* * *
Говорят, что человек, решившийся однажды на самоубийство, в случае неудачи, никогда к нему не возвращается. Исключения, разумеется, бывают, но на этот раз Артемий не составил такого исключения.
Загадочные слова незнакомого человека, попавшегося ему на дороге, когда он хотел сделать свой последний шаг в жизни, заставили его задуматься. Кроме того, его посылали на войну, почти на верную смерть, и оставалось только идти ей навстречу. Артемий пошел. Пред отъездом своим он не пытался более увидеться с Ольгой.
Старому князю нетрудно было устроить записку в полк бывшего своего воспитанника, и Артемий, под фамилией Проскуровского, был записан в армейский Тарасовский пехотный полк.
Сам Андрей Николаевич отправлял его и, призвав к себе на прощанье, постарался казаться ласковым.
- Вот, на, возьми, Бог с тобой, - сказал он Артемию, сунув ему в руку набитый кошелек, - пригодится.
В кошельке оказалось двести рублей.
Но все это - прощание с князем, его кошелек, отъезд из Проскурова - прошло для Артемия, как в тумане, как во сне. Очнулся он лишь, когда очутился в совершенно новой, непривычной ему обстановке военной жизни.
Он сразу попал в самую кипень походной, тревожной деятельности, и эта деятельность волей-неволей всецело поглотила его.
Роту вел капрал, старый человек, обстрелянный и опытный, видавший еще при Ставучанах турецкие пули. Офицер, ротный командир, в начале кампании получил повышение, и заменить его, кроме капрала, было некому.
С появлением в роте Артемий сразу был замечен.
Образованный, смелый, исполнительный он, разумеется, выделился среди остальных солдат очень скоро. Сначала он был тих и молчалив, не сходился ни с кем, но потом мало-помалу втянулся в походную жизнь и по-походному, в буквальном смысле слова, получил повышение. На одном из переходов сержант их роты заболел и слег. Артемий стал на его место. Сержант не возвратился, и должность осталась за Артемием.
Никто в роте не знал его прошлого, никому он не рассказывал своих горестей, но все видели, что их молодой товарищ перенес в жизни многое и что, как ни скрывает он это, - трудно ему тянуть солдатскую лямку и не к такой обстановке привык он.
И солдаты, и капрал жалели его и любили. Часто у Артемия навертывались слезы от их простой и чисто сердечной, заботливой ласки. Но, чем ласковее обходились с ним, тем строже относился он к себе и к своим обязанностям.
Под Кюстрином Тарасовский полк стоял в задней линии, далеко от города. Русские, на пути к Берлину, обложили Кюстрин и вели его осаду беспощадным бомбардированием. Осажденные вылазок почти не делали, и на передней позиции у нас были расположены только войска, необходимые для прикрытия артиллерии. Тарасовцы не попали в прикрытие.
Была середина августа, начиналась осень, и дожди выпадали чаще. Палатка, в которой жил Артемий, то и дело промокала насквозь, но он не обращал на это внимания. Сколько раз капрал советовал ему приказать солдатам устроить себе землянку (сам капрал жил в землянке), но Артемий отвечал, что ему ничего не нужно.
На седьмой день сидения у Кюстрина Артемий лежал на своей сколоченной из двух досок койке в палатке, полотно которой промокло до того, что нельзя было притронуться к нему. Артемий по опыту знал, что если задеть его, то так и польется в том месте, где задел, целая струя воды, а потому лежал, стараясь не ворочаться и не двигаться. Целую неделю они ничего не делали, только жили в мокрых палатках. Для солдат эта неделя была отдыхом, но для Артемия она казалась гораздо тяжелее похода.
Внутренность палатки мало-помалу темнела. Спускался вечер. Дождь перестал капать. С правой стороны палатки послышались знакомые голоса солдат, соседей Артемия. Он давно изучил их. Один бравый, молодой, краснолицый солдат Федор, никогда и нигде не унывавший, предлагал разложить костер. Остальные не соглашались. Это было каждый вечер так. Собственно никто не хотел идти за хворостом, хотя Федор и не просил никого этого делать, но протестующие против костра боялись все-таки, что он может попросить идти. Дело кончалось обыкновенно тем, что Федор шел сам за хворостом, и костер все-таки зажигали. Так было и на этот раз… Федор уходил, потом вернулся, потом послышалась под его шутки возня солдат над сваленным хворостом; высекали огонь, и пламя затрещали, осветив одну сторону палатки сначала колеблющимся, неуверенным, но быстро покрасневшим, как зарево пожара, светом.
- Вот важно! - послышался веселый голос Федора, как будто все его счастье зависело от того, что загорится костер или нет, и он был теперь вполне счастлив, потому что костер загорелся.
Артемий грустно улыбнулся. Чего бы он не дал теперь, чтобы быть таким же вот, как Федор, и радоваться вместе с ним!
За что в самом деле из него сделали с детства полубарина, развили, научили понимать и чувствовать? Для чего? Для того, чтобы он мог больнее ощутить страдание своего горя и тех лишений, которые приходилось переносить ему?
Один… он был один на свете, то есть снова один, и это казалось еще ужаснее, потому что судьба, как назло, чтобы дразнить его, дала отведать ему счастья, с тем чтобы потом резко и грубо отнять даже всякую надежду на это счастье.
Сколько раз в перестрелках с неприятелем Артемий ждал и искал, чтобы одна из жужжавших вокруг него пуль задела его и покончила с ним; но ему даже и тут не везло. Бывало, он нарочно высовывался, нарочно лез вперед, в самую горячую схватку, но ни разу неприятельский штык не тронул его, ни одна пуля не задела.
Солдаты считали это отчаяние храбростью, и ему было стыдно, когда он видел на их лицах граничащее с восхищением одобрение к нему. Если бы они знали, что он чувствовал тогда! если бы кто-нибудь мог знать, что он чувствовал теперь, лежа в своей палатке и почти бессмысленно следя за мерцанием красного пламени костра!
- Ну, сударик, а я к тебе с новостью! - послышался голос капрала, который наклоняясь входил в палатку.
С этим ласкательным прозвищем "сударик", произносимым с оттенком какой-то жалостливой нежности, все в роте обращались к Артемию.
Капрал вошел, и сейчес же случилось то, чего боялся Артемий: капрал задел головою за полотно, и оно протекло.
- Эк! Ведь говорил я тебе, пусть ребята землянку выкопают, так нет же.
Это опять бывало каждый вечер. Капрал входил, задевал полотно и начинал говорить про землянку. Но сегодня новость, с которою он пришел, видимо, была действительно новостью важною, потому что он, не договорив, присел к Артемию и начал медленно набивать свою трубку.
- Что? или отступаем? - спросил Артемий.
- Это - новость старая: отступить мы должны, потому что король Фридрих на нас двинулся, - ответил старик с такою важностью, словно не генерал Фермор, а он сам командовал русскими войсками.
- Ну, так что ж еще?
- А то, что поздравляю вас, сударик, с новым ротным командиром… вот что! - и капрал, раскурив трубку, зажал ее зубами и отвернулся.
Артемий приподнялся со своего места.
- Как же это так, как ротный командир?
Откуда? Он до того уже успел сжиться с маленьким миром своей роты, такою, какою она была, со старым капралом, которого все, как его "судариком", звали "дядей", до того этот мир стал для него своим, близким, нераздельным, что всякое новшество казалось невозможным в нем. И первое чувство, охватившее Артемия при известии, сообщенном ему, было чувство горькой обиды за себя и за всю роту. То же самое, видимо, чувствовал и капрал, то же почувствуют завтра и солдаты, когда узнают, что у них теперь новый, помимо "дяди", начальник.
- С чего же это назначили вдруг? - снова спросил Артемий и хотел добавить: "Разве вы недовольны ротой?" - но не добавил.
- Приехал из Петербурга, из гвардии молодчик, - проговорил капрал, - нужно же куда-нибудь, ну, вот и назначили. Только не долговечен он. Я так думаю, что до первого настоящего дела…
- Отчего же так?
- Да уж по всем приметам: штука парадная, нашей жизни не выдержит. А, может, и уходится, - заключил капрал, махнул рукою и замолчал.
- Вы как же его узнали? Видели, что ли?
- Писарь прибежал, сказывал давеча, что офицер к нам объявился новый, а потом самого меня на ферму позвали.
В каменном доме брошенной немцами-хозяевами фермы и ее службах помещался полковой командир с офицерами.
- Что же, говорили с ним? - спросил Артемий.
- Говорил. Велел завтра чем свет на ученье роту собрать… маршировать, должно, учить будет… Прошел бы с наше - тогда бы и учил… Шутка сказать, ученье!
- А как зовут его?
- Кого, офицера-то? фамилия немецкая… в прошлом вот году пруссак победу одержал…
- При Лейтене, - стал вспоминать Артемий. - Росбах…
- Росбах, не Росбах, а как-то похоже…
- Уж не Эйзенбах ли? - переспросил Артемий.
- Эйзенбах и есть… Он самый… А ты что же, сударик, знаешь его, что ли, что так удивился?
Артемий долго оставался, молча и неподвижно опершись на руку, в неловкой и случайной позе, как привстал. Известие оказывалось еще более странным и неожиданным.
- Одного Эйзенбаха я знаю, - проговорил он наконец. - Черный он, глаза черные!
- Черные… верно, он и есть… Ну, дела! Что ж твой-то, которого ты знаешь, хорош он?
Артемий не ответил. Он не слыхал вопроса.
Еще когда только капрал сказал, что к ним назначен новый ротный командир, ему словно что-то кольнуло в сердце и где-то глубоко мелькнуло предчувствие, не Карл ли это.
Теперь Артемий не сомневался.
- Ну, дела! - повторил капрал, видя, что странное происходит с его "судариком". - Что же, али у вас раньше с ним какие неприятности были?
Но Артемий вдруг приподнялся и быстро заговорил:
- Вот что, дядя: нужно людям сказать, что завтра смотр, нужно, чтобы приготовились… вы бы распоряжения сделали.
Старик понял, что лучше оставить Артемия одного.
- Да чего смотреть-то? Смотреть ведь нечего. Близок свет исходили, а тут, на вот, на парад выходили. Курам на смех! - сказал он поднимаясь. - Ну, до свиданья, сударик! - и он не торопясь вышел из палатки.
Артемий тихо опустился на свое сырое и жесткое изголовье. Костер пылал по-прежнему, и красный свет его с пробегавшими тенями дыма дрожал на просвечивающем полотне. Солдаты, слышавшие, должно быть, разговор в палатке начальства, притихли и шептались. Мало-помалу шепот их стал затихать - они улеглись.
Вероятно, долго лежал так Артемий, но сознание времени исчезло для него, потому что он думал все об одном и том же, и все та же мысль возвращалась к нему: Эйзенбах, тот самый? Карл Эйзенбах, который приехал, перевернул и нарушил тихое счастье Артемия, снова должен был столкнуться с ним и стать теперь его начальником! Что он был врагом Артемия, это казалось несомненно. И Артемию вспомнились слова, сказанные в лесу в тот день, когда он чуть не кончил с собою: "Месть есть удовольствие; но существует другое, высшее удовольствие - постараться сделать из злого человека доброго". И вспомнился ему ясно, во всех мельчайших подробностях, этот день, жаркий, летний, и трава, на которую уронил он свой ножик, и камень, на котором они сидели. И так это было далеко-далеко… и как теперь все другое… и сырость кругом, и мокреть…
- Федор, а Федор! - послышался за палаткой голос одного из замолкших солдат.
Федор зашевелился.
- А? - спросил он сонным голосом.
- А ведь Фридрих-то по-русски Федор будет, сказывали, и выходит, братец, что, как настоящего в полон заберем, так тебе первое место… потому ты - тоже Фридрих.
Федор обиделся.
- Толкуй тоже! Мало ли, что говорят… - и, громко зевнув, он задвигался и снова затих.
"Да, - думал Артемий, - из злого сделать доброго… Но ведь он - только враг мне, и неизвестно еще, злой ли он человек… Что ж, он полюбил ее, - а е_е нельзя не полюбить, - вот и все… это так понятно… И как это странно: где любовь, там и злоба… Как это все вместе идет… сплетается…"
И ему хотелось, чтобы Карл непременно оказался злым по отношению к нему, чтобы он, Артемий, мог постараться сделать из него доброго человека. И тут же он внутренно смеялся над собою, сознавая себя ничтожным подчиненным, лишенным всякой возможности сделать что-нибудь человеку, в руках которого он всецело находился.
Но молодое воображение Артемия все-таки играло, и он волнуясь долго не мог заснуть, ожидая завтрашнего утра, когда произойдет его встреча с Карлом.
II
РОТНЫЙ КОМАНДИР
Пусть всякий заметит и проследит на себе, как судьба сталкивает обыкновенно человека, при самых различных обстоятельствах жизни, все с теми же самыми людьми, словно ему заранее отмежеван известный круг общества, в котором он должен вращаться. И в этих встречах нет ничего странного: напротив, они неизбежны.
Так должно быть со всеми, так было с Артемием и с Карлом.
Карл фон Эйзенбах, вернувшись из Проскурова с полною неудачей в вопросе своего сватовства, поразил своим неожиданным приездом отца, совсем уже готового лично отправиться в путь, в именье князя. Старик Эйзенбах был так удивлен, вдруг увидев сына, что в первую минуту не поверил своим глазам. Когда же он узнал причину возвращения Карла, увидел, что на его свадьбу с княжною надеяться нечего, он пришел в отчаяние настолько, насколько может, однако, прийти в отчаяние столь солидный человек, каким был старый барон фон Эйзенбах.
- Ты знаешь, милый Карл, - сказал он, наконец, сыну после долгого обсуждения, - нет такого случая, из которого нельзя было бы выйти. И я нашел выход.
Карл всегда верил мудрости отца и потому сейчас же выказал полную готовность повиноваться.
Старый барон объяснил свой план, который заключался в том, что Карл должен ехать в действующую армию, где можно, казалось, легко выделиться, потому что офицеров было мало. К тому же Карл из гвардии сразу мог быть назначен ротным командиром.
Раз решение было принято, приведение его в исполнение не откладывалось. Барон принялся хлопотать. Хлопоты оказались нетрудными. Однако Карл не особенно торопился ехать. Положение молодого, цветущего и видного (Карл стал снова в глазах окружающих молодым, цветущим и видным) офицера, отправляющегося на войну, нравилось ему. Постигшая его неудача сразу же забылась, когда стало известно, что он едет в действующую армию. Наконец он уехал.
Только под Кюстрином нагнал он русскую армию. Его назначили в Тарасовский полк. И вот, явившись на место новой своей деятельности, он намеревался ретиво приняться за нее. Он уже заранее обещал себе, что там покажет им, как это все нужно сделать.
Его интересовала рота, и он приказал капралу на другой день собрать роту, чтобы посмотреть ее и познакомиться с нею.
Приказание было исполнено. Люди надели мундиры, вычистили амуницию и в то время, когда остальные роты собирались к котлам, откуда уже несся пар разваренной каши, выстроились в ряды, в ожидании нового ротного командира.
Ровно в назначенный час появился Карл фон Эйзенбах, блестя своею новою, почти с иголочки, формою, эполетами и ботфортами. Он сразу хотел завести строжайшую дисциплину и потому нарочно назначил такой час для смотра, в который солдаты обыкновенно ели.
"Дядя" скомандовал "смирно". Карл подошел к фронту, поздоровался и оглядел людей. Разумеется, они все стояли совершенно не так, как следует: ни стойки, ни даже порядочного равнения.
"Этот старый капрал распустил роту - сержант ничего не делает!" - решил Карл и взглянул на сержанта.
Артемий стоял, вытянувшись и прямо глядя пред собою. Он узнал Карла еще издали, видел, как тот обвел их всех глазами, как взглянул на него, и видел тот миг, когда Карл узнал его.
Карл действительно сейчас же узнал Артемия, лицо которого врезалось в его памяти. Как ни поразительна, как ни неожиданна была эта встреча, но чувство весьма понятного удивления в Карле быстро уступило место другому, и это другое чувство было не совсем, но почти радостью или вернее каким-то радостным удовлетворением. Из-за этой одной минуты их неожиданной встречи стоило приехать в действующую армию.
Еще вчера, когда Карл узнал, что сержанта его роты зовут по фамилии Проскуровский, его поразило это, но он подумал, что тут простое совпадение. Но теперь он видел пред собою живого Артемия - таким, каков тот был и каким он видел его тогда, в саду, среди благоухающих роз, счастливого свиданием с Ольгой, когда эти же розы беспощадно кололи своими острыми шипами судорожно сжимавшие их руки его, Карла, когда соловей пел и дразнил его, и разрывал ему сердце на части. И это воспоминание со всею болью еще живого оскорбления охватило Эйзенбаха, и вся злоба поднялась в нем.
Глаза обоих недавних соперников встретились, и словно искра пробежала между ними.
Карл сделал большой шаг вперед, прямо на Артемия.
- Как стоишь? - крикнул он подступая. - Голову… плечи… Рано в сержанты попал… молод еще, так я тебя выучу…
Говоря это, Карл чувствовал, что его так и подмывало говорить дальше.
Артемий стоял не шелохнувшись. Поэтому, как бы для того, чтобы показать, что он знает сам, что спрашивает, потому знает службу, Эйзенбах продолжал:
- Устав известен тебе, а?… Помнишь, что в нем про сержанта сказано?… - и, забрав глубоко грудью воздух, он отчеканил, словно по-писанному: - "На нем лежит зело многое дело в роте; того ради нужно, чтоб он дослужен был от нижнего чина, дабы знати мог все свои надлежащие поступки".
"А сам-то ты дослужен?" - подумал Артемий.
И вдруг ему стало неудержимо смешно, потому что он подумал о том, как сегодня вечером солдат Федор, которого "обижали" Фридрихом, будет представлять эту сцену и вертеть талией так же вот, как и барон, и говорить грубо, но похоже подражая его голосу.
Эйзенбах видел в лице Артемия насмешку, и, чувствуя угрюмо устремленный на себя взгляд остальных людей, тупо смотревших на него, как на человека, который хочет учить их чему-то, когда они знают уже самое главное в жизни, то есть как люди умирают, он как будто понял, что его щеголеватый мундир, а главное - не менее мундира щеголеватая горячность, не совсем-то уместны здесь. Но это было лишь минутное просветление, которое Карл счел за слабость и поспешил заглушить в себе.
Он глянул опять на Артемия; в глазах того так и светилась улыбка.
Отступившая было злоба Карла снова нахлынула, и с большею еще силою, потому что был перерыв. Сердце забилось у него, дыхание сперлось, в глазах потемнело.
- Ты… - задыхаясь, сквозь зубы, проговорил он, - ты смеяться надо мной?… - и рука его с сжатым кулаком поднялась наотмашь.
Щеки Артемия вдруг стали совсем белые-белые, как мел.
Рука Карла опустилась. Он опомнился, злобный порыв прошел.
Но не прошла ревность Карла к службе. Он заставил солдат маршировать и нашел, к своему ужасу, что они совсем не умеют делать этого, а просто идут в ногу, путем опыта выработав положение для тела, самое удобное на ходу и совершенно не такое, какое требовалось при маршировке с поднятием в три приема ноги на гвардейских парадах. Тогда Эйзенбах стал учить, как следует делать маршировку в три приема.
Остальные роты пообедали, убирали уже котлы, а седьмая, которою командовал Карл, все еще ходила по счету, подымая как можно выше ногу. Люди повиновались, но их озлобленные, голодные лица с зло поджатыми губами не предвещали ничего доброго для своего начальника.