Тихая репетиция в пустом полутемном театре – приятное зрелище, спокойное. Все не налажено, все не так, – но видишь самую работу налаживанья, видишь умелых людей, и очень любопытно наблюдать.
Впрочем Ю. М. Юрьев, игравший дядю Мику, уже сразу был, "налажен". Он вовсе и не играл, просто себе ходил дядей Микой, – и кончено. Я думаю, редкий автор видел на сцене такое совершенное воплощение задуманного образа, как я – в дяде Мике – Юрьеве. Таким он был и на спектаклях. Не слишком ли молод? – говорили иные. Нет. Будь он старше – это уж был бы не дядя Мика, не настоящий.
Плохо налаживалось самое "Зеленое Кольцо", сцена собрания: "Смотрите как они ничего не понимают, – шептал мне Блок. – Они даже не понимают прямого смысла слов, которые произносят. И оттого – ни стать, ни сесть…"
Мейерхольд видел не хуже Блока. И после этой сцены собрал в фойе молодежь (подлинную молодежь, иные еще только школу кончали). "Вы поймите, – взволнованно убеждал он молодых артистов, – вы поймите, что центр этой сцены – "вместе". Каждый должен чувствовать себя живой частью одного живого целого. И все время тут же присутствует это "целое". Двигайтесь, путайте, перебивайте друг Друга, но слушайте не себя, а всех других. Никакая путаница не страшна, если вы будете помнить вот это "вместе", вот эту живую, все время действующую в вас и среди вас, – общность…"
Я не помню точных слов и всей технической стороны речи Мейерхольда, но суть ее, здесь переданная, была именно такова. И лишний раз убедила меня, что Мейерхольд знает – пусть недостаточно в пьесе выявленный – центр "Зеленого Кольца", его секрет: радость совместности.
Уже на генеральной репетиции, в артистических коридорах, никого нельзя было узнать: казалось, это все настоящие подростки. Смолич точно родился гимназистом "с серьезным будущим". Цыбастой, несложившейся девочкой смотрела Ро-щина-Инсарова. А про Домашеву подлинные гимназистки, мои приятельницы, подлинные участницы одного из подлинных "Зеленых колец" – спрашивали после спектакля: "Ведь Домашевой не больше же пятнадцати лет? Как же она уж актриса?"
Немного остается прибавить к моим "воспоминаниям". Первое представление состоялось 18-го апреля. Пьеса прошла так же, как прошли и проходят все другие. Так же давала она полные сборы, – со времен войны все пьесы дают полные сборы… Так же и бранили ее, – газеты вечерние, газеты утренние, – как всякую другую. Однако нет: бранили хуже другой. С раздражением, напомнившим мне первый, частный, отзыв старых литераторов. Только насчет "безнравственности" не догадались. В голову, должно быть, не пришло. Уж очень далекими от "безнравственности" вышли "дети" Мейерхольда.
Не критика пьесы (дело обычное), – но именно эта нотка раздражения особенно любопытна. Опять "старые" – начальники, родители, воспитатели и вершители, – рассердились на дерзкую молодежь. Молокососы, читающие Гегеля! Еще лезут "с милосердием"! Не милосердие ваше нужно: послушание.
Да и нет вовсе таких "молодых", успокаивает себя дальше самодовлеющая старость. Все одни выдумки. Все пока обстоит благополучно.
Я не спорю, гораздо покойнее для "старых" вовсе не думать о "новом". Упразднить самый вопрос. Это легко, если пожелать; ведь новое зреет в тишине и тайне, новые в газетах не пишут…
Ну, а когда новое все-таки скажется? Пусть длинен сегодняшний день, но "завтра" непременно придет, закрывай – не закрывай глаз. Такие ли эти завтрашние люди, как герои "Зеленого Кольца", тот не такие, и все ли они сейчас юны (по возрасту цифровому) – я не знаю. Знаю, однако, что опор для своего строительства они будут искать своих, – прежних не возьмут: "насмотрелись на это ихнее старое устройство!.." И знаю еще, что борьба с "новыми" не минует "старых", как ни уверяй они себя, что "все благополучно", "все на своих местах".
Самая поспешность заверений, замазывание вопроса и злоба, злоба, – уже показывают, что полного-то упокоения у "сегодняшних" нет. Рождается тревога. Шатаются устои…
Через головы людей прошлого, боязливо ненавидящих или равнодушно не понимающих, я посылаю привет тем, которые придут завтра. Всем тем, юным годами и сердцем, кто в тишине кует оружие "знания и воли", кто предчувствует радость борьбы и верит в силу "совместности"; всем, и близким ведомым, и далеким неведомым – всем, всем!
А старая ненависть не страшна. У людей будущего есть "милосердие"… оно беспощадно: оно победит.
З. Гиппиус
Приложение
Анастасия Чеботаревская. Лунные муравьи
З. Н. Гиппиус. Лунные муравьи. Шестая книга рассказов. Книгоиздательство "Альциона".
Несколько лет тому назад рассказы Зинаиды Гиппиус печатались в журналах самого крайнего модернистского толка – "Вопросах Жизни", "Весах", "Северных Цветах" и т. п. С тех пор вместе с поворотом в общественности произошел и всякий литературный сдвиг, в котором наметилось, пожалуй, кое-что и хорошее, и плохое… Первое заключается в том, что многие из писателей левого лагеря (Ф. Сологуб, В. Брюсов, 3. Гиппиус, А. Блок, Д. Мережковский, Д. Философов), выйдя из специально-модернистских журналов, внесли свежую волну литературного оживления в органы внепартийные, нейтральные. Плохое, на мой взгляд, заключается в появлении эстетического снобизма, нашедшего себе приют в журнале "Аполлон", далеко уступающем по своей литературно-художественной ценности таким своим старшим предшественникам, какими были в свое время "Мир Искусства" и даже не всегда художественно объективные "Весы". В тех журналах (не говоря уже о "Новом Пути", занявшем особую, богоискательскую позицию) чувствовалось присутствие какой-то эстетической веры, какого-то, хотя бы и несколько фанатического, горения, убежденности – хотя бы и в самоценности "чистого искусства", чего отнюдь нельзя подметить в протокольно-индифферентном тоне апологетов снобизма, – и вот одна из причин, почему имя 3. Гиппиус, вместе с некоторыми другими, встречается теперь в альманахах и в более распространенных журналах. Лично я полагаю, что здесь сыграла роль и некоторая эстетическая переоценка, связанная с именем Влад. Соловьева, в котором поэт являлся равноценным мыслителю; исчезло прямолинейное и эстетически-элементарное деление на форму и содержание, – принята их нераздельность, слитность в подлинных произведениях искусства. На границе этого литературно-эстетического перелома развилось беллетристическое дарование 3. Гиппиус; как поэтесса, она выявилась и раньше, и определеннее… Рассказы 3. Гиппиус последнего периода, именно шестая книга, проникнута какой-то очень острой современностью; почти все рассказы затрагивают те или иные явления послереволюционных настроений. Но темы, тракруемые в отдельных из этих рассказов, как ни пронизаны они жгучей современностью, затрагивая мотивы самоубийства, войны, терроризма и т д., все же всегда стоят в тесной связи с общим мировоззрением талантливой писательницы – идеями Бога как религиозно-философского начала, мятежности как начала творческого, и исказительства как обоснования правды, смысла жизни. Этим темам посвящены трогательные, проникнутые глубоким и нежным чувством рассказы: "Земля и Бог", "Приказчик", "Он – белый", "Лунные муравьи", хотя, бесспорно, лучшими вещами сборника являются прекрасный рассказ "Женское" и "Нет возврата", где элемент рассказывательный, весьма свойственный прозе 3. Гиппиус, подчинен элементу изобразительному, до жути сгущающемуся во втором рассказе – о вернувшихся с войны офицерах, которым уже "нет возврата" к обычной нормально-обывательской психике. Сильным оружием г-жи Гиппиус в прозе служит диалог, который чрезвычайно удается ей: беседуют ли у нее плутоватый мужик с барином-интеллигентом, "уверенная" проститутка со слезливым студентом, простодушные земляки, заброшенные на чужбину, где и "Христос не воскресает", или завсегдатаи трактира "Рекорд" – везде мы слышим здесь какие-то подлинные, настоящие, те самые "раз найденные" для данного определения слова, которых искать так настойчиво рекомендовал беллетристам такой мастер слова, как Флобер. В связи с этим и язык большинства рассказов 3. Гиппиус – прекрасный, чисто-русский литературный язык, любуясь отдельными выражениями которого (особенно в диалогах), так и хочется сказать: "Где только удалось автору все это услышать!"
Дмитрий Мережковский. Ночью о солнце
Бог создал Еву из ребра Адамова. От начала мира этому поверили и верят до сего дня. Она – в нем, она – он; без него ее нет.
Девочка, на краю обрыва,
Плачет, свивая венок…
– Девочка, кто тебя обидел?
Она испугалась, что я увидел,
Пролепетала странный ответ:
– Меня Сотворивший меня обидел,
Я плачу оттого, что меня нет…
О, зачем ты меня тревожишь?
Мне твоего не дано пути.
Ты для меня ничего не можешь:
Того, кого нет, нельзя спасти.
Ты душу за меня положишь,
– А я останусь венок свой вить.
Ну, скажи, что же ты можешь?
Это Бог не дал мне – быть.
Вообще, господа критики – любезные кавалеры с дамами, даже у нас, в России, где нельзя упрекнуть их в излишней любезности. Пока писательница – только писательница, женщина – только женщина, – ей многое прощается. Если бы он, а не она писала, – сочли бы посредственным или никуда негодным; ну, а для нее недурно.
Но горе той, которая не захотела этой чести, выступила из-за щита своей женской слабости, усомнилась в том, что "Бог не дал ей быть".
Вот главная вина 3. Гиппиус Все простили бы, только не это. Она коснулась тайны, которой нельзя касаться, древней-древней, семью печатями запечатанной, – тайны о браке, о поле, о нем, который есть, и о ней, которая не должна, не может, не хочет быть. Тут вовсе не эмпирический, не нравственный, не общественный вопрос о равенстве или неравенстве, о свободе или несвободе женщин, а неизмеримо более глубокий, метафизический вопрос о двух полюсах мира, о бытии и небытии, о мужском и женском в их вечной, нездешней противоположности.
Мужчина все позволит женщине – преклонит колени и отдаст ей все права, свободы, почести, – только не позволит ей быть. Быть ей – ему не быть: вот западня дьявола, которая кажется заповедью Божьей. "Глава жене – муж". Это ведь и значит: он есть, а ее нет.
И вовсе не литературная критика, не бытовая нравственность, не общественное мнение восстали бы на нее, если бы удостоили прислушаться к тому, что она говорит, а вот эта именно древняя тайна пола, тайна "женского" – как бы сама природа, закон естества.
– А, ты захотела быть. Так будешь же. Но будешь притчей во языцех, позором среди жен. Твоя смерть – смех. Смехом тебя казню. И затоскуешь о своем ничтожестве, опять захочешь не быть. И не сможешь. Будешь иметь душу. Но посмотри на нее, на душу свою:
Она шершавая, она колючая,
Она холодная, она – змея.
Меня изранила противно жгучая
Ее коленчатая чешуя…
Своими кольцами она, упорная,
Ко мне ласкается, меня душа.
И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная – моя душа.
Таков закон естества, порядок необходимости. Но что же такое религия, как не борьба с необходимостью, во имя чуда, во имя иного порядка? И вот Она же – в этом ином порядке:
Кто увидел Утреннюю, Белую
Средь расцветающих небес,
Тот не забудет тайну смелую,
Обетование чудес..
Душа моя, душа свободная,
Ты чище пролитой воды,
Ты – твердь зеленая, восходная,
Для светлой Утренней Звезды.
Недаром оба стихотворения поставлены рядом и озаглавлены: "Она". Между этими двумя полюсами – "вечно женским" и "вечно женственным" – колеблется игла весов, тонкая, острая, – вся поэзия Гиппиус.
В романе Уэллса "Путешествие на Луну" описываются лунные люди, похожие на исполинских муравьев, почти в рост человеческий, но такие слабые, хрупкие и валкие, что одному земному человеку легко истребить их целое полчище: стоит любого ударить или даже просто пальцем ткнуть, – он уж и готов: подломились лапки, хрустнул, завалился и подох.
В одном недавно напечатанном рассказе З. Гиппиус с этими "лунными муравьями" сравнивает тех современных русских люден, из которых набирается нынешнее небывалое множество самоубийц. Такие же они слабые, хрупкие, валкие: чуть тронешь – хрустнул, завалился и подох. Ужасающая готовность к саморазрушению, самоуничтожению; любовь к смерти, влюбленность в смерть.
О почему Тебя любить
Мне суждено неодолимо?..
Теряет бледные листы
Мой сад, Тобой завороженный…
В моем саду проходишь Ты, –
И я тоскую, как влюбленный.
Так сильна у нее самой эта влюбленность в смерть, что иногда начинает казаться, что и она той же неземной породы, что ее собственная поэзия – поэзия "лунных муравьев". Со всех "цветов зла" сочащийся, невидимо разлитый в воздухе яд, который превращает кости человеческие в скорлупу насекомых, собирает она и складывает в стихи, как мед в соты. И куда только ни залетает, в какие страшные орхидеи-мухоловки ни забирается, чтобы пососать этого смертного яду.
Любовь к смерти – и это все? Стоит немного пристальнее вглядеться в поэзию Гиппиус, чтобы увидеть, что это не все, что она ишет не только яда, но и противоядия. Нашла ли, найдет ли, – вопрос иной, но что ищет, нет сомнения. Может быть, для того только и проделывает над собою все эти опасные, почти преступные опыты, чтобы изучить, заразу, победить ее изнутри, подобно врачу, который прививает себе болезнь, чтобы найти лекарство.
Коренное свойство "лунных муравьев" – невинность, неведение того, что с ними делается: гибнут и не знают, – как, отчего и за что. 3. Гиппиус знает, во всяком случае, знает, откуда все пошло, где и когда началось.
Жадны звонкие копыта;
Шумно, дико и темно…
Там – веселье с кровью слито.
Тело в тело вплетено…
Вес разбито, все забыто, –
Пейте новое вино.
Жадны звонкие копыта…
Будь что будет, – все равно.
Это в октябре 1905 года, а в декабре того же года:
Тайна есть великая, запретная,
Есть обеты – их нельзя развязывать.
Человеческая кровь – заветная:
Солнцу кровь не велено показывать.
Так вот откуда пошло, где и когда началось. Лунно-муравьиная чума от крови, показанной солнцу. Самоубийство – за убийство, казнь – за казнь, кровь – за кровь.
Те пятна ржавые вкипели,
Их ни забыть, ни затоптать.
Горит, горит на темном теле
Неугасимая печать.
О, конечно, можно бы перевести и на прозу эту поэзию… Сначала кровавый, потом пыльный вихрь:
Едко, сладко дышит тленье.
В сером вихре тает плоть.
Помяни мое паденье
На суде Твоем, Господь!
И наконец, серая слякоть:
Тучны, грязны и слезливы,
Оседают небеса.
Веселы и шепотливы
Дождевые голоса…
О гниеньи, разложеньи
Все твердят, – не устают,
О всеобщем разрушены!
Умирании поют.
Та самая слякоть, в которой мы и сейчас находимся.
Мы, тихие, в себе стыдимся Бога,
Надменные, мы тлеем, не горя.
О, страшная и рабская дорога!
О, мутная, последняя заря!
Подписано 1904 – до "освобождения", но можно бы подписать и 1910-11-12 и еще Бог весть каким годом, потому что в этой неподвижной серости, однозвучной слякоти само время как будто остановилось, сделалось вечностью.
Единый миг застыл – и длится,
Как вечное раскаянье.
Нельзя ни плакать, ни молиться…
Отчаянье! Отчаянье!
Сомкни плотней пустые очи
И тлей скорей, мертвец.
Нет утра, нет дней, есть только ночи…
Конец.
Конец "лунных муравьев": подломились лапки, хрустнул, завалился и подох.
Какая-то московская барышня из красного знамени, с которым в 1905 году шла на похоронах Баумана, в 1910 году сшила себе декадентское платье для маскарада. Вот в кратчайшем символе судьба всех "лунных муравьев", тот хваленый отказ от общественности, возврат к личности, о котором так хлопочут "Вехи".
Бывшие декаденты в искусстве – теперешние "лунные муравьи" в жизни. Слепое самоутверждение приводит к саморазрушению, к самоубийству личности. Это две стороны одного и того же. Единый первоисточник обоих ядов, и декадентского, и "лунно-муравьиного". Вот что знает 3. Гиппиус, вот с чем она борется. Вся ее поэзия – удачная или неудачная, но несомненная попытка борьбы именно с этою заразою, поиски за противоядием именно от этих ядов.
Только в самом конце декадентства старого, слепого, нерелигиозного утверждения личности – ее острейшее острие ломается, или, вернее, сама личность переламывает, перебарывает, преодолевает себя, чтобы выйти в общественность, уже не старую, слепую, а новую, зрячую религиозным зрением. Вот чем отличается 3. Гиппиус от всех своих сверстников, русских декадентов. У них у всех личное остается личным.
От уединения к соединению, от себя ко всем, – таков путь 3. Гиппиус, еще не пройденный, но уже начатый.
Чтобы спастись, надо знать, отчего гибнешь. На вопрос: отчего? – нельзя точнее ответить, чем отвечает поэт.
Кем не владеет Бог, – владеет Рок.
Это верно не только о каждом человеке в отдельности, но и о целых поколениях, о целых народах.
Страшное, грубое, липкое, грязное,
Жестко-тупое, всегда безобразное…
Трупно-холодное, жалко-ничтожное,
Непереносное, ложное, ложное.
Но жалоб не надо; что радости в плаче?
Мы знаем, мы знаем: все будет иначе.
Было и будет. Святое в бывшем, святое в будущем.
И вижу я: на ком-то загораются
Сияньем новым белые венцы
Нал временем, во мне, соприкасаются
Начала и концы.
Было начало, будет конец. Соприкоснется святыня со святынею, бывшее с будущим.
Мы ни там, ни тут.
Дело наше такое, бездомное.
Петухи поют, поют…
Но лицо небес – еще темное.
На деревья гляди, на верхи;
Не колеблет их близость рассветная.
Все поют, поют петухи;
Но земля молчит, неответная…
Пусть молчит, только бы этот крик петухов, ночью о солнце, не умолкал.
Напророчили вещие птицы,
Отмерцали ночные зарницы, –
Солнце встает вдали…
Какою мерою любовь измерить?
О, дам мне, о, дай мне верить
В силу моей земли!
Только бы вера была, и сила будет, солнце встанет. Тогда-то ответит земля на крики вещих птиц…