- Ладно, коли спалишь, а пока за вчерашнее посчитаемся!
- Развяжи руки и дай саблю!
- Тебе? Саблю? - с невыразимым презрением воскликнул Сергей. - Пастуший кнут тебе, дворянин сермяжный!
Он перевел дух и, стараясь казаться спокойным, сказал с усмешкою:
- Хотел я тебя поначалу нагайкой бить, да раздумал. Ты меня нагайкой бил, и выходит, тебе то не по чину будет! Решил розгами!
Василий вздрогнул.
- Не смеешь ты этого! - закричал он. - Я такой же дворянин, как и ты. Я к воеводе пойду!
- Иди, милостивец! А пока что: эй, Первунок, Кривой, Муха! Ну-ка его! - закричал Сергей.
В одно мгновение холопы набросились на Чуксанова, развязали его, сдернули кафтан, рубаху и штаны и положили на землю. Первунок сел ему на плечи, Муха на ноги.
- Розог! - приказал Сергей.
Длинные прутья свистнули в воздухе, и из спины Чуксанова брызнула кровь. Он закусил себе руку, чтобы не кричать от боли.
- Садчее! Садчее, так его! Будешь помнить, волчья, сыть, Лукоперова! Голь! Сермяжный дворянин! - ругался Сергей под свист розог.
Кривой устал махать рукою, его сменил Сова. Спина Чуксанова уже давно представляла собою кровавое месиво, и розги не били, а шлепали по ней, словно по луже.
- Бросьте его псам! - приказал наконец Сергей. Первун и Муха сошли с Василия, но он лежал неподвижно ничком, вонзив зубы в руку.
- Собаке собачья смерть! - злобно сказал Сергей. - Ну, домой!
Холопы потянулись, ведя за собою связанных Чуксановых людей. На дворе уже догорали последние головешки. Восток побелел и скоро озарился кровавым заревом. Кругом было безмолвно, тихо, только плескалась река да тихо шумел еще не проснувшийся лес.
Чуксанов лежал недвижным трупом.
Из-за сгоревшего сруба вылезла опаленная собака. Она подбежала к хозяину, обнюхала его и с жалостным визгом начала лизать его окровавленную спину. Чуксанов не шевелился…
V
Василий наконец очнулся и с изумлением огляделся вокруг себя. Лежал он словно бы на полке. На стенах, на потолочных балках, везде, куда ни глянь, висели пучки трав и кореньев. Слабый свет пробивался через два тусклых оконца, затянутых пузырем, и Чуксанов не мог понять, где он находится. Только не у себя. У него висели в углу образа и теплилась лампада, стоял стол и дубовые скамьи, на стене висел ковер персидский и на нем славное оружие. Он хотел сойти, но страшная боль в голове и спине заставила его застонать и бросить попытку шевельнуться хоть членом. В то же время он вспомнил все происшедшее: пожар, битву и страшное, позорное наказание. При этом воспоминании он застонал еще сильнее.
- Очнулся! - раздался подле него голос.
Он повернул голову и увидел тощего старика, в котором сразу признал Еремейку, лукоперовского знахаря. Кровь застыла в его жилах, волосы зашевелились на голове. Какую муку и позор ему еще придумали?..
- Разве мало им мести? - глухо спросил он. - Чего они еще захотели от меня?
Старик понял его мысли и покачал головою.
- Не бойсь, не бойсь, ты не у ворога! Еремейка не выдаст, кого хоронит.
- Так ты… - с надеждою в голосе начал Василий.
- Да, кабы не я, псы бы тебя съели, - перебил его старик. - Иду это я из лесу, что дымом тянет? Подхожу, а на месте твоей усадьбы-то пеньки горелые. Вижу там, подале, собаки что-то словно грызутся. Подошел ближе: лежишь ты ровно туша свежеванная, а вкруг псы, и один-то пес тебя защищает, а его грызут. Тут я разогнал их, тебя-то, молодец, до ночи стерег, а ночью сюда приволок, благо, у меня тут лазейка есть!.. Ты здеся пластом три дня лежал. Все без памяти.
- Спасибо, дедушка, - со слезами на глазах проговорил Василий, - Бог тебя… - Он не кончил и протяжно застонал.
- Больно? - участливо спросил Еремейка.
- Саднит, жжет… испить бы!
- Это можно! Я тебе кваску, кисленького! - старик ушел и через минуту вернулся с деревянным ковшом холодного квасу. Василий жадно осушил ковш.
- Теперь полежи малость, - сказал ему Еремейка, - а опосля я приду; опять тебя мазью натру. Спина-то уж заживать стала. Скоро совсем молодцом встанешь!
- Скорей бы! - проговорил Василий, и измученное лицо его вспыхнуло. Старик понял его и усмехнулся:
- Успеешь еще!..
В тишине и покое, при заботливом уходе Еремейки, Василий слез с полка уже на третий день после того, как очнулся. Старик поместил его в своей кладовой, и Чуксанов, несмотря на то что жил в усадьбе своего ворога, был безопаснее, чем в каком ином месте.
Старик смеялся тихим, беззвучным смехом.
- Меня они все чураются, - говорил он, - днем-то еще туда-сюда, а к вечеру и - ни Боже мой! За колдуна почитают, а мне то и на руку. Не бойсь, сюда не заглянут.
По вечерам он звал Василия в свою горницу и они вместе ужинали, а там говорили, иную пору до первых петухов. Ряд бесед на одну и ту же тему открыл сам Еремейка.
- Как это увидел я тебя, - сказал он, - сейчас смекнул, что это его рук дело, - он показал на стену, за которой находилась усадьба, - а днем-то накануне я его лечил. Тоже избили его. Это, выходит, ты его, а он тебя. За что ж подрались-то?
- Горе тут мое, дедушка, сворожено! - с горечью сказал Василий. - Поначалу я им ничего не сделал, а теперь им смертельный враг. Полюбил я - от тебя не буду таиться - Наталью ихнюю, и она меня…
И Василий день за днем рассказал Еремейке и про любовь свою, и про тяжкие невзгоды своей жизни, и про странную ненависть к нему Лукоперовых, и, наконец, про последнюю встречу.
- Ох ты, горький! - вздохнул старик. - Истинно сказано: с сильным не борись! Где тебе, сиротинке, одолеть их?
Василий сверкнул глазами и гневно сжал кулаки:
- К воеводе пойду, суда потребую. Пусть головой их мне выдадут!
- Глупый ты, глупый, - закачал головою старик, - да с чего ты взял это, что воевода за тебя вступится. Воевода за того станет, у кого мошна толще. Али и этого не знаешь?
- На Москву пойду, к самому царю!
- Ну, до царя-то тоже через восход добираться надо!
- Тогда все их гнездо выжгу поганое!
- А Наталью как?..
- Ее возьму! Одну ее, голубку белую! Попала она в воронье гнездо проклятое! Дедушка, а ты не видал ее?
- Не! Ее отец-то, слышь, на замок запер. Я на дворню ходил, слушал. Бил ее! Бают, князь за нее сватается.
- Не бывать этому! Убью ее лучше! - с дикой страстью вскричал Василий.
- Не бывать! Все, друже, на свете бывает. Знаешь ты мою историю?..
- Нет, дедушка!
- Ну, так послушай!
Старик налил браги, отпил несколько больших глотков и начал рассказывать:
- Давно то было, еще при царе Михаиле Феодоровиче, в те поры, когда он только на Москву приехал. Вот когда! Кругом разорение. Людишки-то только-только строиться зачали. И был под Коломною боярин, Иван Игнатьевич Шерстобой по имени. Такой ли выжига, такой ли зацепа, при царе Шуйском раньше дьяком был, а потом Тушинскому прямил. Вот! А мой-то батюшка, Степан Кузьмичев, разорен был. Думал, дай выстроюсь, сынку что оставлю - я-то у него один был. Пошел он к этому Шерстобоеву да в кабалу к нему запишись. До самой, мол, смерти! Тот ему пятьсот рублев обещал. Мне-то о ту пору всего десять годочков было. Расту это я, расту, в стрелки он меня забрал, и сустреться мне его дочка. Анной звали!
Старик тяжело перевел дух. Черные брови его зашевелились словно тараканы. Он опять отпил и продолжал:
- Увидела она меня и зарделась, а я ровно пень стою и не дыхну. С той поры и пошло. Поначалу только так встретимся - и в стороны, потом она мне плат бросила, а там раз в ночи пришла это сенная девушка и зазвала в вишенья…
- Как со мною! - тихо сказал Василий.
Старик кивнул:
- Как минутки мелькали ноченьки! Эх, время… Только вдруг это батька мой помер. Поначалу я за любовью своей и горевал-то мало, а потом - на-с! Лукоперов, Федор Степанович, дед евойный, и посватайся за Анну. Господи, и завыл я тогда, а что сделаешь? Глядь, поженились, а там он и увез ее! Тоска меня забрала. Пошел я к боярину и говорю: "Отпусти меня и пятьсот рублей отдай, что батьке обещал". А он на меня: "Как ты смеешь, раб, мне такие речи говорить?" Я ему: "Батька мой точно в кабалу записался, а я вольный человек". - "Ты-то вольный? - закричал он. - В батоги его, вот твоя воля!" Ухватили меня холопы и избили, а он потом говорит: "Уставов, дурак, не знаешь, коли ты без кабальной записи полгода прожил, ты раб мой!" Тут я и света невзвидел. Погибай же душа моя, да его в ухо! Он вскрикнул и покатился, и дух вон, а я в беги!.. В Запорожье был - там-то всему и выучился, - а потом сюда пробрался да тут с Анной и свиделся. Крут был Федор Степанович, боем ее бил, а я как бы знахарем. Так и умерла, голубушка, на руках моих. С той поры я и тут…
Старик закрыл лицо рукою и долго сидел молча, тяжко вздыхая.
Потом поднял голову и, уже тихо улыбаясь, сказал:
- На все воля Божия. А я к тому речь повел, что с сильным не борись. На-кось, в ряды засчитал!.. Я бояр с той поры ненавижу, - тихо окончил он.
И с той поры начались у них беседы. Рассказывал старик про далекую старину, про казачество, а Василий слушал, и одна мысль гнездилась в его голове: суда искать, Наташу отбить!..
- Бают, атаман Степан Тимофеевич сюда идет! - сказал раз старик. - Вот у кого суда ищи, а не у воевод. Он, слышь, за всякого обиженного стоит. Идет и праведный суд везде чинит: всякого воеводу - в воду, боярина да дворянина на виселицу, а холопа да обиженного на вольную волюшку. Молодцы тут проходили, рассказывали. Коли правда, так и я с ним пойду, стариной тряхну! - и старик грозно сверкал глазами и словно молодел.
- Поначалу суда искать буду, - повторял Василий, - али правды на свете нет?
- Нет ее, друже, на свете! Ой, нету! Ее воеводы давно съели, а дьячки с приказными и обглодочки подобрали.
- Попытка - не пытка, дедушка!
Наконец Василий совсем оправился, и первый выход его был на свое пепелище. В лунную ночь тайной лазейкой старика выбрался он на дорогу и пришел к месту, где прежде стояла его усадьба.
Было светло как днем. Он пришел и грустно огляделся. Кругом торчали только обуглившиеся бревна. Ночная тишина еще усиливала унылое запустение.
- Скажу спасибо! Поквитаемся! - злобно бормотал Василий, печально ходя по углям и золе, а потом с тоскою говорил: - Люба ты моя! Голубонька! Любишь ли ты меня, своего Васю, или плачешь по мне, как по покойнику! Ой, сердце мое, сердце!..
Он вдруг ощутил под ногой что-то твердое. Нагнулся и увидел свою саблю. С радостным криком схватил он ее и со свистом рассек недвижный воздух, холодная сталь блеснула под лучами месяца.
- Ой, сабля моя, сабля! Не расстанусь я теперь с тобою. Ты одна мне друг и товарищ!
Он нагнулся и стал шарить ею в пепле, думая сыскать еще что-нибудь, и надежды его оправдались. Под лучами месяца что-то блеснуло. Раз, два! Он нагнулся и поднял два тяжелых почерневших слитка. Он торопливо потер их о полу кафтана, и они заблестели тусклым, желтым блеском.
Слезы выступили на глазах его. Вот все, что осталось от отцовского наследия, от родительского благословения! Два истаявшие оклада…
Рано под утро он вернулся к Еремейке и показал свою находку.
- Истинно, Бог послал! - сказал старик, взяв слитки. - Ты вот что! Ежели и вправду к воеводе на суд пойдешь, так понеси это в подарок ему, а за этот - я куплю тебе коня да кинжал, да еще для дороги что останется.
- Спасибо тебе! - с чувством ответил Василий и стал собираться в дорогу.
Вечером старик действительно подал ему большой кинжал и горсть серебряных монет.
- А коня я схоронил недалечко! - сказал он.
Василий крепко обнял его:
- Ты мне был за отца родного. Сгину я, так помяни в молитве своей!
- Ну, ну, зачем сгинуть, - сказал ему Еремейка, - пусть уж лучше они, проклятые! Идем, что ли! А про Степана Тимофеевича дознайся!
Они тихо вышли за околицу. Еремейка провел его к оврагу и вывел оттуда коня.
Василий в последний раз обнял старика
- Для Бога молю тебя, - сказал он, - скажи Наталье, что жив я и возьму ее за себя. Пусть ждет и сватов гонит!..
- Скажу, милый, скажу, горький! Ну, благослови тебя Господи!
Василий тронул коня.
- А про Степана Тимофеевича дознайся! - донесся до него из темноты старческий голос Еремейки.
VI
Василий ехал почти всю дорогу на рысях, мало где останавливался, да и то для коня больше, и к полудню на следующий день увидел Саратов. Еще издали под солнечными лучами заблистала перед ним глава собора своею крышею из белой жести. Василий слез с коня, набожно покрестился на видневшуюся вдали церковь и потом, вскочив в седло, снова погнал коня.
В душе его не было ни радости, ни просвета. Одна только ненависть к своим обидчикам наполняла ее, и даже его святая любовь к Наташе была отравлена горечью. "Люба моя, люба, - думал он, - как же мы сойдемся с тобою? Мира промеж мной и твоими быть не может, обманом уйти сама не хочешь. Эх, пропала моя головушка!"
Слезы туманили его глаза, а потом быстро высыхали при гневе, которым он вспыхивал, вспоминая об обидах.
Быть не может, чтобы в суде правды не было.
Правда, воевода жаден, да ведь есть и на него страх государев?
И с такими надеждами он подъехал к городу и въехал в надолбы.
В те времена каждый большой город представлял собою крепость большей или меньшей силы. Окружен он был всегда стеною, с башнями и бойницами, за которыми выкопан был широкий ров, с натыканными в дно кольями, что называлось честиком. Через ров к воротам были положены подъемные мосты.
Стоило приблизиться врагу, и мосты поднимались кверху, ворота закрывались, из бойниц и из башенок стрельцы наводили ружья, а со стен грозили пушки.
Перед городом, обыкновенно со стороны главных ворот еще, в виде подъезда, был раскинут посад, в котором в мирное время жили посадские люди, занимавшиеся торговлею и промыслами. Посад был тоже обведен рвом, а иногда и двумя, с честиком, огорожен частоколом, да еще ко всему, чтобы въехать в спускные ворота, надо было проехать надолбы.
Тесными рядами, близко друг к другу, вбивались в землю бревна, составляя собою извилистые, пересекающиеся коридоры. Ко всему их еще сверху покрывали досками. Чтобы добраться до посада, надо было пройти эти узкие коридоры, и в военное время берущим город приходилось буквально каждый шаг добывать ценою крови и жизни.
Василий проехал надолбы, въехал в спускные ворота и очутился в богатом посаде. Дома перемешивались с лавками, низенькая курная изба стояла рядом с двухэтажным домом; кругом была мертвая тишина, потому что в это послеобеденное время каждый русский считал долгом своим спать; то и дело встречались по дороге столбы, на которых висели иконы, и Василий каждый раз сходил с коня и набожно молился на них.
"Мати Пресвятая Богородица, - молился он жарко, - помоги покарать мне обидчиков, найти защиту и силу! Помоги в чистой любви моей, потому что без Натальи нет мне жизни и радости".
При въезде в городские ворота он тоже помолился на образ Спаса и наконец очутился в городе. В городе царила такая же невозмутимая тишина. Спали даже собаки, свернувшись калачиками где попало.
Василий въехал в первую улицу, всю застроенную домами, в одних из которых жили служилые люди, а другие были так называемые осадные и принадлежали окрестным помещикам, которые выстроили их на случай спасения от врагов. В обыкновенное время в них жили дворники, а то и просто стояли они пустыми в ожидании хозяев.
У Василия был небольшой двор, построенный еще его отцом. На дворе этом жил Аким с женою, кабальные Чуксанова. Василий свернул к нему и постучал в калитку. Ему долго не отворяли. Наконец лениво забрехала собака, застучали щеколдой и заспанный мужик в пестрядинных портах и неопоясанной рубахе, босоногий и простоволосый открыл калитку.
- Кой леший о такую пору… - начал он, но, увидя своего господина, засуетился, торопливо распахнул ворота и с низкими поклонами встретил коня и всадника.
- Милостивец ты мой! - заговорил Аким. - Каким случаем? Вот удивление-то?
- Проводи коня, да оботри его, да овса засыпь! - сурово перебил его Василий и шагнул в избу. Справа от сеней храпела жена Акима и виднелась огромная печь, слева стояла холодная пустая горница.
Василий вошел в нее и задумчиво опустился на лавку. Скоро в сенях послышалось шлепанье босых ног и тревожный шепот Акима:
- Матрешка, а Матрешка! Государь сам приехал. Вставай, што ли! Ну! Приготовь поснедать што…
Потом он вошел в горницу и, низко поклонившись Василию, осторожно поцеловал его в плечо.
- Проголодался, чай, государь-батюшка, с дороги? Поснедай, не побрезгуй, милостивец!
- Хлеба дай да квасу, коли есть, а то я спать хочу. Устал!
- Сейчас! - И Аким метнулся, как испуганный заяц.
Вскоре перед Василием стояла миска с квасом и краюха хлеба.
Василий наскоро поел, расстелил на лавке кафтан с епанчою, положил в изголовье войлочную свою шапку и вытянулся, с наслаждением давая отдых своим измученным членам. Все равно в эту пору воеводы уже не увидать, а ежели и увидишь, то без всякого толку, и Василий решил отдохнуть с дороги.
Аким с Матреной сидели смущенные и испуганные.
Что, ежели хозяин их прогнать решил и домой на тягло послать? То-то худо! Здесь им масленица. Живут они, никаких господ не знаючи, что в своей избе. Она ходит на базар блины продавать, он сбрую ременную делает - и горя им мало!
- Позавидовал, смотри, кто счастью нашему, - вздохнув, сказал Аким.
- Не кто другой, как Немчин! Он, стервец! - со злобою сказала Матрена - Приезжал это тогды за солью. Говорит, вот мне с Аленкою…
- Я тогда в бега уйду. Бают, идет Степан Тимофеевич. Я к нему!
- Тсс! Ты, проклятый! - зашипела на него Матрена. - Али хочешь, чтобы за такие речи тебя в приказ забрали. Что пристав сказывал?..
- А мне плевать!
- Дурень ты, дурень! Так бы тебя ухватом по башке твоей дурьей и съездила!
- Тсс! Шевелится!
Аким испуганно вскочил с лавки и заглянул через сени.
Освеженный крепким сном, Василий уже встал и обряжался в дорогу.
- Куда, милостивец, сбираться изволишь? - заискивающе спросил Аким, становясь на пороге горницы и кланяясь.
- А так походить!.. Да, вишь, ножны хочу купить к сабле. Обронил!
- На базаре, государь-батюшка, на базаре купишь!
- Я и сам так смекаю. Ввечеру буду! Сена на лавку принеси! - сказал Василий и вышел со двора.
По улицам сновал народ. Василий прошел на площадь. На ней стоял собор, против собора тянулось деревянное строение - приказная изба, позади которой помещался врытый в землю погреб с государевым зельем. Рядом с нею, обнесенный частоколом, с тесовыми воротами - обширный воеводский двор с красивым домом. А сбоку стоял гостиный двор, торговые ряды и шла торговля.
Василий за пять алтын купил себе подходящие к сабле ножны, крытые зеленым сафьяном.
Потом пошел искать грамотея для написания челобитной, так как сам был неграмотный. Для этого он прошел в кружало. В большой горнице шел дым коромыслом. Пьяные мещане и посадские ярыжки стояли толпою и гоготали, вскрикивая:
- Так его! Жги! Ой, уморушка!
Василий протолкался вперед и увидел скоморохов. На них были надеты безобразные хари с мочальными бородами. Они ломались и давали представление.