Опавшие листья - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 21 стр.


На Фонтанке, где еще не зажигали огней вдоль набережной, были навалены грудами сосновые и березовые дрова. Стояли тяжелые сани с койками, запряженными рослыми, красивыми, могучими лошадьми в черной сбруе с медным набором. Звонко раздавались голоса кладчиков, щелкали, падая с треском, поленья и, покрывая все голоса, кричали подравшиеся громадные, ломовые жеребцы. Издалека, от Самсониевского моста, с катка, неслись звуки военного оркестра. Играли все того же "Тигренка", которого пели летом у Семенюк.

- В России всего много, - говорила Варвара Сергеевна, - все свое. Дрова пришли летом по Тихвинской и Онежской системам каналов из лесов, которым конца-края нет… Всю Западную Европу уместить можно на нашем северном крае - и все леса… И везде работают русские люди, и русские лошади везут заготовленный лес. Маленькие, крепкие вятские, пермские лошадки, финки, а здесь по городу тамбовские и воронежские битюги. Нигде нет такого богатства, как у нас. И никакой народ не мог бы, Федя, так трудиться, так приспособиться, как русский народ… Все, все - свое… Только баловство одно - иностранное… Темными гранитными беседками, усыпанными снегом, с фонарями на цепях, надвинулся на них Чернышев мост, и чуть качались доски под ногами лошадей в его разводной части.

И когда перешли его, Варвара Сергеевна остановилась у большой полукруглой площади.

- Смотри, Федя, - тихо сказала она, сжимая его красную от мороза руку маленькой ручкой в теплой шерстяной перчатке. - Какая красота! Была я молода и где, где только я не побывала. Была в Венеции, была в Риме, в Париже - любовалась авеню Елисейских полей. А вот этот закуток среди бледно-желтых зданий с белыми колоннами, уголок строгого Александровского стиля, я не могу не любить. Зимою, в сумерки короткого дня, хорош он. Смотри, Федя, смотри и люби… красоту своей Родины!.. Запомни: это стиль! Тут ни одной линии ни прибавить, ни убавить нельзя!..

Небо уже было темно-фиолетовым, как фон портрета на старой миниатюре, писанной на кости. Но еще видны были струи белого дыма, что поднимались из труб и исчезали в сумерках. Большие черные окна министерских зданий, арки ворот были мягки, точно таили еще в себе свет прошедшего дня. Строгая, ровная уходила вправо Театральная улица и замыкалась чуть видной, совсем прозрачной громадой Александрийского театра. Все было строго, подтянуто, как часовой того времени в кивере с длинным султаном, в тесном мундире и узких лосинах.

- Видишь, Федя, какие мы!.. Ты посмотри: маленькие колонки под окнами, большие колонны фасада! Запомни, Федя… Это грация чистого стиля.

Как же было не любить Россию!? Как не сделать ее своею дамою сердца, когда и сама мама, милая, добрая мама, мама, которая одна все знает и понимает, сказала ему, что она - красота!..

XII

На Щукином дворе у Варвары Сергеевны были свои поставщики. В громадной лавке братьев Лапшиных, торговавших с Берлином и Лондоном и отправлявших за границу в зашитых рогожами корзинах партии мороженых сибирских рябцов и тетерок, Варвару Сергеевну, покупающую на копейки, встречали как родную.

Она была старая покупательница. Двадцать лет ходила она в эту лавку, и на глазах хозяина и сидельцев выросли ее дети.

- Что, матушка-барыня, давно жаловать не изволили? - снимая картуз с лысой головы, говорил бородатый хозяин, ласково из-под очков глядя на бедно одетую, в старом салопчике на беличьем меху, Варвару Сергеевну. - А сынок-то, Федор Михайлович, маменьку переросли.

Федя смотрел на горы дичи, наваленной на полу громадного сарая. Шесть молодцов в коротких лисьих шубах, повязанных передниками, бойко кидали серых мягких рябчиков, пестрых свиристелей и отсчитывали их по сотням.

"Русские рябчики…, - думал он. - Все ее, моей мамы, сердца - России. Ишь какое богатство!.."

От Лапшиных прошли внутрь двора, где под громадными навесами в сотнях широких и длинных корзин, в которых можно было уместить взрослого человека, краснела клюква, брусника, лежали румяные яблоки и золотистая морошка, где в ящиках из тонких досок тонул в опилках зеленый и темный крымский, астраханский и кавказский виноград, где стояли громадные банки самых различных варений и где Федя еще больше проникся уважением к своей Родине, такой на вид бедной и скромной, но так щедро засыпавшей дарами своих обитателей…

А когда мама, накупив все, что было нужно, крикнула извозчика и поехала с Федей домой, - на Чернышевом было темно, тянулись сани с седоками, обгоняли тяжелые тройки, наваленные кубическими глыбами снега, лежащими точно куски исполинского сахара, извозчик сидел боком на облучке, дергал вожжами и что-то длинно и охотно рассказывал Варваре Сергеевне. И было хорошо в переулке…

Против Лапина, где завернутые в темно-синюю бумагу, с обнаженными белыми, сверкающими при свете газовых рожков верхушками стояли на цыбиках чая сахарные головы, Федя слез и пошел до Троицкой, к Филиппову, за булками.

Он шел по тесной каменной панели, густо посыпанной желтым песком, в тиши пустынной улицы. Пар надо ртом сверкал радугою при блеске редких фонарей. Он читал вывески: "Продажа дров", "Продажа вин", "Ренсковый погреб" и вспоминал анекдот, рассказанный ему дядей Володей об иностранце, который уверял, что в Петербурге все купцы носят одинаковые фамилии: Продажадровы и Продажавины… "Почему ренсковый погреб? Откуда это слово? Продажа рейнских вин? От Рейна, что ли?" И слово ренсковый ему было мило. Такое родное, русское, петербургское. "Или вот, - думал он, глядя на вывеску "Modes et robes (Моды и платья.), - как изводили мы mademoiselle Suzanne, когда читали нарочно: "модас эт робес"… Хорошая mademoiselle Suzanne. Как она, бедная, постарела после смерти Andre. Верно, и правда любила его сильно… Вот стоит! Любить кого-нибудь. Земного… Кто умереть может. Я вот люблю… Бога… Маму… ну всех родных, конечно, но больше всего я люблю Россию… Петербург… Санкт-Петербург… Питер - все бока повытер… Петрополис… Петроград… какое глупое слово - Петроград… А русское?.. но глупое… нельзя никак переименовывать, - как назвали, так и есть… У Пушкина: "… и всплыл Петрополь, как тритон, по пояс в воду погружен"… Но мне больше нравится: "Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид… Невы державное теченье, береговой ее гранит…" Пушкин, видно, тоже любил Петербург… Он был гений. Я таким, как Пушкин, не могу быть, но я люблю Петербург и люблю Пушкина, потому что он мой. Он русский… И не русский, а арап. Арап Петра Великого!.. Боже, какая ерунда!.. Так и тетя Лени - немка. А какая она немка! Такая же петербурженка, как и мы… Фалицкий как-то пел:

А вот и наша Леничка, Леничка
Из Коломны, немочка, немочка…

А мама сердилась… Краснела пятнами. Не люблю я Фалицкого… Липочка говорит, что он "старый пошляк". Я и Липочку люблю, хотя она всегда смеется надо мною. Она тоже петербурженка… Ну совсем как парижанка, только гораздо лучше. Что Париж? Въедешь и угоришь. А Питер - все бока повытер"…

У Филиппова на окнах, над куличами - громадными "именинными" кренделями в два аршина величиною, желтыми бабочками горели газовые рожки.

Двойная дверь на блоке скрипела, впуская и выпуская покупателей. На деревянном полу были густо насыпаны белые опилки, и от нанесенного снега было мокро. Магазин был тесно набит народом. Кто стоял у прилавков, кто, стуча медными пятаками о мраморный край у кассы, покупал марки, которыми расплачивался за покупки. Белые от муки, пухлые, расторопные продавцы в рубахах и передниках, с волосами, подвязанными на лбу ремешком, проворно подавали бумажные пакеты и носились за прилавками, уставленными высокими цилиндрами из кренделей, заварных с маком и солью, мелких румяных сушек, овальных, розовых, миндальных, маленьких, темных, сладких, рассыпчатых и больших, в которых голову можно было продеть. В корзинах и ящиках лежали красно-коричневые, рассыпчатые сухари, маленькие желтые сухарики, сухари, осыпанные крупным кристальным сахаром и толченым орехом, и сухари, политые белым и розовым сахаром. За стеклянным прилавком горами лежали калачи, сайки простые и заварные, мучные, соленые, витые, сладкие плюшки, крендели и гуськи с сахаром и изюмом. Отдельно грудами лежали маслянистые подовые пирожки с луком, мясом, капустой, яйцом и вареньем и слоеные тонкие, хрустящие.

В ярком свете, в теплом воздухе было парно от людей. У Феди на ресницы налип иней, от этого искрились лица продавцов и покупателей. Шумно было от голосов.

- Два калача по три!

- Сайку в пять и два кренделя по полторы!

- Получите за два пирожка шесть копеек!

- Фунт сухарей ванильных в тридцать!

Тут Федя увидел Ляпкина. Он ел пирожок. Сало текло по его пальцам, и он с набитым ртом доказывал что-то студенту и курсистке, тоже жевавшим пирожки.

"Богата Россия", - подумал Федя. Поклонился Ляпкину и стал протискиваться к прилавку.

Когда вышел от Филиппова, в темную ночь уходил уже Невский огнями уличных фонарей и освещенными окнами магазинов. На Думе пятном светились часы, и в туманной зимней мгле чуть намечалась адмиралтейская игла. Все было прозрачно.

У панели стояли лихачи. Их лошади, нарядные, почти такие же хорошие, как лошади Савиной, были накрыты пестрыми лохматыми коврами. Кучера, красивые, бойкие, нахальные, зубоскалили на панели.

"Ну где есть такие люди? - подумал Федя и с любовью посмотрел на лихачей. - Завидное житье… Эх, был бы я лихачом, не надо бы учить латинскую грамматику".

Вспомнил двойку, полученную утром у Верта за перевод метаморфоз Овидия. Нет, не давались ему латинские стихи.

"Плохо, - подумал Федя. - Этак я и на второй год останусь… Ну что же… стану лихачом!.. Пожалуйте, кавалер, прокачу на американской шведке!.."

Но прибавил шагу. "Зубрить дома надо. Зубрить… Кербер-грек завтра вызовет, Гомера, сукина сына, переводить…"

Дома, после обеда, в маленькой комнате горело две лампы. У Миши - под зеленым колпаком, у Феди - под голубым. Миша, закрыв глаза, зубрил латинские предлоги.

- Ante, apud, ad, adversus, circum, circa, citra, cis, ergo, contra,…хоть бы сгорела проклятая гимназия!.. Чтобы черти начихали на плешь сволочи Митьке! - потягиваясь проворчал он безразличным тоном.

Из гостиной по коридору неслись гаммы. Mademoiselle Suzanne занималась с Липочкой.

Федя сидел за своим столом. Мягко светила лампа. Маркиз де Карабас важно разлегся на столе, подле ранца, и презрительно вытянул серый в черных кольцах хвост вдоль греческой грамматики. Он щурил зеленые глаза на "Одиссею" и сладко мурлыкал. Должно быть, читал про Пенелопу.

Федя, заткнув уши, углубился в жизнеописание графа Суворова-Рымникского, князя Италийского… Он ушел в далекую поднебесную высь Сен-Готарда, он бился на Чертовом мосту и влюбленными глазами смотрел на маленького старика на казачьей лошади в "родительском" плаще, пропускавшего мимо себя замерзавших солдат. "Чудо-богатыри, - слышалось ему, - неприятель перед вами дрожит!"

Какие-то невидимые струны пели в его душе, и ему слышался голос кумира солдат, великого русского полководца:

"Помилуй Бог, как хорошо!.. Бог, отечество, государь… Горжусь, что я русский!"

XIII

Ипполит стоял посреди гостиной, против Феди, и декламировал нараспев:

- Победоносцев для синода, бедоносцев для народа, доносцев для царя, рогоносцев для себя.

- Кто это Победоносцев? - спросил Федя.

- Обер-прокурор святейшего синода и друг царя.

- Ты его знаешь?

- Нет, не имею этой великой чести.

- Как же ты говоришь так про него?

- Слыхал, что он пишет сочинения: о России, о православии, о самодержавии. Он, Катков и Аксаков - три кита славянофильства, православия и царизма - видят в России какое-то новое откровение.

- А ты читал?

- Ну! Вот нашел! "Я глупостей не чтец, а пуще образцовых". Буду я читать различные "Московские Ведомости" и "Русские Вестники".

- Может быть, и очень умно написано.

- Патриотично, значит - не умно.

- Разве глупо - любить Россию?

- Россия самая печальная страна в мире. За что ее любить?

- Но ты - русский.

- К сожалению - да. Но я стремлюсь стать европейцем, даже и не европейцем: и это заблуждение… человеком. Человек - это звучит гордо. А русский?.. Что такое русский?

Феде больно было слышать это от Ипполита. Спорить с ним он не смел. Ипполит был старший брат, в седьмом классе и с первого класса шел первым учеником. Когда он приносил домой "месячную ведомость" с отметками, она вся состояла из пятерок. Успех, внимание, прилежание - пять, пять, пять. Вся ровная, точно какой-то красивый узор на, бумаге. Только батюшка, отец Михаила, приставил к первой пятерке маленький минус, но такой маленький, что его и незаметно… У Феди, увы, - пестрота была страшная. Толстые двойки роковыми пятнами стояли и против греческого, и против латинского, и жирная пятерка с плюсом, поставленным батюшкой за благочестие и чтение на клиросе, не скрашивала ведомости. Тройку влепил немец, и тройка стояла у математика. Не мог Федя усвоить латинского стихосложения и почему надо читать в стихах vires с ударением на "е", когда настоящее ударение на "i". И какое "а" долгое и какое короткое, и почему одно долгое, а другое, точно такое же, - короткое. Он шел к Ипполиту. Ипполит брал книгу, откидывал черную прядь длинных волос от лба.

И красивые лились стихи.

- Ну, читай, Федя.

Ничего не выходило. Ломался язык, не было созвучия, та же фраза звучала грубо.

Насмешливо горели карие глаза Ипполита.

- Ах, Федя, но это же так красиво!

Да, у Ипполита - было красиво. Он мог. И Федя чувствовал превосходство Ипполита на собою, и потому ему так неприятно было, когда Ипполит издевался над Россией.

- Романовы - обмановы… Рюриковичи… Романовы. Чушь, Федичка, чушь, - говорил он, покачиваясь. - Ты не знаешь истории. Ты запутался в хронологии, ты родословной не выучил.

И у Ипполита все выходило иначе и выходило - гадко. Да… самая печальная страна в мире.

Первый Романов, Михаил Федорович, "Миша" - был умом слаб, не развит и не образован. Правил умный и хитрый Филарет. И как-то так выходило у Ипполита, что все эти Михаилы Федоровичи и Алексеи Михайловичи думали не о России, а о себе, копили себе вотчины, пили народную кровь.

- Какие Романовы, - говорил Ипполит. - Их нет. Возьми рюмку вина и при каждом браке наливай половину водой. Чистая вода осталась… Теперешний - на трубе в оркестре играет… и прескверно, вся его и слава. А кругом: средневековье… Кем окружил себя: Ванновский, Делянов, Катков, Победоносцев - и сыск и застенок. Сидит на штыках… Только не прочно это. И Россия, старая дура.

- Ипполит, - со слезами говорил Федя, - но ведь это доказать надо!

- И доказывать не надо. Ясно, как божий день.

- Какая же страна, по-твоему, заслуживает подражания?

- Франция… Англия… Америка… А в общем - никакая. Государство - это ненормальность. Не должно быть никаких государств, никаких границ, никаких стеснений. И мы этого достигнем.

- Кто же "мы"?

- Мы - народники. Мы пойдем в народ и научим его. Мы просветим его. Ты, Федя, неразвит. Вся беда твоя в том… Твое мышление не может выбиться из рамок: семья, церковь, отечество. Это - детство, но взрослый должен понять, что не это нужно. Я бы посоветовал тебе кое-что читать, может быть, ходить со мною к Бродовичам, там бывают умные люди. Вот теперь решено сплачиваться студентам в землячества.

- Для чего?

- Мало ли для чего… Для оппозиции правительству.

- Но что худого сделало правительство?

- Гм! Долго рассказывать. Все худо.

Федя мысленно прошелся по Щукиному двору, побывал у Филиппова, в Эрмитаже, в Исаакиевском и Казанском соборах, в Морском музее, постоял на Николаевском мосту, полюбовался на вереницы пароходов, стоявших вдоль Невы, - все было хорошо, прекрасно, все сделано "правительством" - императорами… Но как сказать это Ипполиту? Не поймет его Ипполит! Не захочет понять! А где же убедить его, когда он, Федя, неразвит.

- Видишь, Федя, - опираясь на рояль, сказал Ипполит, - надо так устроить, чтобы не было гнета сверху и темноты снизу. Нужно… Нет, ты не поймешь! Не можешь еще ты этого понять. Ты - в прошлом, я - в будущем, и это будущее никак не должно походить на прошлое. В будущем - царь равен нищему. Нет царей. Как в сказке Андерсена, если увидать правду - царь голый. Ничем он от других людей не отличается. Никакого патриотизма… Патриотизм - это возвышение своей народной семьи над другими, а это недопустимо. И вот, Федя, почему я сознательно повторяю, что Победоносцевы, Аксаковы, Катковы, Достоевские, Пушкины, Гончаровы - вредны. Одних надо уничтожать, с другими надо бороться более сильным словом.

- Как уничтожать?

- Как уничтожили Александра II, как хотели уничтожить Александра III Шевырев и Ульянов, как хотели уничтожить Николая I Рылеев, Муравьев и Пестель. Эта борьба не нами начата. Лучшие, благороднейшие умы России мечтали об этом.

- Мечтали… об убийстве… лучшие… благороднейшие умы?!.. Но за что?! За что? - бормотал весь красный Федя.

- Не "за что", а "потому", что они стоят поперек дороги. Они мешают.

- Но за ними - народ… за ними Россия.

- Народ - ничто. Не народ ли дал Разина, Болотникова, Булавина и Пугачева, не народ ли устраивал бунты в Аракчеевских колониях? Россия… Да, с нею придется побороться и, если нужно… и ее уничтожить.

Федя низко опустил голову и тихо, на цыпочках, вышел из гостиной.

Тяжело было у него на душе. Буря бушевала в юной груди! Точно огромная птица билось сердце, и тяжело поднималась грудь. В виски стучало. Брат… Брат… Это сказал брат… старший, любимый, умный, уважаемый брат… Надо уничтожить его даму сердца Россию. И он молчит!.. Если бы оскорбили Мусю Семенюк, если бы обидели Савину, он встал бы на защиту их, дрался бы на дуэли… Но холодно и жестоко говорили, что нужно уничтожить Россию, и он молчал! Что же, может быть, и правда: он молод и глуп… он не видит того, что так ясно и просто Ипполиту, и о чем смело говорят у Бродовичей.

А мама?

Что же?.. Ипполит как-то и про маму сказал, что мама другого поколения. Она отсталая женщина.

Холодно было на сердце. И те, за кого хотел ухватиться Федя, уже заранее были заклеймены презрением. Батюшка-поп, которому выгодно держать народ в темноте, дядя Володя - офицер и ретроград… Отец?.. Но отец?.. Отец тоже часто говорил непонятные речи… Он гордится, что он либерал. Его дама сердца не прекрасная, здоровая, молодая женщина, с губами крепкими и пахнущими яблоками, с густыми русыми косами… Она - размалеванная старуха с гниющими зубами и плешивой головой…

Назад Дальше