буруны. Я делаю несколько таких выразительных жестов, что их бы поняли дельфины. Они не хотят и слушать. Это приводит меня в раздражение. Для чего же тогда возиться с лодками и вводить меня в заблуждение? Трусы! А ещё живут при море! А ещё славятся, как отважные лодочники!
Ещё сигнал, на этот раз последний: "Через час ухожу".
Я с отчаянием взглянул в ту сторону, где покачивались суда, и снова затрепетала надежда. Одно из судов, нагруженное апельсинами, ставило парус, готовое выйти в море. Я хотел броситься туда и умолять взять меня, чтобы доставить на пароход. Но было уже поздно. Парус надулся сразу с такой силой, как будто ветер налил его до краёв и перетянул всю барку набок. Она задрожала и рванулась вперёд.
- Кайфа, Кайфа, - торопился успокоить меня араб.
Барка шла в Кайфу вдоль берегов.
Но это обстоятельство уже снова приближало меня к чуду. У тех отважных людей должны были найтись подражатели.
С горячим укором я стал указывать лодочникам то на скосившийся к морю парус, то на деньги.
Дело было сделано: отважные нашлись. Двенадцать гребцов, тринадцатый рулевой. Старший был седой, как могильный камень на мусульманском кладбище, высокий, жилистый, с длинными руками и длинными зубами. В его ухватках чувствовалась почти нечеловеческая сила и цепкость обезьяны.
Хороши были и эти двенадцать молодцов. На подбор! Из них можно было бы составить отличную разбойничью шайку. И когда они взялись за весла, я взглянул на них с полным доверием.
Пронзительно и дико затянули они унылый мотив. Молитва или песня? Судя по их нахмуренным, серьёзным лицам, это была молитва. Наконец, мне хотелось, чтобы эта была молитва, а не песня.
Двенадцать весел поднялись и впились в воду, как двенадцать змеиных жал. Громадная лодка сразу ожила и подалась вперёд, при сочувственных криках толпы, собравшейся на мокрой набережной.
Это было вовремя. Большая барка с апельсинами не посмела проскочить через буруны и возвращалась назад, уже наполовину залитая волнами. Но видели это лишь рулевой, да я, а гребцы сидели спиною.
Я сделал по их адресу презрительную гримасу, чтобы вызвать сочувствие в старике, но каменное обезьянье лицо осталось неподвижным. Глаза его сощуренные, как от бьющего в лицо солнца, зорко и хищно впились в гряду камней. Волны вздувались на них громадными белыми парусами и разбивались с ужасным шумом.
- Алла саид! Алла саид!
С оханьем и стонами гребцы издавали эти дикие горловые звуки, в такт с вонзающимися вёслами.
Буруны были всё ближе. Они как бы неслись нам навстречу живою, вставшею на дыбы сворой, с рёвом и оскаленными пастями, в которых клубилась бешеная слюна.
Волны поднимали и опускали барку, точно раскачивая её, чтобы сильнее, с размаху бросить в лязгающие челюсти смерти.
Проклятая барка с апельсинами попалась на глаза гребцам как раз в ту минуту, когда требовалось особенное самообладание. Это возвращение, видимо, сразу смутило их, и они, точно по уговору, с ненавистью взглянули на меня и старика и бросили несколько слов, вызвавших среди них замешательство на одно мгновение.
Всего на одно мгновение, но оно могло обойтись им дороже всей прошлой жизни. Лодка как-то беспомощно качнулась в сторону, и огромная волна, выросшая как раз перед нами из открывшейся бездны, подобно громадному, взбесившемуся быку, с рёвом бросилась на нас, чтобы разбить вдребезги деревянную игрушку.
Гребцы вскрикнули в диком ужасе, закрыли руками побелевшие лица, бросили весла и повалились на дно лодки.
Я разобрал только один крик: "Алла!", и с отчаянием, придавившим меня, как огромная глыба, подумал:
"Все кончено".
Но тут же исступлённый, сильный, как рёв сирены, голос, покрыл эти трусливые стоны.
Я никогда не слышал крика, в котором чувствовался бы такой гнев, негодование и мощь. Я сам, готовый перед тем так же упасть на дно лодки, как эти трусы, не понимая, что делаю, вскочил и изо всей силы дал ногой пинка упавшему к моим ногам арабу-гребцу.
Этот крик сразу поднял их, как удар кнута. Двенадцать голосов ответили дружным откликом, и гнуткие весла опять сразу очутились в их руках.
Не поздно ли?
Волна подкатилась под нас, взмыла на высоту, образуя туго натянутую тетиву колоссального лука, и наша остроносая лодка задрожала на этой тетиве, как стрела.
- Алла!
Рука самой смерти рванула за тетиву и спустила стрелу, которая метнулась вниз с захватывающей дух быстротой.
Я видел перед собой грозно обнажившиеся камни, чёрные, как зубы смеющейся смерти.
"Всё кончено, - подумал я ещё раз и, глубоко вобрав в себя воздух, как бы захлебнулся им и закрыл глаза. - Пусть увидит это она, пусть увидит она!"
Но это не могло продолжаться дольше, чем дыхание было замкнуто в моей груди. Сами собой открылись глаза. Голова кружилась.
Море вздымалось ровными могучими волнами, но смертельный шум был за спиной. Я не верил себе. Как могло это произойти.
После мне говорили следившие за нами с парохода, что волна перекинула нас на хребте не между бурунами, а через самые буруны. Конечно, они называли это счастливой случайностью, но случайность дважды не повторяется, а у меня, со вчерашнего дня, это была не первая случайность.
Я торжествовал, но это было преждевременно. Любая из этих волн могла опрокинуть нас на пространстве тех четырёх-пяти миль, что отделяли лодку от парохода.
Гребцы работали с исступлённой силой. С страстным надрывом подхватывали они крик-молитву, которую бросал им старик. Лодка то вздымалась на хребет волны, то скользила вниз, зарываясь носом в волнах, которые промочили нас насквозь. Но скоро и эта опасность миновала. Пароход был совсем близко.
Оставалась одна, последняя. С парохода нельзя было опустить деревянного трапа, его сразу разбило бы волнами. По штурмтрапу также было рискованно подняться вверх. Во время размаха парохода меня могло ударить о борт прежде, чем я взобрался бы на палубу.
И вот, на деревянный трап, прикреплённый горизонтально к пароходу, лёг матрос и протянул мне руку.
Стоя на борту лодки, я должен был ухватиться за эту руку как раз тогда, когда лодка поднималась, а борт парохода опускался вниз.
Но лодка не могла подойти вплотную к пароходу, иначе её разбило бы волной. Надо было сделать прыжок с неё к протянутой руке.
Сальтомортале - смертельный прыжок!
Я колебался одну минуту.
Я видел пару глаз, с безмолвным ужасом устремлённых на меня, и рванулся к протянутой с трапа руке.
Я схватил её, но рука была потная. Я схватил её не за кисть, а за пальцы.
Лодка сразу отпрянула в сторону, и я повис высоко над водой.
Потные пальцы - короткие нити жизни ускользали у меня из рук.
Взмывший вверх железной борт парохода коснулся моего тела и толкнул меня. Я сделал неестественное усилие, неописуемое внутреннее усилие, от которого тело моё стало лёгким и поднялось как бы само собой. С страшной цепкостью я перехватил кисть протянутой мне руки и, вскрикнув от торжества и радости, одним движением очутился наверху.
В первое мгновение мне показалось, что ничего этого не было, что я видел страшный сон, и проснулся от моего собственного крика.
Но в глаза мои смотрели полные слез, восторга и счастья глаза, и дрожали протянутые руки.
Я собрал все свои силы, схватил эти руки и прижал их к губам.
Они бессильно опустились мне на плечи, и всхлипывающая грудь задрожала на моей груди.
Слава Богу, это давало мне возможность овладеть собою. Иначе она могла бы заметить, что я вовсе не был таким хладнокровным героем, как хотел предстать пред нею.
Птицелов
I
Макс Лихонин, или, как его для сокращения звали приятели - Макс Ли, шёл через парк по направлению к Ланжерону с девушкой, которая была мало похожа на его прежних возлюбленных.
Макс-Ли пользовался большим успехом даже и у дам местного общества.
Он не хвастался своими победами, но как-то так случалось, что об этом все в конце концов узнавали и все завидовали ему.
Секрет его успеха, однако, заключался не столько в его красоте, сколько в той репутации, которую создала ему молва. Он был спортсмен и игрок. Быть может, шулер. Несколько раз он выходил из весьма затруднительных положений только благодаря изумительной дерзости и самообладанию. Что-то было, но осталось тайной для большинства.
Тайна скользила за ним по тонкому канату.
Вот-вот сорвётся и увлечёт его в пропасть.
А пока что - Макс Ли герой в глазах дам, Максу Ли легко достаются его победы.
Но в последнее время он был явно разочарован в них. Или они утомили его. Он лениво и вяло говорил:
- Эти дамы, будь они из общества, или с кафешантанной эстрады, в сущности - одно и то же. У них нет ничего за душою, кроме тряпок, перьев и тому подобного вздора. Они скорее птицы, чем люди. Или я постарел, но мне скучно с ними.
Конечно, упоминание о старости было не более, как кокетство со стороны Макса Ли. Ему нельзя было дать и тридцать лет. Другой на его месте, правда, мог бы и в эти годы потускнеть и поблекнуть. Но Макс Ли знал цену жизни и очень берег себя.
Охлаждение к тем особам было налицо. Макс Ли, не боясь унизить свою репутацию в глазах случайных свидетелей, шёл рядом с простенькой девушкой, нисколько не похожей ни на даму из общества, ни, ещё менее, на артистическую звезду.
Правда, место было довольно диковатое: в парке в это время прогуливались только влюблённые, которым решительно нет никакого дела до посторонних, если те не мешают им, да босяки, ищущие приюта среди деревьев и милостыни от размягчённых любовью сердец.
Маркс Ли глядел на милое лицо девушки, такое ясное и доверчивое, как будто она несла в себе душу этого дня, и с рассеянной улыбкой слушал её простую, неуверенную речь:
- Боже, как хорошо! И как я люблю это время. А вы?
- О, да, я тоже.
- Потом, когда все деревья распустятся, тогда уж не так хорошо. Правда ведь?
- Да, тогда уж совсем не то.
- Я рада, что у нас один вкус… то есть, в этом отношении… к природе. Мне просто целовать хочется эти деревья, почки, даже самую землю… От неё так вкусно пахнет!.. Знаете, мне кажется, что так же пахнет от маленьких чистеньких деток, чем-то тёплым и нежным… А эта трава… какая она пушистая, свежая! Так бы поцеловала.
Он обернулся к ней и прямо посмотрел в её растроганное лицо и серые влажные глаза.
- И я… так бы и поцеловал вас!
Она покраснела.
- Ну, что ж… Поцелуйте. Здесь никто не видит.
И, не дожидаясь движения с его стороны, сама поцеловала его прямо в губы. Она совсем не умела целоваться: поцелуй её был лёгкий и как будто закрытый. Как не похож он быль на поцелуй тех, которые не только умели целоваться, но даже вносили в поцелуи удивительное искусство, придавая им какую-то волнующую обнажённость, острый намёк на близость, проникающий в кровь.
Это было так ново и интересно для него. Ведь и прежде бывали подобные случаи, но как он не чувствовал той прелести, которая очаровывала его сейчас! Как он мог предпочитать им ласки искусных и искушённых особ, от которых в конце концов оставался только осадок мути.
Или для этого нужно было пожить?
Нет, всё, наверное, сделал удивительный весенний день; собственно говоря, первый весенний день в этот запоздалый сезон.
Он взглянул на землю с молодой, золотисто-зеленой травой и чёрными, ещё голыми, но уже ожившими деревьями на небо, такое глубоко-синее между белыми облаками, и ему показалось, что всё это он видит в первый раз.
Море сверкнуло фиолетово-зелёными тонами вдали, меж чёрных древесных стволов и красных крыш - и это он как будто видел в первый раз.
Он сам был удивлён этим открытием. Оно доставило ему непривычное удовольствие. Его надо было закрепить. Он ещё не знал, как, но ему смутно представлялось, что всё это тесно связано с этой простой, доверчивой девушкой, и он сказал ей настойчиво и вместе мягко:
- Нет, послушайте. Вы непременно нынче вечером должны прийти ко мне.
Она потупила глаза.
- Зачем?
- Я хочу поцеловать вас за всё, что я сейчас от вас слышу, что я чувствую. Словом, вы должны.
Он как бы обещал ей награду за своё настроение, но она как-то испугалась его великодушия.
- Но зачем же к вам? Разве здесь вы не можете поцеловать меня? Разве я не поцеловала вас сама?
Это не была наивность с её стороны. Она отлично знала, зачем он звал её, но у ней не было других отговорок и возражений, кроме этого невинного притворства.
- Здесь каждую минуту могут появиться люди… А я хочу вас поцеловать так глубоко-глубоко и долго. Никто не должен нарушить такого поцелуя. Слышите…
Он говорил уже с некоторой дрожью в голосе и наклонялся к ней, и его дыхание шевелило и сушило ей ресницы. Да, она слышала, слышала не только ушами, но и нервами, кровью, глазами, перед которыми эти слова пролетали, как огненные птицы.
В ней сразу что-то вспыхнуло, осветило её всю и почти сожгло тот терновый куст который ограждал её чувства от последнего взлёта в ту пугающую высоту, за которой всё было темно и жутко.
Он сжал её пальцы, требуя безмолвно и нетерпеливо согласия.
Она обратила к нему умоляющий взгляд.
Он выпустил её пальцы и с лицом, сразу ставшим недовольным и холодным, сказал:
- Ты не любишь меня.
- Я приду, - твёрдо сказала она.
- Милая! - Он оглянулся кругом - никого не было. Он обеими руками взял её головку и поцеловал прямо в губы.
II
Они уже давно миновали парк и шли теперь по холмам над морем.
Оно было тут, рядом с ними и дальше - всюду, величественное, спокойное, пустынное… Казавшееся ещё более пустынным от одиноких парусов, которые пропадали в нём, как призраки.
Но тайна вечной жизни и движения сообщала ему великую неизъяснимую красоту. И, может быть, благодаря близости этой красоты не хотелось говорить.
Солнце было уже низко. Его сияние легко и воздушно стлалось по воде и по холмам, темно-красным на осыпях и покрытых нежной травкой всюду вплоть до обрыва. Одинокие деревца, кустики с белыми цветочками, даже прошлогодняя, кое-где уцелевшая трава, - всё дышало первой чистотою и трепетом возрождения.
В открытых дачах раздавался стук топора и молотка: спешно готовились к сезону. Ученик художественного училища в фуражке, сдвинутой на затылок, сидел прямо на земле и писал этюд. Какие-то пёстрые птицы пролетели щебечущей стаей. Изредка раздавались голоса, но они вместе с шорохом моря вливались в тишину, которая распахнулась здесь в прощальном сиянии солнца.
Да, говорить не хотелось. И о чем было говорить. Макс Ли победил и через несколько часов будет увенчан за победу. Он иногда, торжествуя, взглядывал на неё, а она уже больше не принадлежала себе. У неё не было ни колебаний, ни сомнений, но ей казалось, что она, как во сне, летит по воздуху и будет лететь, пока продлится этот сон, а дальше - бездна… тьма…
Сердце билось… захватывало дух. Она останавливалась иногда, чтобы перевести дыхание.
Детские голоса раздались в стороне, у холма, где топорщился мелкий кустарник. Человек десять детишек чем-то там оживлённо и хлопотливо были заняты. Они потянулись к детям.
Малыши, старшему из которых было лет тринадцать, выпускали из клеток птиц на свободу. Птицелов был старший, гимназист.
Большая клетка с различными пестревшими и бившимися в ней птицами была в его руках, и он, видимо, чувствовал свою необыкновенную исключительность и важность.
- Не сразу, не сразу выпускать! По одной! - раздавались возбуждённые голоса.
- Непременно по одной.
- Ну, вот ещё! Всех сразу! Им веселей лететь будет.
- Нет, по одной интересней.
- Вот ту, синичку, надо поскорей выпустить: она драчунья, она клюёт других птиц.
Гимназист-птицелов, заикаясь, внушительно заметил:
- С-с-инички в-с-егда та-а-аккие! Они н-не уживаются с с… другими птицами… Иногда н… на смерть их забивают… в… выклёвывают мозг и и… поедают его…
- Вроде как людоеды, - заметил востроглазый мальчуган, который, по-видимому, перед тем изображал индейца, так как в картузике у него было воткнуто перо, а из-под картузика торчала зелёная трава, изображавшая волосы.
Другой индеец с такими же волосами стоял, сосредоточенно наблюдая, с шевелившимся пальчиком в носу. Оба были с палками, очевидно, заменявшими им мустангов.
- А у нас в Лунькове эта птица зовётся старчик, - тоненьким голоском вставил своё слово круглоголовый мальчуган в шапке с надписью Герой - и страшно покраснел.
- Г… где это - у вас?
- В Лунькове, - ещё гуще краснея и переступая с ноги на ногу повторил Герой.
- Сам-то ты старчик! - со смехом отозвались другие, видимо заискивая перед гимназистом, и даже не поинтересовались узнать, где это Луньково. Гимназист прикрикнул на окружавших его детей.
- Ч… что же вы с…стоите со всех сторон. Т…так через вас и птицы не полетят.