Тесные врата - Вячеслав Дёгтев 4 стр.


В поле было чисто и пустынно. Из ярушки, что по левую руку, наносило палым дубовым листом, прелью, осклизлыми, помороженными грибами… Резко пахнул кофе из термоса, заглушив все прежние запахи, перенес на минуту в дальние теплые страны, но, смешавшись с духом увядающей жизни, растворился в нем, собой его усилив. Тучи громоздились низко и густо, одна над другой, и оттуда, из-под них, тянуло пронзительным, неровным ветром, и казалось, - ветер этот выжимается порциями из туч, как сок из сизой виноградной грозди; он приносил то сладкую горечь далекого сырого костра, то леденцово-терпкую свежесть мокрого снега, то теплое дыхание обнаженного чернозема. Обочь дороги стояли матерые травы, - камышеватые, они тоненько пели сухими, в трубочку свернутыми мечиками листьев бесконечную песню; багрово-красный конский щавель с осыпавшейся метелкой ссутулился, озябнув, и похож был на старика - не хватало только валенок…

Андрюшка ел, посапывая, и молчал. Он ни разу за восьмилетнюю жизнь свою не был тут, на моей родине, - что он думает?.. Я ждал, когда же сын спросит что-нибудь, - он не мог не спросить, - но Андрюшка молчал, ел много и жадно, проголодавшись за дорогу, я радовался его мужскому аппетиту - и ждал… Пообедав, снова тронулись в путь; и опять я ждал, а сын по-прежнему молчал, лишь крутил головой.

- Пап, а в этом пруду рыба есть? - неожиданно, когда я уже потерял надежду, спросил он, и от его голоса, потревоженные, взлетели утки. Они поднялись из-под прозрачно-розовых кустов краснотала, нависших над мерцающей водой, то лиловой, то аспидно-черной, с плавающими на ней багровыми, коричневыми, или уже темно-синюшными листьями.

- О, какие жирные! А в Боровом заказнике, куда Пал Палыч брал меня на охоту…

Сын смутился, не договорив. Павел Павлович - ему отчим, уже три года - новый муж моей бывшей жены. Он директор нефтебазы, кряжистый, с отличным здоровьем в свои пятьдесят, балагур и либерал, со всеми на "ты", короче - "современный деловой мужик, умеющий жить".

- Он брал тебя на охоту?

- Да. Ты знаешь, пап, он мне из ружья давал стрельнуть… и порулить на своей "Волге"… - захлебываясь, сообщает Андрюшка и опять останавливается; я поспешно отворачиваюсь: сын, верно, встретил мой взгляд…

- Вы с ним и в цирк ходили?

- Ходили. Я не хотел… Говорю, чего я там не видел, был два раза, а мать - иди, а то лыжи не куплю.

- Что ж там видели?

- Да-а… Собаки в футбол играли… То же самое, что с тобой… и по телевизору такое каждый день показывают.

- Я куплю тебе лыжи…

Сорвался откуда-то порыв ветра, подняв, закрутил тяжелые мертвые листья, пригнул к земле седой чакан, сморщил чистое лицо пруда; вместе с ветром прилетела бело-черная крачка, скользнула над потускневшей водой, над нами сделала круг, и тревожно, резким голосом, сказала о своей печали…

- А ты не считал, сколько лет Пал Палычу, даже с его директорской зарплатой, пришлось не есть, не пить, не одеваться, чтоб купить "Волгу"? Ты думал когда-нибудь над тем, откуда берутся у вас на столе балыки, когда в магазине их нет?..

- Думал, - отвечает сын, потупившись; и вдруг еле слышно говорит: - А кто этот дед Андрей, к которому мы идем? Расскажи про него…

* * *

Было Вербное. Бабка Оля блинов напекла, сложила их на столе в стопку; поставила две чашки: одну со сметаной, другую с топленым коровьим маслом.

День выдался солнечный - впервые за долгое время. От воды, что стояла в ведрах у печи, на лавке, плясали по потолку ясные блики, из сенец, - когда бабка зачем-либо выходила - несло оттаявшей горьковатой пылью, сырое дерево кислило спиртом; телок тогда, привязанный у самых дверей, рвался за бабкой следом, натягивал узловатую веревку, досадливо, норовисто мычал; Ванюшка тоже подбегал к порогу, ловил, трепеща ноздрями, волнующие запахи, переступал с ноги на ногу на сыром глиняном полу. Бабка всякий раз прогоняла его.

- Застудишься! Уходи! И что ему на печи не сидится?.. Поигрался бы чем… Радиву послухал…

- Надоело! И есть хочу… Дай блин!

- Вот я тя счас накормлю!.. Неслух! Отец придет - все расскажу, какой ты…

- А я все равно уйду на двор!

- Я те уйду! Вот возьму хворостину…

Ванюшка, может быть, еще поругался бы от скуки с бабкой, но тут по радио запела Русланова; он замер, потом вскочил на лавку и приник ухом к черному лопуху.

Ох, валенки, д’валенки,
Ох, д’не подшиты, стареньки…

И вот отец заходит в хату… Следом - дед Максим семенит. Вошел отец - и показалось Ванюшке, что на дворе сиверко поднялся; глядь в окно: нет, все по-прежнему: снег прямо плывет, на погребе уже земля зачернела, от игреневого мерина, на котором приехал отец, пар клубится, и галки по его светло-рыжей спине скачут, шерсть дергают.

- Мария где? - с порога спрашивает отец про мать.

- В Краснолипье ушла, - отвечает бабка, - к сестре. Блинков понесла… У них, слышно, почти голод.

А певица заливается:

По морозу босиком
К милому ходила…

- Выключи! - говорит отец.

- Да нехай играет, - сказал дед Максим и, тронув за рукав, повел его к столу. Только они сели за стол, Ванюшка скок к деду на колени - и ну блины метать.

- Силен! Силен! - усмехается дед Ванюшке, а тот и не слышит - в кои-то веки на столе такая вкуснотища.

А отец клевнул раз, клевнул другой, - свернул цигарку и давай дымить.

- Ванюшку берегите… если что… - говорит вдруг, а сам под ноги глядит и воняет табачищем.

- Да ну!.. Что ты, Андрюх?.. - испуганно забормотал дед. - Авось обойдется… Там тоже люди, поймут. Кто ж знал, что он завалится… А в случае чего - корову продадим, она у нас гладкая, с руками оторвут, у бабки холсты есть… Покроем убыток, не боись.

- Да разве в этом дело! - вздохнул отец, сворачивая узловатыми пальцами новую цигарку.

Концерт по радио кончился, и послышался голос Левитана, передающего последнюю сводку Совинформбюро; бабка подвернула громкости, и металлический голос диктора заполнил всю хату - тоненько задребезжало лопнутое стекло, замазанное по трещине мылом.

- Несмотря на нечеловеческие лишения, голод, мороз, защитники Ленинграда - бойцы доблестной Красной Армии и рабочий класс города Ленина - выстояли, выдержали суровую зиму в железном кольце блокады и не пустили фашистов в колыбель революции…

Отец хлопнул ладонью по столу. Ванюшка испуганно замер с куском блина во рту…

- Люди там небось кошек-собак поели, а мы - блины трескаем… - и вскочил, и заметался; потом вдруг остановился, постоял, вперившись взглядом куда-то в угол, где висели в крашеной рамке фотографии: пожелтевшие - с дедом и бабкой, свежие, на которых был снят причесанный Ванюшка, они с матерью в свадебных нарядах, махнул рукой: - A-а, что теперь… Завтра воздадут… И поделом!

- Ничего… ничего, сынок, - забормотал дед. - Бог даст обойдется. Ты старый председатель, в райкоме тебя ценят… Корову продадим… А коль уж… так дальше фронта не пошлют.

- Да не в этом дело, тятя! Эх, как ты не понимаешь!..

Он опять присел к столу, посадил Ванюшку к себе на колени, взъерошил ему вихры, зарылся в них губами…

- Ничего, - бормотал дед, - бог даст… Корову продадим…

Отец поднялся, быстро, порывистыми движениями, оделся, на ходу буркнув: "Мерина на конюшню отгоню…", вышел из хаты. Ванюшка, пока бабка хлопотала возле стола, стащил у нее свои сапоги, выскочил следом… О, что творилось на дворе! Пахло мокрой преющей соломой, сенной трухой от обдерганного, похожего на гриб, стожка, усталой потной лошадью, из погреба, сквозь раскрытое творило, - проросшей свеклой. Отец, ткнув кулаком мерина в живот, чтоб он подобрал его, подтянул подпругу, взнуздал, с лязгом вложив меж стертых зубов удила с засохшей бурой пеной на них. Бабка вынесла помои.

- О, лихоимец, уже выскочил!

- Нехай побегает… - заступился отец и непривычно ласково посмотрел на сробевшего Ванюшку: - Небось не заболеет.

Бабка плеснула помои, из-под плетня тут же кинулись две собаки, - рыча друг на друга, стали хватать картофельные очистки, случайно, видимо, брошенные бабкой не в то ведро.

- Вишь, что деется… Рази собачья это еда?

- Война… - глухо произнес отец, вновь закуривая.

На почернелую от дождей, горбатую верею над воротами опустился вдруг бесшумный сыч. Повращал своими круглыми, похожими на тусклые пуговицы, слепыми глазами и три раза подряд кгякнул.

- Кыш, анчихрист! Кыш! - кинулась к нему бабка, размахивая руками. Сыч снялся, черным призраком мягко заскользил над крышами, и на лету исторг в четвертый раз - гулко и раскатисто - кгя-а!

- Ох, Андрюха, сынок, не к добру!.. Вишь, сыч-то…

Отец криво усмехнулся, затоптал в раскисший снег окурок, произнес:

- Ему все одно где-нибудь садиться надо было… А ты, мать, хватит… Не пугай ребенка.

И было в его голосе что-то жесткое, даже злое, не отцовское…

* * *

Мы сидели на чурбаках под облетевшей бояркой с шафраново-красными, кривыми, заскорузлыми ветвями. Палые ее листья - совсем еще свежие, багрово-желтые, и давнишние, уже почерневшие, - ровным слоем покрывали площадку с вытертой бурой травой, обрывки влажных, сальных газет, серое большое кострище… Полуобгоревшие дрова с черными, обугленными концами, прибитая зола с пятачками от крупных, с боярки, дождевых капель, слипшиеся листья - все это напоминало об ушедшем лете, о неведомой жизни, что совсем недавно теплилась тут.

- А Ванюшка - это дед Ваня?

- Да. Он тогда чуть помоложе тебя был.

- Что - и ниже меня?

И вновь на лице сына засветилась мечтательно-отрешенная улыбка, а глаза опять подернулись каким-то светлым туманом.

Отдохнув, опять пошли мы в гору, - по лесу, по узкой тропке, что была вся в острых коровьих следах. По кустам валялись грязно-желтые кудели повилики, черная, побитая недавним ночным морозцем крапива пряно пахла свежестираными простынями; в вершинах молодых дубков, то голых, темных, то с рыжими, необлетевшими кучерявыми листьями, свистел-пел ветер, гремел коробочками дикого хмеля… Деревья расступились неожиданно, и сразу увидели мы с бугра пройденный путь: балку, пруд, половину леса; впереди - хутор с разбросанными домами, среди столетних дубов, в окружении нестареющих лип, маленький прудок посредине хутора, заросший по бокам ивой и чаканом, а за плотиной - вербой.

* * *

Текло все, снег был как каша-затируха, пар поднимался от пригорков, от крыш, от мерина, от рук. Он поднимался, сизо-голубой, к белесому небу, клубился в вышине, - солнце купалось в нем, промывало, ясное, свои оченьки, - и серебряным колокольцем - ярко, малиново, ликующе дилинькал жаворонок, и верещали воробьи, возясь в блескучей луже. Ванюшка ехал с отцом на санях, пахло кислой шерстью от отцовского полушубка, от саней - оттаявшим лыком, из лога, что за прудом, - тоненько, еле слышно - распустившейся вербой (ее заросли стояли там цыплячьим выводком); вековые дубы с бархатной, набухшей корой почернели, женственные липы сделались коричнево-красными, цвета кирпичной пыли, и наносило от них баней. К пруду шли лошади, разбрызгивая жидкий снег, хватая его мохнатыми губами. В овраге, возле пруда, они пили, сгрудившись, из старой колоды с изгрызенными краями. На вздувшемся, синюшном льду конюх дед Балкан в пестром от заплат тулупе черпал из агатово-голубой проруби воду, расплескивая, носил ее в бадьях к поилке, - и видно было даже отсюда, как трясется от натуги его коричневая шея… Напившись, лошади поодиночке поднимались назад к конюшне, - некованые, они часто осклизались, ноги их при этом смешно разъезжались - кузнеца еще осенью забрали на фронт.

Возле школы встретили баб, шедших со свинарника. Лица у них дубленые, обветренные, руки у всех большие и красные как гусиные лапы; у одной, самой молодой, Шурки Тихониванчевой, на щеке родинка с копейку, - когда улыбается, на родинке появляется ямочка.

- Куды это ты, Андрей Максимыч? За Марией своей следом, что ль? Так не догонишь уже… - смеются бабы - зубы у всех как тыквенные семечки, а десны арбузные - и еще что-то говорят и говорят, смеясь, и не обидное вроде, а Ванюшка почуял, как закипает отец.

- Теперь не догонишь… Васька-летчик уже небось про самолеты рассказывает… На поправку, слышно, после ранения приехал. С орденом!

- Ну так что ж… - отвечает отец. - Если и повидаются - греха в том нет. Все ж таки первый муж… - а самого чуть не трясет, и желваки на скулах перекатываются.

Ушли бабы, говоря о чем-то, смеясь. Отец дернул вожжи, потом обернулся, посмотрел вслед бабам и потрепал Ванюшку по плечу.

- Ничего… брешут бабы… язык без костей…

Показался скособоченный амбар, возле которого суетились люди, стояли возы. Левый задний угол амбара провис - подтаяла под сваей земля, дубовый столбик выперло в сторону, и угол осел. Доски пола разошлись, перерубы развязались, и зерно огромной желто-золотистой лужей расплылось по снегу, стекло в овраг. Из оврага слышался гомон - там собирали в ведра, в кошелки серую кашу из снега, грязи и пшеницы, подавали наверх, а тут перекладывали ее в мокрые темные мешки и на санях отправляли сушить. Среди народа меж возов сновал парторг, однорукий дядь-Саша-Гамаюн, с болтавшейся за узкой спиной винтовкой. Такая же винтовка лежала у отца в ногах, в сене, старая, с поцарапанным прикладом. Оружие выдали всем коммунистам сразу после того, как область была объявлена прифронтовой зоной. И каждую ночь по очереди коммунисты охраняли конюшню, свинарник и амбар с семенами от диверсантов, которые представлялись Ванюшке сутулыми, небритыми мужиками с огромными мешками в паучьих свастиках - такими их рисовали на плакатах.

Отец остановил мерина. Долго глядел в сторону амбара… Это несчастье произошло в его дежурство, прошлой ночью. Он вздохнул с каким-то всхлипом, провел узловатой рукой по лицу; и так Ванюшке стало его жаль - хоть плачь, и понял вдруг, что отцу сейчас очень тяжело и нужно его отвлечь от дум.

- Пап, глянь, сколько грачей!.. Ты мне собьешь одного из винтовки?

- А?.. Что?? Грача? Грача… Конечно… Конечно, сынок. Только вот патроны я забыл. Сбегай принеси… Они там, на грубке.

- Знаю! - обрадованно крикнул Ванюшка и припустил по лужам. Солнце тысячами голубых искр разлеталось перед глазами, - а он, завернув набок голову, будто закусив удила, представлял себя конем, стройным, серым, в яблоках, донцом с длинной гибкой шеей, с точеными копытами, - как у милиционера товарища Зуева… Прибежал, запыхавшись, - дома никого не было, пахло кислой опарой, пыхтевшей в дёже, маслеными блинами, телком, - прямо в сапогах залез на печь, взял две обоймы - патроны были горячие и колючие. Поколебавшись, стащил из стопки на загнетке румяный, ноздреватый блин; съел на бегу, воровато оглядываясь: не видит ли бабка? Встретил по дороге Кольку-Копытка. Показал ему патроны.

- Видал? Мне отец сейчас грача подстрелит. Из винтовки!

- Залива-ай…

- Принесу покажу…

* * *

Мы шли по щербатой улице. То там, то тут стояли брошенные, разваливающиеся дома, попадались и вовсе одни фундаменты, и только запущенный, одичалый сад с багряным ковром да заросший коричнево-бурым чертополохом огород напоминали, что тут когда-то жили люди. Каменное здание школы разобрали, валялись на этом месте горки позеленелой известки да уцелело крыльцо, сложенное еще до войны из светло-красного кирпича; оно было усеяно свежей подсолнечной шелухой. Клуб, похожий на ригу, был заколочен, изгородь вокруг него подрыла свинья. Пройдя по улице, вышли мы к конюшне с просевшей, похожей на седло, крышей; рядом с конюшней когда-то стояла кузня - отец в ней работал, - сейчас об этом напоминал лишь холмик ржавой земли. Но пахло здесь по-прежнему: аммиаком, железом и овсяной соломой. Однако лошадей на варке, огороженном слегами, истертыми до блеска, изгрызенными, было мало, да и те какие-то невзрачные, облезлые, худые - "нестроевые", как сказал бы отец. А раньше, еще на моей памяти, кроме обычных коняг, были у нас и "орловцы", и "донцы", и "метизованные". Неужто эти клячи со всеми признаками вырождения - потомки тех коней?!

Возле конюшни встретили женщину, шедшую на свиноферму, откуда слышался визг свиней, шум дробилки, откуда пахло молочными поросятами и пареной пшеницей. Женщина скользнула взглядом по мне и не угадала.

- Здравствуйте, теть Шур!

Женщина подняла лицо - родинка на коричневой щеке почти не заметна, - и светлые глаза ее загорелись узнаванием.

- Приехал, значит… Давно уж тебя… Давно. Ты же… Ты же Терентьев?.. - вырвалось у нее, и лицо засияло, а на родинке появилась еле заметная ямка. - Вишь, голова еще не совсем дырявая - вспомнила тебя… А ведь уехал ты совсем мальцом. А это сынок твой, стало быть? Похож, похож.

Она умолкла на какое-то время, потом произнесла в задумчивости:

- Стало быть, в гости приехали… А к кому?

- К деду Андрею.

- К какому Андрею? A-а… Это к тому, что?.. - не договорив, опустила голову. - Ну, своди… Покажи… Это хорошо.

И ушла, хлопая голенищами резиновых сапог.

* * *

Поодаль, за изгородью конюшни, черно-синий клювастый грач сосредоточенно ковырялся в навозе. Отец выстрелил - Ванюшку ударило по ушам, запахло кислым дымом, - грач, подскочив, ткнулся в снег, раскинув крылья, разинув большой клюв, из которого закапала алая, яркая на снегу, кровь. Ванюшка кинулся, схватил грача - он был теплый, но голова уже безжизненно болталась. И восторг, и жалость, и непонятный страх, и любопытство - все одновременно почувствовал Ванюшка, держа в руках грача.

- Пап, а ему сейчас не больно? Глянь - кровь…

- Нет, сынок, он теперь ничего не чует… - сказал отец, погладил Ванюшку по спине, и вдруг наклонился и поцеловал сухими, воспаленными губами. - Ну, беги…

- А ты еще стрелять не будешь?

- Нет, не буду… Я мерина распрягу.

Ванюшка бежал через Палыванчев огород, по меже, - восторг победил в нем все другие чувства, хотелось поскорее показать добычу Кольке-Копытку. Он уже представлял Колькины расширенные глаза, прикидывал, станет ли Колька меняться на взаправдашний солдатский котелок, - и вдруг что-то остановило. Ванюшка обернулся: отец выламывал зачем-то палку из плетня, потом, ссутулившись, зашел в конюшню… Ванюшка обернулся, увидел все это, и вновь побежал, и через минуту уже торговался с Колькой, и не слышал выстрела, не видел, как на измазанной навозом попоне выносили из конюшни отца.

Назад Дальше