Том 4. Лунные муравьи - Зинаида Гиппиус 27 стр.


III

Место Никанор Полушников действительно получил, но далеко не такое "прелестное", как ожидал. Восемнадцать рублей жалованья и комната. При этом были какие-то вычеты, требовалось посылать рубля два-три матери-вдове, жившей в Царском с двумя сестрами, да кормиться, после свадьбы, двоим! В погребе приходилось сидеть с утра до поздней ночи.

Ольга было призадумалась, но графиня, которая уже нашла ей заместительницу, опрятную немку Эмилию, не дала Ольге и слова выговорить:

– Нет, нет, моя милая. Конечно, дело ваше, но я положительно не советую отказывать Никанору. Не Бог весть какие у вас требования, жить можно и на эти деньги. Другие и этого не имеют. Вам послан случай дать имя вашему ребенку – и вы не имеете права лишать его имени…

Если и было у Ольги скоплено немного – все пошло на устройство свадьбы. Один за другим выплывали необходимейшие расходы. Понадобилось купить подарки новой родне, сестрам-швеям и матери, очень почтенной старушке в наколке, со степенными манерами. Нужно было сделать кое-что из белья, купить свечи, башмаки, перчатки, цветы шаферам… посуду для будущего хозяйства… Взяли за паспорта… А тут еще, как на грех, благодаря короткому мясоеду, все священники были завалены работой, и ни один не соглашался венчать дешевле, чем за двенадцать рублей, да и то в темноте. А если светлее – то пятнадцать. Трое певчих тоже стоили особо. А карета? А подножье? Одни припасы для свадьбы с пивом и медом обошлись больше двадцати рублей. Хорошо еще, что нашлась, знакомая, благодушная и хитрая кумушка чиновница на Петербургской стороне, которая предложила устроить свадьбу у нее и присмотреть за угощением. Было условлено, что за это она может пользоваться половиной остатков от угощения.

Ольга несколько раз принималась рыдать и совершенно сбилась с ног. Графиня тоже была не в духе: как посажёной матери, ей пришлось, кроме обещанного, купить еще и образ. Графиня уже раскаивалась, что взяла на себя эту роль. К тому же Ольга, как ни старалась, все еще не могла найти достойного посаженого отца.

Наконец, настал день свадьбы. Каждую минуту с заднего хода являлись какие-то лица, знакомые и знакомые Ольги. Сама Ольга рыдала с утра, потому что посаженого отца так и не было. Венчание соседний священник назначил ровно в шесть и грозился уйти, если не прибудут вовремя, потому что в этот день у него было чуть не десяток свадеб.

По счастью, о затруднениях узнал швейцар противоположного дома, черный, еще не очень старый, юркий и большой знаток этих дел. Он предложил себя в посаженые отцы с явным удовольствием, утверждая при этом, что он бессчетное количество пар благословлял, и все оставались очень довольны.

Графиня, в кружевной наколке, с кислым выражением лица, присутствовала при туалете невесты, который происходил в столовой. Подруги и знакомые, все больше такие же горничные, с бледными, истомленными лицами нездоровой петербургской прислуги, хлопотали около Ольги. Свадебные платья их поражали своим разнообразием: тут были и светлые, и темные, шелковые, из твердого и ломкого канауса с слежавшимися складками, густых цветов; были и шерстяные с манчестеровыми рукавами попышнее, и совершенно странные, очевидно вывернутые наизнанку, из такой материи, у которой лицевая сторона другого, естественного рисунка. Народ все прибывал. Невесте прикололи фату с целым потоком тяжеловесных и твердых флердоранжей, символизирующих невинность.

Появился и юркий швейцар, весьма прилично одетый, в черной визитке и темно-красном галстуке. Он тотчас же стал распоряжаться с умелым видом – и ему покорились, даже сама графиня, смутно представлявшая свою роль. Впрочем, она решилась терпеть до конца.

Приехал шафер, сияющий конторщик от Сан-Галли, с белым цветочком в петлице, и объявил, что жених в церкви. Все засуетились. Ольга заплакала.

– Позвольте, позвольте! – вскрикнул юркий швейцар. – Сию минуту! Только благословим! Где хлеб? Где образ? Ваше сиятельство! – обратился он с почтительной снисходительностью к графине. – Пожалуйте!

Графиня покорно подошла. Швейцар вручил ей чрезвычайно тяжелый, круглый хлеб, черный, со вставленной в верхнюю корку солонкою. Сам он держал образ.

– Станьте на колени! – приказал он рыдающей, но не очень сильно, чтобы не смыть пудру, Ольге.

И он, с толковым и серьезным видом, покрестил Ольгу иконой. Кресты он делал короткие, быстрые и ловкие. Потом дал Ольге поцеловать образ и отдал его графине, а сам взял у нее ковригу, проделал с нею над Ольгиной головой то же самое, так же дал поцеловать и отступил, приглашая графиню жестом повторить его действия.

У графини все это вышло гораздо хуже. Особенно ковригу она качала с трудом и путалась, начинать ли справа или слева. Однако все ждали в глубокой серьезности и молчании, и едва кончилось благословение – кортежь двинулся.

Хотя церковь находилась рядом, а карета была одна, все "барышни" желали ехать в карете. Поэтому многие прибыли только к концу церемонии.

Батюшка спешил. Громадная приходская церковь была темна. Люстры молчаливо и сумрачно висели в вышине, едва видные: зажечь каждую стоило еще десять рублей. Немногочисленные свечки в приделе у аналоя и перед образами не разгоняли мрак, а усиливали его. Яркие одежды поблекли, люди казались печальными тенями, и чуть видными, как сквозь дым, непрозрачный и тяжелый. У всех и на сердце стало скучно, – почти не разговаривали.

Даже священник и дьякон, несмотря на светлое облачение, двигались как сумрачные признаки. Только временами редкие свечи бросали блики на желтое золото их риз. Двое певчих, уже немного охрипших, совершенно терялись во мгле. Служба шла быстро, и через четверть часа все было кончено. Дьячок свернул розовое атласное подножье и сунул его под мышку. Певчие кашляли. Начинался тихий говор. Новобрачные растерянно и слегка разочарованно смотрели друг на друга. Никанор был очень недоволен церемонией. Он, сколько ни слушал, даже не заметил слов: "Жена да боится мужа", так дьякон прочитал их торопливо, а он, Никанор, именно настаивал на дьяконе из-за этих слов. Они придают пышность свадьбе.

Грустное и темное впечатление понемногу сгладилось, когда приехали в квартиру чиновницы, где должен был открыться вечер. Графиня думала, что ее обязанности кончены, старые кости ее просили покоя, но неумолимый швейцар объяснил, что тут-то обязанности и начинаются. Пришлось ехать на Петербургскую сторону. Там из небольшого зальца вынесли всю мебель, только у одной стены стоял стол, на котором опять лежали ковриги хлеба с солонками. Молодых поставили на колени, на шубу, и опять юркий и деловитый швейцар с необыкновенной точностью начал производить свои манипуляции над склоненными головами молодых. На этот раз церемония затянулась, потому что поочередно благословляла и другая пара, со стороны жениха, а потом и родная мать Полушникова, степенная и прямая старушка в белом чепчике и сером платье с пелеринкой. У Ольги родных не было. Она вспомнила об этом обстоятельстве, к которому давно привыкла, и опять громко заплакала.

Наконец, все молитвенные церемонии были исполнены и принялись за поздравление молодых. Донское шампанское кипело над распластанным пирогом и ветчиной. Гостям попроще – налили меду. Около печки, в углу, давно приютился молоденький гармонист, почти мальчик, худенький, с такой гигантской, тяжелой и сложной гармонией, что казалось удивительным, как он с нею справляется. Черная, неуклюжая, с целым лесом клапанов в виде белошляпочных грибов, она грозила раздавить своего господина. Однако мальчик принатужился и заиграл марш, кончив – заиграл опять сначала, и все время играл тот же марш, пока пили здоровье новобрачных.

Каждую минуту кричали: "Горько!" и Ольга, точно нехотя, но с довольной улыбкой подставляла щеку. Полушников, до сих пор всегда скромный, вдруг разошелся: развязно обнимал жену за талию и говорил ей что-то на ухо, притопывая ногами.

Особенно упорствовал в криках "горько" один усатый и седоватый приказчик с веселыми морщинами на добром лице. Он, вероятно, подкрепился раньше, и теперь его требования превышали всякую меру; он буквально после каждого глотка стонал свое убедительное "горько" и с ожиданием смотрел на молодых. Ольга отказывалась. Приказчик упорствовал и надоел свыше терпения. Наконец его увели.

Гармонист заиграл польку. Молодые пошли первые. Фата с тяжелыми флердоранжами цеплялась за каблуки новобрачного. Впрочем, он прекрасно танцевал, откидывая ножку на втором па.

Эта полька длилась долго, около трех четвертей часа. Почти с первых же звуков пошла танцевать одна пара: молоденький приказчик с одутлым лицом и девушка небольшого роста, бледноватая, в сером платьице и темных перчатках на две пуговицы. Гармонист играл без перерыва. И эта пара танцевала также без перерыва, ни разу не остановившись, крепко держась друг за друга и делая круги в тесной комнате. Бедной графине (ей еще не удалось уехать) казалось, что она бредит: под режущие звуки гармонии, среди начинающейся мглы, через известный промежуток времени, опять появлялась подпрыгивающая пара в объятиях друг друга. Приказчик смотрел вниз, в лице его выражалось старание и удовольствие от добросовестного исполнения долга. И без конца, без конца кружились они, неразлучные и неизменные.

Когда уехала графиня, которая все-таки слегка всех стесняла, сделалось еще веселее. Танцевали кадриль и опять польку. В кадрили, когда дирижер кричал: "Живее!" – кавалеры начинали неистово дергать за руки дам, а перед балансированьем топали сразу обеими ногами и, раздвинув руки, наклоняли голову, как будто желая боднуть. Пот лился градом с неистовых танцоров, Пили, угощались и опять танцевали. Становилось жарче и туманнее. Свечи по стенам тускло мерцали среди мглы. Гармониста три раза сменяли. Играл и сам Полушников, который оказался таким же искусным гармонистом, как гитаристом. Вообще, он был очень доволен и много и часто говорил о своей любви к Ольге.

В шесть часов утра, наконец, молодые сели в громыхающую карету и отправились на Лиговскую улицу, в узенькую, сыроватую комнату, которая полагалась Никанору Полушникову, сидельцу в "шикарном" винном погребе.

IV

"Ольга Ивановна! Первым долгом посылаем поклон. Получили письмо с тремя рублями, за что благодарны. Но теперь Петю привезти без расчета как-то сумлительно. Так как вам известно, как он воспитан, у нас он ведь парное молоко пьет, не даром будете платить. С самого с вашего бракосочетания мы от вас почти что ничего не получаем. Я думаю, необидно вам рассчитаться как следует, сын ваш был убогий, он у нас получил здоровье. Бог накажет, кто добрые дела забывает. Теперь за вами за восемь месяцев, вы постарайтесь прислать десять рублей, а на остальные осьмнадцать форменную расписку, тогда я привезу Петю. Старайтесь сделать, как лучше. Ах! Трудно ребенку с мамкой расставаться, он вдруг не может перенести, надо помаленьку отвыкать. Он для меня сын родной, я год цельный все плачу, как я расстанусь. Деньги и расписку форменную присылайте, без расчета не привезу…"

Ольга прочитала письмо и залилась злыми слезами. Было ясно, что надо добыть десять рублей все равно где. Прошел почти целый год после ее свадьбы с Никанором, а Петя все еще жил в своей чухонской деревне. У Ольги родился другой сын, Костя, толстый ребенок с глупым видом. Сама Ольга похудела, опустилась, ходила растрепанная и оборванная. В узенькой комнатке с промерзающими косяками окна и отстающими обоями в углу было то невыносимо холодно, то удушливо жарко и всегда пахло детскими пеленками. Вдоль стены стояли кровать, мягкая скамейка в виде дивана, обитая полинявшей шторой, и комод с филейной салфеткой. Над комодом довольно криво висели бледные фотографические портреты Ольгиных подруг, а повыше – портрет графини, которая совсем Ольгу покинула, привязалась к новой "камеристке" своей Эмилии, раскисла и уехала за границу. В переднем углу висели образа, те самые, свадебные. Немножко на отлете, пониже Спаса, висел выцветший портрет отца Иоанна Кронштадтского. А еще ниже, совсем на середине "святой" стены – хорошая гравюра с "Тайной вечери" Леонардо да Винчи. Эта гравюра попала к Ольге от графини. Никанор долго рассматривал ее, не зная, причислить ли ее к образам или к картинкам. И наконец, в нерешительности, повесил ее на булавочках хотя и на святой стене, однако пониже отца Иоанна.

Никанор оказался не очень дурным мужем. Правда, он по службе не преуспевал, жаловался на безденежье, стонал, что женился на Ольге, когда мог "при его наружности и способностях" взять любую купчиху, однако не пил, не курил, маленьким сыном своим даже гордился. Сначала Ольга думала, что заберет его в руки, но Никанор был непобедимо упрям и зол. Он легко плакал, казался мягким, как тряпка, но и, рыдая; повторял: "Погоди, погоди, я тебе отплачу", и если чего не хотел, то никакие силы его не могли заставить это сделать.

С самой свадьбы Ольга зарвалась, и так они и не могли поправиться. За Петю не платили и наконец решили его выписать, потому что дома он при других не будет стоить четырех рублей. Об усыновлении его Никанор молчал. Однажды Ольга завела речь, но он вдруг злобно усмехнулся, и она невольно умолкла.

Ольга с радостью оставила бы Петю в деревне, будь деньги. Но денег не было, и выбора не было. Когда еще с прежними долгами расплатишься.

Никанор с утра сидел в погребе. В окно узкой комнаты четы Полушниковых едва проникал осенний свет, отраженный от серой противоположной стены. Стена отстояла так близко, что ни одного кусочка неба нельзя было видеть из этого окна, даже нагнувшись. Ольга сложила деревенское письмо, отерла слезы и, машинально забавляя ребенка, который хотел спать и куксился у нее на руках, ломала голову, откуда взять десять рублей. Чем дольше мальчик останется в деревне, тем труднее будет его выкупить… А там, пожалуй, через суд станут требовать… Ольга была опытна и знала твердо, что "люди довольно низки".

В это время дверь нерешительно скрипнула… Ольга укладывала ребенка около постели, не сразу обернулась; к тому же темно-серые сумерки повисли в комнате и узнать вошедшую закутанную фигуру казалось трудным. Однако Ольга, приглядевшись, не без удивления спросила:

– Ты, Маша? Откуда такая?

– Я и есть, – ответила гостья. – Только ты не кричи. Я к тебе пока, тут и останусь. Можно, что ли?

– Да раздевайся скорее. И рассказывай, откуда ты взялась. Ведь уж второй год тебя не видать.

Маша медленно принялась раскутываться. Развязав шали и платки, она оказалась рослой, видной девушкой, с приятным, довольно свежим и обыкновенным лицом и стриженными, как после болезни, волосами. Она села около стола и оглядывала комнату. Ольга зажгла жестяную лампу и принесла кипятку для чаю.

– Вот как живете, – проговорила Маша. – Бедно живете. Ольга обиделась.

– Как ни как, да по закону, – проговорила она не без ядовитости. – Ну, а Модест Аполлонович – здоров?

– Что в законе, что без закона – редко, когда счастье, – усмехнулась Маша. – Я вот тебе про Модеста-то и расскажу.

– Да ну, говори ты толком, – торопила Ольга, которая горела от любопытства.

– Толком и расскажу. Видались мы с тобой позапрошлой весною. Сколько раз этот самый Модест нас с тобою шоколадом угощал? То у Андреева, то у Исакова. Потом однажды ужинали в ресторане. Ты была, еще кто-то из девушек и он. А какой он сам-то, помнишь? Разве сказать, что парикмахер? Никогда! Барин, из самых франтоватых, аристократов, присяжный поверенный какой-нибудь… И насчет дам он, насчет обращения…

– Да это сейчас видать было, что он на дам зол, – вставила Ольга, слушавшая с жадной внимательностью. – Ну и что ж, вы с ним познакомились? А место? Ведь у тебя место на пятнадцать рублей было… Вот место!

– А слушай, – продолжала Маша, прикусив кусочек сахара и схлебнув чай с блюдечка. – Он мне и объяснял, почему он должен быть победительный для женского пола. Потому что он дамский парикмахер в шикарной парикмахерской на Невском. А дамский втрое получает против мужского, если он с обхождением и способен. У Модеста большие способности. Многие дамы, как приедут, сейчас: "А где мсьё Модест?" И никого больше не хотят. А то на дом требуют. Он очень много по-французски знает и тоже из заграничного. Впрочем, ты сама могла все это видеть. Ну, и тем он меня чрезвычайно поразил, что такой человек, с образованием и все другое, вдруг передо мной на коленях, и что обожаю, и люблю, а сам в рыдании. Ну, я от места отошла и с ним на Троицкой в комнате и поселилась. Там мы у хозяйки посейчас и жили, а теперь я скрываюсь.

– Как скрываешься? Почему?

– Да очень просто. Все это у нас хуже да хуже пошло. Совсем он обращение переменил. У меня в Покрове сын родился – ну, он, конечно, на это очень зол. Зачем, мол, сейчас же и ребенок? Это, говорит, связи, расходы, да к тому же и совсем немодно: сию же минуту и ребенок! Очень на меня обижался. Как родился ребенок, я долго больна была, а потом он уж вовсе зверем стал. Я говорю – ну, отдай в Воспитательный, а он меня как ляскнет, больную-то: сама плати двадцать пять рублей! А у него деньги есть, я знаю, только ему на другое нужны. Я, погодя немного, опять: отдай в Воспитательный! – Он опять ляск, даже в глазах круги. Ну, что это за обращение? А сам все поедом ест. Это даже очень низко. Вот я и удумала штуку.

– Смотри, – сказала крайне заинтересованная Ольга. – Он тебя так и вовсе бросит.

– Эка, хватилась! Да на что он мне нужен? Я его с обращением любила, а не мужика. Я ему написала записку, что не увидит он меня ни на этом свете, ни в будущем, потому что я больше не существую, а сама скрылась. Скрылась, а ребенка ему оставила.

Ольга всплеснула руками.

– Вот так раз! Куда ж ты теперь деваешься? А ребенка-то зачем оставила?

– А пускай. Все знают, что его ребенок. Небось не отвертится теперь, заплатит двадцать пять рублей, свезет в Воспитательный. А я, как узнаю, что он свез – сейчас на прежнее место пойду. Очень зовут опять, прибавку даже обещают. Пока у тебя побуду, а то он меня найдет, кинет мне ребенка – куда я тогда?

Ольга засмеялась.

– А и хитрая же ты, Машка! – с удовольствием сказала она. – Только, увидишь, он тебе номерка не даст. Так и не найдешь потом ребенка. Ты бы сама лучше в Воспитательный свезла. Шут с ним – связываться? Уж неужели не прикопила двадцати-то пяти рублей?

– Мне сейчас барыня, куда я поступаю, двадцать пять вперед даст. Не первый день меня знают. А не желаю. И денег мне не жалко, а не хочу. У меня мысль такая, и для мысли. Его ребенок – пусть платит. Потому что это уж окончательно свинство, и я не допущу.

– А коли след ребенка-то потеряешь?

– Не потеряю. Пока маленький, пока я не справилась с деньгами, как надо – пускай. А потом найдется. Я же его мало и грудью кормила, привязаться-то не успела к нему, не очень жалела. Вот, думаю, теперь мой рвет и мечет! Завтра утром сходить надо к хозяйке потихоньку, узнать.

И она опять спокойно прихлебнула чай.

Ольга с невольным уважением посмотрела на свою твердо-характерную подругу. И вдруг у нее мелькнула счастливая мысль.

Назад Дальше