Опавшие листья - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 20 стр.


Ипполит, Юлия Сторе, Лиза, Бродовичи умные. Они учились всему этому, читали Кропоткина и Герцена - им нельзя не верить!.. Опять же Иван Рыжов, Игнат, Андрей, Яков, Феня, няня Клуша - народ… А народу надо отдать все, потому что он много страдал и мы его должники… Это всегда повторяет Лиза… Никак не укладывалась жизнь ни в какие рамки…

- Иван, - спросил Федя, - вы не знаете, как зовут барышню Вильсон?

- Не слыхал что-то.

- Не Мери?

- Не знаю… Не слыхал.

Федя задумчиво слушал далекую музыку… "Пусть там сидит Мери… Красиво? Мери… Его Мери… Его дама сердца… Мери Вильсон сидит мечтательно на длинном соломенном кресле, в цветных подушках… Играют на площадке музыканты. Цветы, конфеты, мороженое. Много мороженого, сливочного и крем-брюле. Он, ее бедный рыцарь, сидит с двумя честными поселянами - Игнатом и Иваном и мечтает о ней… Как хорошо! Или быть савинским кучером. Запрягать ее прекрасных рысаков и подавать по снегу широкие сани".

"Марья Гавриловна, на набережную?"

"Да, Федор, на набережную".

"За его спиною прекрасное лицо и дивные вдумчивые глаза. Марья Гавриловна довольна им. Она любит своего кучера".

"Спасибо, Федор, вы дивно прокатили"…

"Он сидел в тесной кучерской, а у Марьи Гавриловны гости, играет музыка. Пусть веселится".

"Но кого же, кого избрать своею дамой сердца? Кому молиться, о ком вздыхать? Муся Семенюк, Марья Гавриловна или таинственная Мери Вильсон?"

Федя вытащил из кармана кошелек, где в секретном отделении лежал серебряный рубль… Одна сторона его была спилена и на ней вырезано "М. С.". Он тихонько поднес его к губам.

- "Нет, я не изменю тебе, дорогая!"

IX

Прошло лето. Кусковы вернулись на городскую квартиру. Начались занятия в гимназии. Был торжественный акт в большом зале, том самом, где стоял во время заутрени Федя с образом Воскресения и двумя ассистентами. В зале теперь были поставлены рядами стулья и сидели родители гимназистов. Был на акте Михаил Павлович в черном фраке, с орденом на шее, Варвара Сергеевна в своем лучшем лиловом платье, обшитом черным кружевом, немного старомодном, но нарядном, шелковом, Липочка и Лиза были в своих белых платьях с большими цветными бантами, чуть пахнувших бензином, которым их тщательно чистили накануне.

Толстый Ipse, Александр Иванович Чистяков, скрипучим голосом читал отчет за "истекший" год, Митька вызывал гимназистов, окончивших с золотыми и серебряными медалями. Они выходили, красные от смущения, застенчивые, неловко проталкиваясь через толпу, одни уже в новеньких, с иголочки, черных штатских сюртуках, другие в старых, сильно сношенных, синих гимназических мундирах. Попечитель, сухой старичок с розовой лентой поверх жилета, под синим вицмундирным фраком, передавал маленькие коробочки с золотыми и серебряными медалями и пожимал руки "лауреатам", как он называл этих окончивших с наградой.

Они возвращались, и родные окружали их, заглядывая через плечи на маленькие золотые и серебряные кружки.

Митька вызывал тем же ровным, бесстрастным голосом гимназистов, удостоенных, при переходе из классов в класс, наград книгами и "Похвальными листами".

- Кусков, Андрей… скончался в мае сего года… Михаил Павлович, угодно вам получить награду вашего достойного сына? - выкликнул он, поднимая две толстые книги, переплетенные в синие коленкоровые переплеты, тисненные золотом, и большой лист александрийской бумаги.

Михаил Павлович вышел из-за стульев. Когда он подходил к столу, Федя первый раз заметил, как осунулся, постарел и поседел его отец. Бакенбарды стали совсем белые, и большая красная лысина спускалась почти до шеи.

- "Шиллер в переводе Гербеля", - сказал, возвращаясь к Варваре Сергеевне, Михаил Павлович.

Варвара Сергеевна беззвучно плакала. Лиза, развернув книгу, смотрела рисунки.

- Какие прелестные гравюры, - шептала она. Ах! Какая прелесть! Посмотрите, тетя - Мария Стюарт!.. Дон-Карлос!.. Валленштейн!..

Ипполит получил том истории Щебальского "Речь Посполитая", Миша - басни Крылова с рисунками Панова. Федя ничего не получил. Он едва перешел в пятый класс с тройкою с двумя минусами за латинское extemporale и с тройкой за греческое.

После акта начались классы. В просторных высоких комнатах гулко раздавались голоса, точно за лето накопилась в них пустота, пахло масляного краскою и свежею замазкой, и осеннее солнце бросало косые лучи на черные наклонные парты.

Второклассники вели охоту на новичков, приготовишки пестрой толпой в неформенных платьях пугливо жались в углу зала подле Семена - "козла".

Федя переехал с верхнего этажа в нижний и уселся за Цицерона и Овидия, стараясь понять всю прелесть латинского стихосложения.

Но дама сердца не шла у него из головы, хотелось быть рыцарем и посвятить кому-то жизнь. "Ей" писать стихи, "ее" имя терпеливо вырезать перочинным ножиком на черной парте, о "ней" думать в скучные часы геометрии и алгебры, о "ней" молиться в церкви.

И не знал, кто же она? Их было слишком много. Императорша, которую он знал только по портрету, висевшему в гостиной, Марья Гавриловна Савина, Муся Семенюк, "Мери" Вильсон, блондинка на гнедой лошади, живущая в чудном "коттедже" на Лавриковской дороге и виденная всего только раз или… Таня, горничная, сестра Фени, которая как-то при смехе и шутках Фени вбежала, одетая в солдатский гусарский мундир своего брата, в комнату Феди, когда там кроме него никого не было, и крепко поцеловала его в губы. От ее губ пахло яблоками, и вся она была живая, как ртуть, упругая и смешная с толстыми ляжками, обтянутыми синими чакчирами. Она пробудила в Феде какие-то новые, смутные чувства. Кровь прилила к лицу, он задыхался, не мог разобрать, красива или нет Таня, неловко хватал ее за руки и за ноги при смехе Фени. Они боролись смеясь, Федя повалил Таню на свои колени, она вырвалась, чмокнула его в щеку и убежала.

- Таня! Таня! Гусарик! - крикнул Федя и бросился за ней. Феня перегородила ему дорогу.

- Нехорошо, Федор Михайлович, ну, как мамаша узнает… Побаловались и довольно!..

И он остался, смущенный, сконфуженный и подавленный.

- … Нехорошо…

Но мечтал несколько дней о Тане. И ее называл "дамой сердца". Чувствовал на зубах крепкий яблочный запах ее дыхания и ощущал на коленях прикосновение мягких ляжек.

Феня вышла замуж за Игната. В белом платье с флер д'оранжами, она казалась Феде удивительно красивой. Ее лицо было строго и временами коричневыми становились сухощавые загорелые щеки от набегавшего румянца. Михаил Павлович и Варвара Сергеевна были посажеными отцом и матерью. Таня в скромном костюме и шляпке стояла недалеко от Феди, и Федя смотрел на ее простенькое лицо с серыми глазами и не мог понять, чем заворожила она его в тот солнечный сентябрьский день, когда ворвалась в синем доломане и чакчирах и закружила, и завертела его. А в ноябре, когда вдруг упал снег на городские улицы, пахнуло морозом и в городе стало тихо, сумрачно и морозно, Муся Семенюк, и Мери Вильсон, и Таня, и даже Савина вылетели из головы Феди.

Артистка Леонова давала прощальные спектакли. В Малом театре на Фонтанке, вне правил, шла опера. Играли "Жизнь за царя". Толстенькая Бичурина-Ваня бегала по сцене, ломала руки и в страшной тревоге пела:

Отворите! Отворите!

И Федя, сидевший на балконе, волновался и краснел. Боялся, успеют ли открыть, помогут ли, спасут ли?.. Это было так важно. Дело шло о России.

Вы седлайте коней, Зажигайте огни, Люди добрые!

торопливо кричала Бичурина-Ваня, а у Феди колотилось сердце.

И когда Карякин-Сусанин, мощным басом потрясая театр, пел:

Страха не страшусь, Смерти не боюсь, Лягу за Царя, за Русь!

у Феди слезы бежали из глаз, и он чувствовал, что завидует Сусанину. Это была первая опера, которую видел Федя, и она покорила его. Все стало ясно. Дама сердца выявилась во всей красоте и величии, и стало ясно, что за такую даму стоило отдать жизнь, и сердце, и все…

Эта дама - Россия!

Россия покрывала собою всех, она олицетворялась в императрице, в Марье Гавриловне Савиной, в Мусе Семенюк, она захлестывала и жившую в ней чужестранку - Мери Вильсон, она давала такое сладкое ощущение яблок при поцелуе Тани в гусарском мундире, она стояла строгой невестой Феней - она была везде…

Звонили колокола на сцене, стреляли пушки и хор ликующими голосами пел волнующее "Славься", и у Феди внутри тоже звонили колокола, невидимые голоса пели "Славься" и все трепетало в нем от любви к России.

Он шел из театра ночью по Чернышову переулку, смотрел, как длинной чередой уходили в грязную улицу газовые фонари, катились по рыхлому коричневому снегу извозчичьи санки и шли шумные толпы молодежи и голоса весело звенели в ночной тишине, и он любил бесконечною, не знающею меры любовью и Петербург, и его основателя Петра, и Россию, и Ваню-Бичурину, и Антонину-Леонову и хотел быть Сусаниным - лечь костьми - за царя! за Русь!..

X

- Ну, что же, нашел свою даму сердца? - спросил Ипполит, вставая с дивана, на котором только что слушал, как Лиза задушевным голосом, сама себе аккомпанируя, пела:

Солнце низенько,
Вечер близенько,
Приди до мене,
Мое серденько…

Были воскресные сумерки. Ипполит, Липочка и mademoiselle Suzanne с точно окаменелым лицом, строгая и чопорная, сидели на диване. Федя стоял возле большого горшка с фикусом у окна и слушал Лизу затаив дыхание.

- Ты все витаешь в облаках, Федя, - сказала Лиза, откладывая ноты. - Рыцарь девятнадцатого века.

Федя спокойно скрестил на груди руки и сказал:

- Да, я нашел свою даму сердца.

- Что же. Можно узнать, кто она? Не секрет? - сказала Липочка.

Федя не сразу ответил.

- Нет… Не секрет… Моя дама - Россия! За нее я готов отдать жизнь, и счастье… и все… все… За нее - все.

Никто ничего сначала не сказал. В гостиной стало тихо. Так тихо, что Феде даже стало страшно. Но он подбодрился и гордо поднял голову.

- Патриот! - с громадным, нескрываемым презрением сказал Ипполит.

- Как ты глуп, Федя! - сказала Лиза.

- Сел в калошу, - проговорила Липочка.

Федя вскипел. Он покраснел, рука в волнении ерошила волосы, и он, задыхаясь, спросил:

- Что же худого быть патриотом? Греки были патриотами, и мы учим о Леониде, сражавшемся в Фермопильском ущелье, чтобы спасти Родину.

- Старые сказки, - сказал Ипполит. - Будет время, когда Родина - будет словом постыдным… А нам, русским, и сейчас стыдно того, что мы так отстали и не вошли в семью народов. - Стыдно быть русским? - сказал Федя.

- Да, Федя. Пора тебе понять… Тебе уже пятнадцать лет, ты смотри, как вырос, усы пробиваются, а ты все Корнелием Непотом грезишь да сказки Горация повторяешь. Россия - с позволения сказать, родина наша, безнадежно отсталая страна рабов и деспотизма. Хуже и гаже ее трудно придумать. Ее могут спасти только коренные либеральные реформы - наделение крестьянской общины землею и просвещение народа.

- Что ты говоришь!

- Да, Федя, да… Внизу у нас нищета, темнота, люди, умирающие с голоду… В Ветлянке была чума. Чума на пороге двадцатого века, как в страшные дни средневековья! Да разве у нас и сейчас не средневековье? Колдуны, знахари, самосожжение сектантов, темные невежественные попы и суеверная религия, говорящая о воскресении мертвых! И люди… Точно эти люди каменного века с грубыми, тяжелыми чертами лица… Наверху - роскошь, разврат и слепое устремление на Запад. Китай да Россия - вот два отсталых, но гнилых гиганта. Но Китай застыл в своих формах, а мы еще лезем в Европу со своею отсталостью, со своими карикатурными генералами и городовыми, со своим удушением свободной мысли и хотим ей диктовать свою волю! Федя! Пора тебе понять, что Россия и ей подобные страны - это прошлое. Великая французская революция указала нам пути, по которым должны идти народы. Эти пути ведут к одному: к человечеству с одним общим языком. Человечество и идеи, связанные с ним, - вот что надо поставить в красном углу своего сердца, а не нацию, не религию, не государство… Человечество! Понял!

- Человечество, - прошептал Федя. - Человечество. Я слыхал уже это. Это говорила Соня Бродович в тот день, когда… Нет, Ипполит, нет. Это не так. С одним общим языком?.. Каким?

- Эсперанто хотя бы… Языком, понятным каждому.

- А русский?

- Будут изучать, как мы теперь изучаем латинский, для того, чтобы знакомиться с литературой предков.

- И все будут говорить на одном языке?

- Да.

- Как это нелепо.

Феде мало было русского языка. Он с Мишей говорил "по-фетински", что состояло в том, что все слоги читались в обратном порядке и говорили вместо: "пойдем кататься на коньках" - "демпой сятатька ан кахконь", а с Липочкой одно время объяснялись "по-пепски", что состояло в том, что к каждому слогу прибавляли букву "п" с соответствующей гласной и та же фраза выходила: - "попойдепем капата-патьсяпа напа копонькапах", это было еще труднее и забавнее… И вдруг - эсперанто!

- А как же Гоголь? - вдруг сказал Федя. - Неужели и "Тараса Бульбу" на эсперанто будут переводить?

- Я думаю, что Гоголя вообще переводить не будут. Таких книг будущему человечеству не надо.

- То есть как это?

- Это не полезные книги. Человечеству незачем набивать свои головы бесполезными сочинениями.

- А что полезно?

- Все, что может дать человечеству счастье.

- А сколько счастья мне дал Гоголь! - воскликнул Федя. - Нет, Ипполит, этого не будет. Не будет того, что поругают наш чистый русский язык, что не будет нашей великой веры православной, наших красивых церквей, не поругают моей прекрасной дамы сердца, не оскорбят Россию! Я не допущу этого! Мы, рыцари России, станем на ее защиту!

И Федя, не дожидаясь, точно боясь возражений Ипполита, Лизы и Липочки, быстрыми шагами вышел из гостиной.

В темной столовой он наткнулся на мать. Она приняла его в объятия, прижала к груди и, нагнув ему голову, целовала его в упрямые волосы, вихрами спадавшие на лоб.

- Как ты вырос, Федя, - говорила она. - И не достанешь до твоих волосиков. Какой ты у меня хороший, умный, чуткий, Федя… Милый Федя. Будь всегда, всегда таким…

Слезы капали на лоб Феди. Плакала его мама.

- Люби, Федя, люби Россию, люби, как меня любишь! Как мать твою! Люби Россию!.. Пусть она всегда будет твоею дамою сердца.

XI

Откуда явилась у Феди эта сильная, страстная любовь к Родине? Где взял он умение понимать величие и красоту России? В гимназии его не учили этому, серьезных книг он не читал. До Достоевского еще не дорос и понять его не мог.

Сказалось то, что он был "маминым любимчиком". А для Варвары Сергеевны Россия была все. Как ни была она подавлена домашними заботами, "мелочами жизни", ее сердце продолжало гореть тою великою любовью и пониманием России, какою горели женщины ее века. Она-то находила время читать и перечитывать Достоевского. В самой себе она находила струны, которые отзывались на каждую родную красоту, и она умела подметить ее в самых "мелочах жизни" и передать ее Феде.

Едва кончились уроки в гимназии, Федя закидывал ранец за спину и бежал через улицу домой. Дома его ждала мама, дома на него с визгливым радостным лаем бросалась Дамка, дома терся у его ног, выгибая спину и задрав кверху хвост султаном, Маркиз де Карабас. Дома было хорошо, и товарищи по классу не могли отвлечь его от дома. Дома ждала прогулка с матерью, всегда по хозяйственным делам…

Надвигались на город зимние сумерки, но еще огней не зажигали. Сквозь громадные стекла магазинов, наполовину разукрашенные морозом, гляделись выставки товаров. Все такие знакомые, родные. Все вывески были изучены наизусть.

Часовой магазин на углу Загородного гляделся в морозную улицу десятками часов, и главные - большие стеклянные с золотыми стрелками - показывали три. Напротив, в маленьком двухэтажном доме, была продажа певчих птиц.

- Мама, перейдем, посмотрим, - говорил Федя.

Снег был глубокий, чуть рыхлый, желто-серый посередине, где было сильно наезжено санями, и белый с краев. Весело неслись маленькие извозчичьи лошадки, и шерсть от пота была на них курчавая, завитками, а когда останавливались они, пахучий пар поднимался над их спинами. Иногда, красиво выбрасывая ноги, мчался рысак и, когда попадала нога на камень под снегом, сверкала искра и слышался четкий короткий стук подковы, а потом скрипел полоз.

В мягких сумерках тонула перспектива Загородного, и последние отблески бледного зимнего солнца отражались на золоте купола белой Владимирской колокольни.

Все родное, изученное с детства.

Славно пахло морозом. Люди шли румяные, улыбающиеся, и пар шел у них изо рта и ноздрей и окутывал легкой дымкой, и точно пастелью были нарисованы лица. Дамы и барышни были в вуалях, и вуали забавно намокали у губ. Бежали навстречу вереницами, по две, по три гимназистки Мариинки и за ними горничные с связками книг и с сумочками рукодельными и с завтраком.

У пяти углов уже светился желтыми огнями газовых рожков большой "колониальный" магазин братьев Лапиных, и веселили в нем глаз Феди горы желтых апельсинов мандаринов и лимонов, яблок и груш, банки с вареньем, пастилы.

Небо наверху было фарфоровое, матовое, бледно-голубое и тихо гасло на глазах у Феди. И когда, обгоняя, пробегал с лестницей на плече фонарщик и зажигал фонари, небо становилось темным, тонули в прозрачной вязкости ночи крыши высоких домов и уютнее, как старый дом, становились улицы, обвешанные гирляндами золотистых огней.

Федя шел рядом с матерью, неся ее ковровый мешок, и Варвара Сергеевна любовалась им. Он на целую голову был выше ее и в своем легком старом пальто казался стройным и мужественным. Синяя фуражка была надета на правый бок, и слегка выбивались русые кудри. Мороз посеребрил их на концах. Над верхней губой Варвара Сергеевна заметила у сына легкую тень и, точно только сейчас увидела, спросила:

- Что это, Федя?.. Да никак у тебя усы растут? Федя ничего не сказал. Красное от мороза лицо его расплылось в довольную, счастливую улыбку.

Они проходили по Чернышеву переулку мимо большого сада Коммерческого училища, где из-за железной решетки голые кусты и деревья протягивали серебристые ветви, все в инее, точно обсахаренные. За решеткой лежал белый ровный снег, и сад, теряясь в сумерках, казался бесконечным.

Назад Дальше