XVI
Памятуя изречение Козьмы Пруткова, что "не рассчитав свои депансы, не след садиться в дилижансы", Федя проверил содержимое кожаного кошелька: было сорок копеек - два пятиалтынных и гривенник, и, ежели Танечка живет недалеко, - хватит.
Танечка вышла в шапочке и кокетливой кофте на меху На ней были серые высокие калоши.
- Что скоро? - сказала она. - Холодно страсть в уборных. Я торопилась. Ну, как играю?.. Неплохо?
- Вас куда, Танечка, отвезти? - спросил Федя, мучимый вопросом, хватит или не хватит денег.
- На Николаевскую, подле Разъезжей.
- Играете, знаете, Танечка, я не ожидал! Вы настоящая, прирожденная артистка!
- Ах! - сказала Танечка, - если бы Ипполит Михайлыч мне это сказали, я бы поверила. А вы… Боюсь, что надсмехаетесь надо мною.
- Нет, Танечка. Ей-богу, правда!
- А жест?.. Мимика? Я стараюсь чувство лицом показать.
- А как танцуете! Где вы учились?
- Танцы что! Мне бы в драматические хотелось выбиться. Ну да… что Бог даст! Офицерa смотрели… Ничего… одобряют. Только веры у меня настоящей к им нет. Они до другого добираются.
- До чего же?
- Много будете знать, скоро состаритесь.
На Марсовом поле было уже темно и пустынно. Вейки ожидали у балаганов, и Федя счастливо за "рицать" копеек сладил маленькие санки и уселся рядом с Таней.
Он вез ее, как какое-то сокровище, сам не зная, что будет дальше, и об одном мечтал: быть с нею вдвоем. У него стыли ноги и ломило руки, но он пытался держать Танечку за талию, как большие, и смотрел ей в лицо. Близко к его глазам были темные глаза с залитыми жирною тушью ресницами, с несмытою синькой и казались бездонными. Заливался на дуге колокольчик, комья снега летели на грудь и на колени, пахло конским потом, крутила подвязанным коротким хвостом мокрая с кудрявою шерстью финка и бежала рысью, треножа и сбиваясь на галоп.
Город проносился, полный звона колокольцев, диких криков, пьяной ругани и мягкого топота копыт по снегу. В небе сияли голубые звезды, и было на душе у Феди хорошо и тепло.
Танечка жила с подругой в подвальном этаже. В низких маленьких комнатах было жарко. Небольшие окна были завешены. На подоконниках стояли герани и фуксии. В углу комнаты была швейная машинка, посредине стол под висячей лампой и на нем, на розовой скатерти, кипел самовар. В лотке были булки, в стеклянных вазочках масло и варенье. С края стола стояла на подносе бутылка вишневки и рюмки.
Подруга, сухая черноволосая женщина лет тридцати, со строгим, монашеским плоским лицом и гладкой прической, сидела за самоваром. Сбоку на стуле сидел пожилой бородатый человек с гармоникой. Они ожидали Танечку.
- А, наконец-то! - царевна распрекрасная, Миликтриса Кирбитьевна, пожаловать изволили! И с кавалером! Позвольте познакомиться: меня зовут Зовуткой, а прозывают дудкой, по матушке Степан, а по батюшке Иван.
- Полноте, Степан Иваныч, балаганить. Это Федор Михайлыч, знаете, где Феня служит, сын профессора.
- Очень приятно, - осклабился Степан Иванович.
- Это, Федор Михайлыч, подруга моя, Катерина Ивановна. Сердечный человек. Ты, Катюша, нас чаем напоишь? Промерзли мы очень.
- Есть-то не хочешь? - спросила Катерина Ивановна.
- Нет. Я закусила в театральной столовой.
- Как играла сегодня?.. Довольна?..
- Устала очень. Четыре спектакля подряд - утомительно. Но вызывали много. На третьем спектакле цветы поднесли. Я знаю от кого.
- Ну, что же?
- Что же, Катюша. Сдаться надо.
- Эх! - проскрипел бородатый человек и заныл на гармонике.
- Бросьте, Степан Иванович. Сыграйте что-нибудь хорошенькое, - сказала Танечка.
- И то сыграть да спеть. А вы наливки поднесите да кавалера своего угостите. Ишь как прозяб.
В теплой комнате от горячего чая и от сладкой наливки согревались ноги. Танечка, чуть подрисованная, казалась феей, спустившейся в подвал. Катерина Ивановна молчала.
Степан Иванович играл на гармонике и пел:
Сидит Федя у ворот
И сам горько плачет,
Да так горько и рыдает…
Федя не знал, обижаться ему или нет. Ему было неловко, но посмотрит на Танечку, увидит ее ласковую улыбку, блеск ясных глаз из-под наведенных ресниц - и нет уже больше неловкости.
Увидала Таня,
Татьяна Иванна,
Федины слезы,
Подь, Федичка, подь,
Подь, ласковый, подь.
Делала гармоника лихой перехват, и шла дальше песня. Танечкина рука под столом ловила руку Феди и пожимала ее горячими пальцами.
Таня Федю ублажала.
К себе в гости приглашала,
К себе в гости приглашала,
Сладкой водкой угощала,
Пей, Федечка, пей,
Пей, желанный мой, пей.
- Танечка, Танечка, - шептал чуть захмелевший от наливки Федя, - Танечка, любите меня хоть немножко… Устройте так, чтобы нам быть одним. Поцелуйте меня как тогда, помните?
- Глупости это были, Федор Михайлыч, вот что я вам скажу. Учиться вам надо. Служить потом, жену себе хорошую найти, семейное счастье устроить… Я что. Я уже свою карьеру взяла. Коли не выбьюсь в актрисы, и совсем пропадать буду… Моя песня - спетая песня. Вырастете - узнаете.
- Я, Танечка, хочу на военную службу идти.
- Что же, Федор Михайлович! Бог в помощь! Служите царю батюшке хорошо. Много непутевых офицеров, а тоже, посмотришь, и их жизнь несладка. Пожалеть надо. Вот я одного так и пожалела. С того и погибла, бабочка… Ну, да я не жалюсь… Будьте, Федор Михайлыч, честным. Любите солдата. Вот вы так подумайте. Вы меня любите, да?.. Ну вот, и у солдата есть девушка, которую он любит. Пожалейте его иной раз… И еще, Федор Михайлыч, любите Россию… Хорошая она, Россия. Вот я, как первый раз играть стала, режиссер заставил меня историю прочитать, чтобы с понятием играть. Ах, Федор Михайлыч, как красиво! На Пасху мы Петра Великого ставим. Полтавский бой. Я играть буду Марию Кочубей. Как это все хорошо, честно было!..
- Да, Танечка! Я сам так думал. Лучше России нет ничего и храбрее русского солдата нет и не было.
- Да, Федор Михайлыч. Горячая рука сжимала его пальцы.
Степан Иванович смешно поводил бровями и пел:
Таня Федю ублажала,
К себе в горенку пущала,
Спи, Федечка, спи,
Спи, желанный мой, спи.
- Полноте глупости петь, Степан Иванович, - недовольным голосом сказала Танечка. - Спели бы что хорошее. Может, и вместе бы что взяли.
- Что прикажете? - сказал Степан Иванович
- Давайте: "Каз-Булат".
- Принцесса моя, ваш приказ - закон.
Танечка села в угол под икону. Ее лицо стало строгим. Степан Иванович пел первый голос, она вторила.
Никогда после Федя не слыхал такого пения, и никогда так полно и до такой глубины не захватывало его пение, как эта простая двумя несмелыми голосами спетая песня.
Пели и болтали. Катерина Ивановна достала орехи и насыпала их на тарелку. Грызли орехи и говорили какие-то пустяки. Время шло незаметно. Было восемь часов, когда дверь отворилась и в комнату, в тяжелом тулупе, вошел дежурный дворник. Он таинственно подмигнул Танечке и сказал:
- Татьяна Иванна, вас ожидают… На извощике… - Лицо Танечки вспыхнуло, какие-то искры метнулись из глаз.
- Кто?.. опять тот же?
- Да, уж кому же больше… Голубая шапка.
- Скажите: я сейчас. Танечка металась по комнате.
- Пойдешь, Таня? - спросила Катерина Ивановна.
- Отчего нет?.. Не все одно. Чего жалеть!.. - Танечка подошла к Феде. - Ну, прощайте, Федор Михайлыч. Спасибо, что не побрезговали моим хлебом-солью. И вы, Степан Иваныч, по поговорке: милые гости, вот ваши шляпы и трости. Мне переодеться надо, а апартаменты наши знаете - где гостиная, там и спальня.
- Эх! Татьяна Ивановна! - с укором сказал Степан Иванович.
- Ничего не эх! Вы позавидуйте мне. Другая не любит. А я, притом же, люблю!
- Смотри, ночью домой поедешь, чтобы проводил тебя, - сказала Катерина Ивановна.
- Еще бы! Он-то! Каждый раз!.. На извозчике… Танечка помогла Феде надеть пальто, чмокнула его в щеку и, когда он в припадке какой-то чувствительной слабости хотел ей поцеловать руку, она отдернула ее, посмотрела на него большими удивленными глазами и сказала: - Что вы… мне?
И сейчас же засмеялась и запела шепотом:
Что ты, что ты, что ты, что ты!
Я солдат четвертой роты!
У ворот стоял хороший извозчик и в санях, под обшитой широкой полосою меха полностью, сидел молодой офицер с блестящими погонами.
Федя прошел, не обратив на него внимания. Он ничего не понимал. Танечка была так недосягаемо прекрасна, она так великолепно играла, танцевала и пела, она готовилась стать артисткой, и Феде в голову не пришло что-нибудь худое между Танечкой и молодым офицером, сидевшим на извозчике у ворот.
Он шел, обласканный, счастливый всем этим днем, проведенным на воздухе Царицына Луга и законченным в подвале Катерины Ивановны, казавшимся ему лучше дворца.
Нежный тенор Степана Ивановича еще звучал в его ушах:
Таня Федю ублажала,
Целоваться допускала,
Чмок, Федечка, чмок,
Чмок, желанный мой, чмок.
И слышались ее слова: хорошая она, Россия!
Россия, где родятся, живут, играют, танцуют, поют и любят такие прелестные девушки, как Танечка!.. - как не любить такую Россию! Много дней Федя был весь в мечтах о Танечке. Он готов был наделать много глупостей и наделал бы их непременно, если бы не подошла первая неделя великого поста. Федин класс говел на первой неделе, и Федя готовился к исповеди.
Когда он пришел за ширму, в самую его душу заглянули светло-серые глаза отца Михаила и проникновенно прозвучал его голос: "Здесь, чадо, Христос невидимо присутствует между нами. И все содеянное тобою словом, делом или помышлением открой мне!.. Скажите, в чем чувствуете себя особенно грешным!"
Много грехов поименовал и вспомнил Федя, но, когда дошел до седьмой заповеди, запнулся. Разве Танечка против седьмой заповеди!?. Нет… Нет, милая Танечка!.. И он промолчал.
XVII
На второй неделе поста случилось приключение, перевернувшее все Федины понятия и совершенно изменившее весь путь его жизни. В половине девятого утра Федя закинул за плечи ранец, крытый кожей тюленя, пристегнул ремешки и бодро сбежал по лестнице. Девочки, сопровождаемые Феней, только что ушли в Мариинскую гимназию, Ипполит и Миша еще пили чай в столовой. Федя всегда торопился.
Над Ивановской висел морозный туман. Снег хрустко поскрипывал под ногами. Дворники с больших белых деревянных лопат разбрасывали по тротуарам красно-желтый песок. Редкие пешеходы серыми силуэтами рисовались вдали. В подвале, в мелочной лавке, желтыми огнями горели лампы, и из двери сладко пахло свежим печеным хлебом.
Федя хотел уже поворачивать налево в гимназию, когда услыхал на Загородном тяжелый мерный скрип тысячи ног и сейчас же из-за угла желтого двухэтажного дома, где помещался трактир "Амстердам", показалась темная лошадь, на ней всадник в пальто с золотыми погонами и маленькой круглой шапочке, надетой набекрень, с перекрещенным на груди башлыком, за ним другой на толстом сером в яблоках коне, дальше стройный ряд музыкантов.
Федя остановился, вытащил из-под пальто серебряные часы на стальной цепочке, в виде удила, посмотрел на них и побежал к Загородному проспекту.
По Загородному сколько хватал глаз, скрываясь в туманной дали, шли солдаты. Они несли на плечах ружья и чуть покачивались, твердо становясь на снег черными блестящими сапогами. Они были громадного роста, все как один черноусые, белые, румяные, с живыми блестящими глазами. Синие петлицы на шинелях, обшитые красным кантом, алые погоны, белые ремни ранцев и поясов, золотые бляхи с орлом - все казалось Феде гармоничным и красивым. Он стоял, стараясь ничего не пропустить. Пронесли на штыке синий зубчатый флажок с красным крестом… на другом была полоса вдоль, там она перекрещивалась белым, там зеленым: все имело какое-то свое, особое значение.
Ехало двое конных офицеров, за ними шли золотым рядом барабанщики и флейтисты, потом опять густая колонна солдат. Светлыми пятнами выделялись по краям офицеры, в серых шинелях с золотыми погонами. Их руки в белых перчатках держали тускло блестевшие обнаженные шашки. Сзади колонны, сурово нахмурив брови, шел гигант с густою развевающеюся серою бородою. Вся его грудь была в крестах и медалях, на рукаве шинели были нашиты широкие золотые углы. Синий шнур револьвера чуть колыхался на груди. Он грозно крикнул кому-то вперед: - Левой! правой!., ать… два!.. Отбей ногу!
И громче раздался тяжелый шаг.
Федя и не заметил, как рядом с ним очутился Леонов. Маленький с небрежно надетым ранцем, он стоял, расставив ноги и раскрыв рот.
- На парад идут, - сказал он.
- На парад? - спросил Федя.
- На высочайший смотр войскам на площади Зимнего дворца, - повторил Леонов.
Леонов всегда все знал… "Сегодня с двух часов на плацу казаки будут учиться, - говорил он, - так я русский и батьку промажу. Если вызовут, скажите - животом болен, вышел" - и он исчезал с большой перемены. Сейчас он всем видом своим показывал Феде, что он будет стоять здесь, пока не пройдет последний солдат, хотя бы пришлось опоздать в гимназию.
- Это семеновцы, - сказал он, сплевывая всегда лежавшие у него в кармане семечки. - А потом егеря пойдут, Александро-Невский батальон, артиллерия… Сегодня первая половина. Первая дивизия, кирасиры и казаки. Я видел вчера из Гатчины шли. Замерзли - страсть. На латах и касках иней насел, тусклые стали, а лица красные, пошли к Конногвардейскому манежу… В конной гвардии стоять.
- А когда парад? - спросил Федя.
- Ровно в одиннадцать.
- Эх, досада… Не посмотришь? - печально сказал Федя.
- Идем… Чего там!
- Ну как! Меня латинист на втором уроке обещал переспросить, вчерашнюю единицу загладить.
- Плюнь, брат, на все и береги свое здоровье. Латинист тебе еще достаточно поперек горла станет, а парад не каждый день. Государя императора увидим.
В это время в голове колонны, за "пятью углами", грянула музыка, шаг стал бодрее, люди казались красивее. Леонов сорвался с места и, размахивая локтями и громыхая в ранце жестяным пеналом, побежал сломя голову догонять музыкантов.
Федя был в нерешительности. Уже мимо него ехали большие зеленые повозки с холщовым навесом и красным крестом, запряженные парами лошадей, а из тумана от деревьев бульвара показался со Звенигородской новый сверкающий ряд музыкантов. На часах было без пяти минут девять. Еще можно было поспеть без замечания. Чувство долга боролось в нем с желанием смотреть новые стройные ряды рослых, красивых людей. Как назло - и тут заиграла музыка… Мимо на пролетке, запряженной прекрасною, как показалось Феде, лошадью, ехал толстый офицер, с широким, как полный месяц, бабьим румяным лицом, в барашковой шапочке и алых, густо покрытых золотом погонах. Он потрогал рукою в белой перчатке за пояс кучера, и пролетка остановилась. Федя испугался, подумал, не сделал ли он чего-нибудь недозволенного, но вдруг узнал Теплоухова.
Теплоухов ласково улыбался.
- Садись, Кусков, - сказал он. - Хотите, я вас свезу посмотреть парад.
Федя покраснел до ушей, потоптался с ноги на ногу и вскочил в пролетку.
XVIII
В этот день все было так странно и чудесно и так делалось само, что нельзя было и думать о гимназии. Теплоухов подвинулся, давая место Феде.
- Садитесь лучше, - сказал он. - Ничего, один раз уроки пропустите. Зато парад увидите… Государя… Это важнее всякой гимназии.
- Как же вы, Теплоухов, уже офицер? - спросил, смущаясь, как всегда при Теплоухове, Федя.
- Нет… Я не офицер… Я только фельдъегерь.
- Это что же такое?
- Когда выгнали за неуспехи в науках из гимназии меня и Лисенко, да и еще волчьими паспортами снабдили, надо было что-нибудь делать. Мать моя - вдова, просвирня при Владимирском соборе, еле концы с концами сводит, - ну, спасибо, дядя, брандмайор спасской части, меня устроил. Осенью держал я экзамен и выдержал на фельдъегеря.
- А трудно это? Экзамен?
- Ничего не трудно. Географию надо знать, уметь читать и писать на европейских языках настолько, чтобы адреса на конверте разобрать.
- Ну, а теперь довольны местом?
- Не жалуюсь. Жизнь интересная. Кого-кого не видал. Два раза пакеты великому князю главнокомандующему подавал… Ванновскому, военному министру, возил… Немецкого посланника видел… Вот жду, может быть, в Хиву меня отправят с патентами на ордена эмиру… Не жалуюсь. За эти пять месяцев службы я больше узнал, чем за десять лет гимназии.
- А как живете?
- Нескучно!.. Подобралась нас теплая компания. Лисенко устроился в почтовом отделении чиновником, брандмайор здешний, милый человек… По воскресеньям в карты играем, поем. Местный пристав просто виртуоз на скрипке… Танечка Андреева бывает, - и Теплоухов лукаво подмигнул Феде, а Федя, уже красный от мороза, сделался буро-малиновым. - Танцуем… То польку -
"Пристав, дальше от комода,
Пристав, чашки разобьешь",
то брандмайор такого трепака отхватит, что чертям тошно… Доски трясутся, и весь участок знает: "сам пристав танцует".
Жизнь раскрывалась перед Федею.
Не только серая гимназия была на свете, не только университет. Фельдъегеря, брандмайоры, пристава, почтовые чиновники, все те, о ком презрительно говорили отец и братья, оказывались милыми людьми. Два его товарища, и притом уважаемых им товарища, были с ними. Они не только истязали народ по участкам и били пьяных, они не только клеили марки, они танцевали, пели, играли… Там как своя бывала милая Танечка!.. Как все это было ново и странно!.. Теплоухов как свой у пристава!.. Там Танечка!
- Пристав всего Пушкина наизусть знает. Как начнет "Медного всадника" жарить, - диву даешься, какая память дана человеку, - говорил Теплоухов.
Они обгоняли семеновцев. Рассказ прекратился. Оба восторженно любовались солдатами. И тут у Теплоухова были знакомые. С важным стариком, что шел сзади и кричал: "Левой! Левой!" - Теплоухов раскланялся, и тот улыбнулся ему. "Какой он! Теплоухов! - думал Федя. - Недаром я его всегда так уважал!"
- Да, Кусков, каждому свое. Suum cui-que (Каждому свое.), как учил и я когда-то. Знаете, я латынь не забыл. В ноябре, в Катеринин день, были именины брандмайорши и так что-то задержались с горячей закуской. Малороссийскую колбасу жарили. Я и говорю Катерине Ивановне, имениннице: - Quo usque tandem, Катерина, patientia nostra abutare (Доколе, Катерина, испытывать наше терпение! - переделка начала одной из известных речей Цицерона), а пристав - он поэт у нас, в "Петербургском листке" его стихотворения помещали, - и отвечает мне в рифму: "Подождем, дорогой, мы не на пожаре". Что смеха было! Лисенко по-гречески переложил. После обеда хором пели:
Bulomai humin eipein
Humin eipein, humin eipein,
Tres parfenois exeltein,
Exeltein, exeltein,
Kai en te hule,
Kai en te hule!
(Вольный перевод: "Я хочу вам рассказать, вам рассказать, три девицы шли гулять, шли гулять, шли они темным лесочком…)
Классическое образование пригодилось. То-то Кербер порадовался бы - рыжий пес!..
- А Лисенко на почте не скучает?