Опавшие листья - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 24 стр.


- Да служба не легкая… Что говорить!.. Как машина, с восьми до четырех в отделении, а вечером дома, разборка непонятных адресов. От почт директора приказ: "Русская почта должна быть лучше английской, ни одно письмо не должно пропасть или не дойти по адресу". Ну, Лисенко каждый вечер и решает ребусы. Что твоя "Нива"…

- Забавно?

- Куды забавней - чудеса в решете, да и только. Пишут: "Угол Атлантического океана и Средиземного моря, матросу 1-й статьи Семену Дубу". Я был у Лисенко. Сейчас на карту. Березина географа вспомнил, как на бильярде в "Амстердам" обыграли. Нашли: Гибралтар, а в Гибралтаре, оказывается, как раз наша эскадра стоит. На крейсере "Андрей Первозванный" и матрос такой есть. Лисенко в Адмиралтейство ходил, узнавал, мы и махнули: "Angleterre. Gibraltar. Escadre russe. Croiseur "Andre". Au matelot Semion Doube" (Англия. Гибралтар. Русская эскадра. Крейсер "Андрей". Матросу Семену Дубу.). - Как же! Заграничная десятикопеечная марка наклеена. У них письмо - святыня… А то… письмо: "Саратов. Маме". Что смеха было, а доставили… Нашли эту самую маму!

- Доставили?.. - спросил Федя. - Как же нашли?

- По всем отделениям Саратова запросили. Представьте: в четвертое отделение уже давно заходила, так, простоватая старушенция и спрашивала: не поступало ей письмо от Пети из Петербурга? Ну и учинили ей допрос: "А что, ваш Петя не слишком умный?" - "Да так, - говорит, - не дюже умный, однако читать, писать умеет, образованный…" - "А вы его руку знаете?" - Как не знать, загорелая, в мозолях - он маляром у меня, в учениках". "Нет, - говорят, - а как пишет?" - "Обнакновенно как - каракулями". Показали ей письмо: "Не это ли?" - "Во, во, - говорит, - евонная это рукопись, он завсегда "ять" - то с крышечкой пишет, я ему показывала, чтобы перекрестил ее, а он все крышечкой". - Лисенко за розыск награду дали к Рождеству - пятнадцать целковых.

- Да будто это так важно, Теплоухов? - сказал Федя.

- А как же! Как же! - даже возмутился всегда спокойный Теплоухов и повернулся лицом к Феде. - Помилуй Бог! Как не важно! Российская Императорская почта! Это почувствовать надо. Императорская! Не фунт изюма! Умри, а письмо доставь… Все одно, как присяга! В этом, Кусков, - все. Мы маленькие люди, мы незаметные люди, а чем меньше ты, тем точнее должна быть работа. И заметьте. Заметьте, не за деньги!.. Какие уж деньги у почтового чиновника!?. Кот наплакал… Колбасой да чаем пустым питаются. А из-за самолюбия… Русская почта… Нельзя… Это понимать надо… Вы знаете, у нас в фельдъегерском, взять, корпусе такие истории помнят. Вез курьер императору Николаю Павловичу пакет из Севастополя во время Крымской войны. Гнал день и ночь и не ел ничего. Пакет во дворец доставил и умер от утомления. И, знаете, я уверен: счастливый умер… Долг - превыше всего… Как бы мелок он ни был… Долг!

Теплоухов сосредоточенно смотрел вдаль. Он молчал некоторое время, молчал и Федя.

- И кто знает, - вдруг сказал Теплоухов. - Что мелко и что крупно… Но исполнение долга: в этом счастье.

Федя опять покраснел. Кольнуло в самое сердце. Его долг - идти в гимназию, а не ехать с Теплоуховым на парад. Его долг - отвечать по латинскому, переводить Саллюстия, а не любоваться войсками. "Но меня соблазнил Теплоухов, - зайцем метнулась лукавая мысль, - это не я, а Теплоухов виноват, что я не исполняю своего долга".

Теплоухов точно угадал его мысли.

- Говорю вам о долге, - сказал он, и, как тесто, расплылось в улыбке его лицо, - а сам вместо того, чтобы везти вас в гимназию, увожу от нее все дальше и дальше… На парад… Знаете, Кусков… Конечно, не гимназия виновата, но сколько неправды там было, а выдавали за правду… Сказать ли?

- Говорите, Теплоухов, я вам верю.

- Братец ваш - Ипполит - с плохим народом связался. Знаю я их всех! Со всеми в одном классе был. И Алабина, и Бродовича, и Ляпкина, и Каплана знаю. Жид на жиде… Ну скажите, зачем они всегда клевещут на войско, на полицию, на чиновника, на Россию? Уж так у нас все безнадежно плохо, так бездарно; так жалко, что жить не стоит. А дай жидам власть: и берега кисельные станут, и реки молочные потекут. Правда на земле станет… Послушать их - в полиции бьют и запарывают людей.

- А не бьют?

- Да, никогда, Кусков!

- Ну, а пьяных разве не бьют… Я слыхал.

- Слыхал? А от кого слыхали? От них… От первых учеников слыхали. Было бы, лгали подонки, а то лгут те, что лучшими себя считают. Бродович-то, мильонер, редактор, а Абрамка всегда что-нибудь гадкое скажет.

- Я слыхал, пьяных бьют, - несмело повторил Федя.

- Пьяным уши трут, чтобы очухались, не умерли. Ну, толкнет иногда городовой… Так и пьяного знать надо. Что он тоже не ругает городового-то? Не дерется?.. Не ангелы люди-то. Эх, Кусков, - жизнь не книжка, а они хотят по книжке ее сделать. Присмотритесь, Кусков, что они делают, эти великие умы, а что мы творим, маленькие люди. Бойтесь жида. На то пришел он, чтобы все разрушить, что создает русский гений… И… ну разве это не гений?.. Разве не красота!.. Да оглянитесь!.. Глядите же!..

XIX

С площади, из-под арки с чугунной колесницей славы, из широких ворот, украшенных заиндевелыми черными щитами, мечами и шлемами, неслись дружные резкие ответы войск. Кто-то объезжал полки и здоровался с ними.

По тротуарам тянулся народ, пропуская входившие на площадь войска. Едва выехали на площадь, Федя понял всю силу восклицания Теплоухова.

Несказанная была красота.

Красота севера… Красота Петербурга… Большой мечты сурового Царя, воплотившейся на низких болотных кочках, среди ельника и вереска.

Из-за высоких зданий штаба округа, из-за домов Мойки, бледно-пестрыми акварельными пятнами протянувшихся вдали, из-за клубов белого дыма, валившего из сотен труб и по-зимнему, густо, четко, ложившегося длинными хвостами на зеленоватое небо, подымалось солнце и выглядывало робко из-за колесницы славы на арке Главного штаба.

В улыбчивой нарядности солнца, в его блеске на ледяных сосульках, свешивавшихся с чугунных коней, с труб и крыш, была весна. И по-весеннему молодо сверкало небо.

Внизу, в снежных туманах, в серой неприглядности разбитого, растоптанного снега еще была зима… Был мороз. Стыли ноги и руки, больно щипало за уши и странно было, что не грело солнце, озарявшее высокую колонну и ангела с крестом на ней.

Весь осиянный, темно-красный, суровый дворец сверкал многочисленными окнами, колоннами и балюстрадами балконов, и четко ложились тени от выступов подъездов, от фонарей, от тумб на тротуаре, от труб на крыше.

Торжественна была площадь, замкнутая величественными, громадными зданиями, и не понимал, но чуял в них Федя тот стиль, о котором ему говорила мама. Он знал площадь. Она ему была родная… Он не понимал, но чувствовал всю ее красоту. И крутое крыльцо Эрмитажа с гигантами из серого блестящего камня, поддерживающими тяжелый навес и розовый куб архива напротив, и строгие, высокие здания штабов… Всегда внушала эта площадь Феде какой-то страх и уважение. Точно таила в себе она что-то страшное в прошлом и грозила еще более страшным в будущем.

Здесь всегда было тихо. Торжественно молчаливы были часовые у дворца, и городовые и околоточные были особенно суровы. Страх и почтительность всегда внушала площадь Феде. Казалось: надо снять шапку перед дворцом или поклониться седому старику в высокой и медвежьей шапке и черной шинели с широкою перевязью, что стоит у решетки колонны.

Сейчас площадь была полна войсками. Глаза разбегались от этой массы людей, то замирающих в больших четырехугольниках, то вдруг копошащихся, обчищающих сапоги, шинели, пляшущих на месте, чтобы согреть застывшие ноги.

- "Вот они - войска! - думал Федя. - Вот та армия, о которой с благоговением говорит мама… Вот оно, то победоносное, христолюбивое, православное воинство, о котором торжественно возглашает столько раз во время службы дьякон".

И, как мотылек о стекло, билось радостною тревогою сердце. Глаза смотрели, хотели все видеть, унести в памяти, насытить ум красотою, запечатлеть величие картины и все рассказать маме… Только она во всем их доме поймет его. Она, няня Клуша и Феня… Но не мог он все охватить и приметить. Видел кусочки, замечал мелочи, обрывки, лоскутки…

Давила торжественность обстановки. Толстый, важный, красный генерал с седыми усами с подусками, надуваясь, кричал: "Смирна!"…

"Кому кричит? Что надо делать? Не касается ли это и его, Феди? Как хорошо, что Теплоухов сам его поставил и сдал на попечение околоточному, с которым поздоровался "за руку". Околоточный "друг" Теплоухова и он, если нужно, защитит Федю".

"Какие красивые серые лошади под трубачами в красных черкесках… Должно быть, арабские… Ножки тоненькие, стройные… Странно смотреть, вот-вот сломятся. Внизу у копыта прилип снег, а выше копыто влажное. Там снег тает - теплое копыто, живое… Одно темно-серое и ножка темная до колена, как серебро в черни. Другое розовато-желтое и ножка белая… Серебряная… На груди ремни с набором: шишечки и сердца. Под гривой, когда она трясет головой - корона выжжена на шерсти… Почему корона? Спросить бы!.. А глаза какие! Темные, выпуклые, точно… нет и сравнить ни с чем нельзя. Такие красивые, живые, умные"…

Федя стоит близко к ним, и в них отразился маленький гимназистик с красным лицом и побелевшими ушами.

"Это лошадь меня видит. Что она думает? Откуда она? Такая прекрасная. Задумчивая… Как ее зовут?.. Спросить бы?"

Но спросить не смел…

Вдруг попала в угол зрения Феди группа офицеров. Их было пять… или шесть. Они курили и смеялись чему-то, что рассказывал бледный, тонкий, с маленькими русыми усами.

"Бросили папиросы. Разбежались… Что они? Испугались чего-то? Как мальчишки… Смешные… Кричат: "Смир-рна!" Весь громадный полк насторожился".

- "Р-равняйсь!.."

"Все повернули головы направо. Напряженно смотрят, ерзают вперед, назад… штыки убрали. Офицер что-то машет рукою".

- "Смир-рна"…

"Стоят, не шелохнутся. Дышат или нет? Дышат. Ведь не могут же так долго не дышать. Чуть пар идет. Какое красивое лицо у этого солдата, что напротив, да и у того, у них у всех одинаковые лица. Какие серьезные. Я бы рассмеялся… А Липочка… фыркнула бы… Она не может, такая смешливая. Ей палец покажи - смеется".

"На пле-е-чо!"

"Ловко!.. Ружье, должно быть, тяжелое, а они - раз-два - и готово. И какой красивый шорох рук, когда упадали на место".

"А собака! Собака!.. Господи… Как же!.. Вот маме расскажу… Не поверит. Пришла и легла против строя. И никто не прогонит. Должно быть, их собака… Полковая… Лежит… пасть разинула. Дышит, язык высунула. Точно дело делала! Пришла отдыхать!.. Ах! Вот смешная!"

"А там музыка играет"…

"Это "наши" семеновцы входят"… Федя узнал их.

"Кирасиры слезли с лошадей и опять садятся. Тяжело как… Ну, да… А латы-то!"

Давно побелело ухо. Зажглось полымем, а потом точно отмерло. Костяшки пальцев болят. Да разве чувствует это Федя? Из обрывков, из лоскутков, из отдельных сцен вдруг склеилась большая, большая картина, стало понятно что-то великое, страшное… Он-то вот маленький… жил… жил… и умрет. Как умер Andre… как умерла бабушка… А она… Армия-то, не умрет… Она жила тогда, когда он еще и не родился, и папы и дедушки не было на свете, а она тогда была… И теперь она стоит, и будет стоять всегда.

И вдруг Федя понял… Когда учил - не понимал, а теперь понял.

Да…

Вот оно что!.. Она и Россия!..

XX

Перед масленицей на русском уроке проходили "периоды"… Глазов задал выучить наизусть "Чуден Днепр" Гоголя и "Воспоминание о торжестве 30-го августа 1834 года" Жуковского, как образцы периодической речи.

"Так ведь там все это написано, - подумал теперь Федя. - Только мы тогда ничего не поняли"… Там, на берегу Невы, подымается скала дикая и безобразная и на той скале всадник, столь же почти огромный, как сама она; и этот всадник, достигнув высоты, оседлал могучего коня своего на краю стремнины. И на этой скале написано Петр и рядом с ним Екатерина; и в виду этой скалы воздвигнута ныне другая, несравненно огромнее, но уже не дикая, из безобразных камней набросанная громада, а стройная, величественная, искусством округленная колонна; и ей подножием служат бронзовые трофеи войны и мира, и на высоте ее уже не человек скоропреходящий, а вечный сияющий ангел и под крестом сего ангела издыхает то чудовище, которое там, на скале, полураздавленное, извивается под копытами конскими…"

Федя поднял глаза. "Да, все так, как написано!" Против него над войсками возвышалась Александровская колонна. Памятник Отечественной войны. С той стороны, откуда смотрел Федя, длинная полоса снега примерзла к красноватому граниту, а с боков золотом горело солнце. Сверкал в небесной синеве крест и в солнечных лучах сиял возносящийся ангел.

"Вот оно что!" Федя точно рос в эти минуты, стоя в напряженной тишине ожидания государя. Словно кто листал перед ним книгу его судьбы и уже ясно он видел то, что ему надо делать. Не маленький гимназистик, удравший от уроков и отразившийся в умных глазах серой лошади, стоял на площади, а стоял юноша, вдруг познавший, кто он.

- Да ведь я… Русский!

И Боже! Как хорошо стало у него на сердце. Какая-то музыка звучала внутри его, а память повторяла заученные слова: "И между сими двумя монументами, вокруг которых подъемлются здания великолепные, и Нева кипит всемирною торговлею - одним мановением царским сдвинута была стотысячная армия, и в этой стотысячной армии под одними орлами и русский, и поляк, ливонец и финн, татарин и калмык, черкес и боец закавказский; и эта армия прошла от Торнео до Арарата, от Парижа до Адрианополя и громкому "ура" ей отвечали пушки с кораблей Чесмы и Наварина…

- Не вся ли это Россия, созданная веками, бедствиями, победою!? Россия, прежде безобразная скала, набросанная медленным временем, мало-помалу, под громом древних междоусобий, под шумом половецких набегов, под гнетом татарского ига, в боях литовских, сплоченная самодержавием, слитая воедино и обтесанная рукою Петра и ныне стройная, единственная в свете своею огромностью колонна? И ангел, венчающий колонну сию, не то ли он знаменует, что дни боевого создания для нас миновались, что все для могущества сделано, что завоевательный меч в ножнах и не иначе выйдет из них, как только для сохранения; что наступило время создания мирного; что Россия, все свое взявшая, извне безопасная, врагу недоступная или погибельная, не страх, а страж породнившейся с нею Европы, вступила ныне в новый великий период бытия своего, в период развития внутреннего, твердой законности, безмятежного приобретения всех сокровищ общежития; что, опираясь всем западом на просвещенную Европу, всем югом на богатую Азию, всем севером и востоком на два океана, богатая и добрым народом и землею для тройного народонаселения, и всеми дарами природы для животворной промышленности, она, как удобренное поле, копит брошенною в недра ее жизнью, и готова произрастить богатую жатву гражданского благоденствия; вверенная самодержавию, коим некогда была создана и упрочена ее сила и коего символ ныне воздвигнут перед нею царем ее в лице сего крестоносного ангела, а имя его: Божия Правда…

- Мы учили, как образец периода… Наизусть… Как славно я все помню… Период? Разве в этом дело? В периоде? В красоте оборота?.. Да ведь суть-то в том, что это: Божия Правда!.. Божия правда сейчас передо мною… Я вижу ее… Ах, как тихо стало!

После криков команды, звуков музыки входивших и устраивавшихся войск, шороха и гомона тысяч оправлявшихся и чистящихся людей наступила отчетливая тишина. Феде показалось, что он сейчас лишится сознания от какого-то небывалого волнения, что нахлынуло на него, опустошило сердце, захватило грудь. У него потемнело на минуту в глазах. Но сейчас же все прояснело. Все стало снова блестящим и красивым в лучах поднявшегося над площадью солнца. Перед Федей выступали четкие, ровные серые квадраты с алыми полосками погон и белыми черточками ранцевых широких ремней, ружья, поднятые в плечо и горящие, как алмазы, миллионами маленьких искорок на штыках… Справа была колонна всадников на легких гнедых лошадях. Они были одеты в красные черкески с серебром, и тонкие шашки горели на солнце в их руках. Сзади пехоты теснились темные массы кавалерии, затененные домами Главного штаба. Тускло мерцали золотые латы и каски и недвижно висели пестрые флюгера на красных, желтых и синих пиках.

Величавая картина развернулась перед Федей. Синее небо, и на нем струи белого дыма из труб. Там налетал холодный ветер с Невы, рвал клубы и разметывал их в бесконечной голубизне.

Под небом бело-розовые здания, в окнах люди… Маленькие, как букашки, они заняли окна. Стены домов заиндевели и кажутся воздушными и легкими. Мягкими пропорциями уходят они к Невскому. Крышечка плоским треугольником, под нею колонны, балконы, балюстрады и опять ровные, длинные, стройные окна. И снова плоский треугольник и колонны… Строго… красиво…

Под ними внизу людские лица. Все розово от человеческих лиц. Легкий пар клубится перед ними, фарфоровыми, чуть тусклыми…

Свет идет от глаз и тонет в легком морозном пару. Сквозь него темнеют брови, усы, бороды.

Люди! - как любил в эту минуту людей Федя.

Они стояли вытянувшись, и напряжение было в телах. Федя понимал, что и в иных, как в нем, что-то горит. У каждого, как и у него, на секунду потемнело в глазах, поднялось что-то к сердцу и опустошило грудь. И они, как он, унеслись куда-то.

Тело напружинилось… Тело исчезло в этом напряжении, и бессмертная душа смотрела из очей. Оттого и блистали глаза.

Душа, которая была в Andre и не умерла, а только ушла из тела.

Душа, которая была раньше в тех солдатах, что составляли эти полки прежде, была в них при Петре, Елизавете, Екатерине, Павле, Александре I, Николае I, Александре II.

Эти солдаты умерли… убиты… Но души их живы. Не они ли носятся в небесной синеве, не они ли летят с обрывками дыма? Не они ли зажгли это внутреннее волнение и шепчут… и шепчут, что это: Божия Правда!..

Федя не слыхал команды. Несколько мгновений он ничего не слыхал. Точно наглухо заложило ему уши.

Он видел лишь, как дрогнул крайний полк, руки с ружьями вынеслись вперед и ремни винтовок закрыли лица солдат.

Кругом в народе стали снимать шапки. Снял свою старенькую фуражку и Федя и повернул голову туда, куда все смотрели.

Федя увидел императора.

XXI

Он его сразу узнал. Не потому, что видел его портрет в гимназии и в магазинах, а потому, что он был особенный. И, если бы Федя нигде не видал портреты государя, он узнал бы его по самой его осанке.

Государь ехал на большом тяжелом караковом коне, легко несшем его грузное тело.

Федя видел маленькую черную барашковую шапку с серебряной звездой, широкую спину в сером пальто без складок и наискось на ней золотую портупею. Он рассмотрел караульный вальтрап седла и медные шишечки на ремнях подхвостника. Федя заметил, что те серые лошади, которыми он любовался под трубачами-конвойцами, шли за государевым конем. Это было радостно. Точно они уже были знакомые и унесли в своих чудных глазах частицу самого Феди.

Потом пестрая свита заслонила государя от Феди, и тогда Федя стал снова слышать.

Он услышал резкие звуки труб, надоедно, крикливо взывавших о чем-то к небу. В этих пронзительных, режущих тонах было что-то древнее, говорившее о средневековье, даже как будто об Азии.

Но это продолжалось недолго. Внезапно трубы стихли. Федя услышал ровный голос государя, но слов не разобрал, дружно крикнули казаки, и далекое загорелось у Миллионной улицы "ура!" казаков конвоя.

Назад Дальше