- Ррота, на пр-р-р-а-а-в-во! шагом - маррш! Тишина фронта нарушилась двумя четкими стуками: р-раз-два.
Чуть покачнулись ровные стриженые головы, вытянулись левые ноги, отбили по полу - и раз-раз, раз, звучно стуча по залу, рота стала выходить из помещения.
В коридоре, за арками, строилась 2-я рота. Чей-то зычный бас из-за колонны заревел по адресу проходивших:
- У-у! Жеребцы-ы! "Жеребцы" не остались в долгу.
Из строя несколько человек ответили:
- Извозчики-и!
По лестнице, тускло освещенной керосиновыми лампами, спустились и прошли в столовую, где стояли длинные столы со скамьями. Толстые белые кружки и горячие большие французские вкусно пахнущие булки уже ожидали юнкеров.
Служители в белых рубахах разливали из медных чайников горячий, медовый сбитень с чаем.
Задумываться, тосковать Феде не приходилось. От чая надо было спешить на лекции, которые начинались в восемь часов. На дворе еще стояла зимняя ночь, город спал, а в ярко освещенных лампами классах, за черными столами сидели юнкера и, нагнувшись, тянули штрихи ситуационного черчения или слушали вдохновенную лекцию молодого капитана генерального штаба Николая Петровича Михневича, с указкой в руке повествовавшего у большого разрисованного акварелью плана о сражении у Верта-Фрошвейлера, о победе германцев над французами и о том, как на другой день соприкосновение между армиями было потеряно. Михневич приносил юнкерам прекрасные гравюры с картин Невилля и Детайля, говорил о подвигах, о славе, о чести и о красоте смерти за Родину. Его сменял профессор фортификации. В классе наступала тишина, все сидели, уткнувшись в большие тетради, а профессор, засучив рукава своего сюртука, становился у доски и чертил какой-нибудь полигональный фронт. В классе был слышен короткий стук и скрип мела да напряженно сопели юнкера.
Перед обедом, когда в классе становилось холодно и на замороженных стеклах появлялись желтые лучи низкого зимнего солнца, приходил веселый рыжий полковник Барановский, рассказывал об атомах, о теории Менделеева, писал загадочные формулы, и все сводилось к изготовлению пороха, пироксилина и нитроглицерина.
- Холодно, - говорил он, похаживая между столов. - От того холодно, что голодно. В брюхе пусто. Не происходит химического сгорания веществ. Пообедаете - заработают в желудке кислоты и согреетесь…
В столовой у накрытых столов пели хором молитву и садились по команде. Все начальство являлось к обеду. Генерал-лейтенант Рыкачев, суровый, прямой, в длинном сюртуке с Георгиевским крестом, появлялся из маленькой комнаты, где стояло учебное орудие, весь батальон вскакивал как один человек. Дежурный по столовой шел с рапортом, и дружно, так, что долго по углам звенело эхо, отвечал батальон: "Здравия желаем, ваше превосходительство!"
Ротный шарил глазами по столам, и слышались его замечания:
- Александров, рыбу ножом не режут. Будете офицером, попадете в приличное общество, может быть, удостоитесь приглашения ко двору, и вдруг рыбу - ножом!
- Гаврилов, после занятий постричься. Ишь, какие вихры отпустили. Вы не студент.
От обеда уходили поодиночке. У дверей столовой стоял начальник училища, и юнкера шаркали ногою и кланялись.
После обеда на лекции мозги работали туго. Изящный капитан Коленкин, мягко позванивая длинными шпорами на маленьких сапогах, ходил по классу и рассказывал об устройстве орудия, о муфтах, затворах, трубах, винтах и прорыве газов.
С лекций возвращались в половине второго и шумно переодевались. Складывали маленькие сапоги и длинные шаровары, надевали высокие сапоги, бескозырки, ремни с желтым кожаным подсумком и разбирали винтовки.
На дворе было пятнадцать градусов мороза. Рота выбегала на занесенный снегом плац в одних мундирах. Щипал мороз уши, стыла ладонь от холодного затылка приклада, и то и дело раздавалась команда:
- Рота, бе-е-гом - марш!
Часто бил барабан, скрипел под носками снег, паром дыхания окутывалась рота, и слышался подсчет: "раз, два, три, четыре, ать, два, ать, два".
Лица становились пунцовыми.
Ротный командовал - "Ша-а-гом - марш!" Твердо били ногою юнкера, но ротный был недоволен, он поглаживал рыжие бакенбарды и протяжно говорил:
- Но-оги нету! На носок больше! Прямее ногу. Отбить шаг! Барабанщик, ударь! Гонять буду!.. Ноги нету!
Когда час подходил к концу, уже не было холодно, бурно носилась кровь под тонким сукном мундира и бессилен был мороз.
С громом "ура", врассыпную, на перегонки, через плац бежала в подъезд рота, а из другого подъезда выходила другая рота на утоптанный плац.
В помещении протирали винтовки, отогревали руки и уши и строились на "ружейные приемы". Стояли навытяжку, держа "на плечо". По фронту медленно шагал штабс-капитан Герцык, и слышались скучные поправки:
- Разверните приклад… Чуть доверните… Возьмите больше в плечо… Не заваливайте плечи. Поднимите правое ухо…
В конце часа медленно бил барабан редкий шаг и по одному проходили юнкера с ружьями на плече весь длинный коридор, тянули носок, били подошвой по полу, а подле бегал штабс-капитан и кричал:
- Тверже ногу!.. На весь след, не подсекайте, проносите плавно… Когда нога сзади, носок кверху… Теперь тяните носок!
Ковалась та удивительная выправка, какой не было нигде на свете, усыплялся мятежный дух молодости, дисциплинировалась воля, погасали бурные желания, и тело покорялось духу.
Создавалась русская пехота.
Только внизу, в обширной "чайной", где на артельных началах торговали юнкера сладкими пирожками, булками и чаем, где за маленькими столиками шумно сходились они изо всех рот, они забывали муштру и говорили все, что хотели.
Но никогда здесь не было ученого или тем более политического спора.
Со смехом рассказывали пряные анекдоты, бог знает когда зародившиеся и из века в век повторяемые все с одними и теми же вариантами, мечтали о выпуске, о том, как сами будут заказывать себе обмундирование, разбирали поставщиков: шапочников, сапожников, оружейников, портных. Порой говорили о театре, о литературе, о прочтенном или слышанном. Хвастались, как удалось поклониться свояченице батальонного командира, балетной танцовщице.
- Иду, а она, значит, с лестницы спускается. В белой шапочке и шубке на белом меху. Прямо снегурка,
- Хорошенькая?
- Прелесть… Глазки синие. Я ей козыряю, во как! Она головкой кивнула и вся розовая стала.
- Да ты что?.. Знаком?
- Ну что знаком? Разве мы не одного батальона?
- Нахал ты, Петька.
- Фельдфебель наш за нею ухаживает. В воскресенье отпуск до поздних часов брал, чтобы из балета ее проводить.
- Что же "кораблик" - то смотрит?
- Батальонный? Он и рад. Ничего Купонскому не очистится. В сухую выйдет. Жениться не может, а ему все покойнее - защитник есть. Места-то глухие.
За другим столиком Федя и толстый Бойсман ухаживали за хорошеньким, изящным, как девушка, юнкером третьей роты Старцевым.
- Старцев, мазочка, помпонь! Скушайте пирожное, - приставал потный прыщавый Бойсман с маслянистым лицом и щурил свиные глазки.
Старцев ломался, выгибал мизинный палец, доставая с тарелки печенье, и картавил.
- Чем вы теперь увлечены, Старцев? - спросил Федя.
- Я? - Старцев сделал наивно круглые глаза. - Поэзией Мюссе… Как это к гасиво: Les chants desesperes sont les chants les plus beaux, et j'en sais les meilleurs, qui sont de purs sanglots. (Самые красивые песни - песня отчаяния. И я знаю лучшие из них - они сплошное рыдание.)
- Пишете сами что-нибудь?
- Да. На се'гом фоне Пете'гбу'гского зимнего неба, Нева и к'гепость. Идет юнке'г, и незнакомка в вуали ему делает знак… И только. Но се'гдце юнке'га погибло и он кончает с собою.
- Ах, какая тема! - сказал Федя.
- До ужаса сентиментально, - заметил Бойсман.
- Я начну: "Се'гое небо, се'гые звезды, се'гые думы, се'гые песни…
- Мазочка! Да разве звезды бывают серыми?
- Кусков, я просил вас меня так не называть! - сказал, капризно надувая губы, Старцев.
- Но вы помпонь… на цыпочках! - сказал Федя.
- Оставьте, Кусков! Это вам не к лицу!
Федя покраснел. Его влекло к Старцеву то, что Старцев напоминал ему семью. С ним уходила прочь однообразная обыденщина училищной жизни, они уносились в какие-то красивые мечты стихов. Старцев напоминал ему Ипполита и Лизу вместе, но Ипполита и Лизу младше его, которых он не боялся и кому мог даже покровительствовать. И не столько тянуло Федю к Старцеву, что Старцев был хорошенький и чистый, как девушка, что он носил на пальцах кольца, имел длинные холеные ногти и незаметно влек к себе своим женским грудным контральто и манерами, напоминавшими манеры Лизы, сколько то, что Старцев был из культурной семьи, говорил по-французски, по-немецки и по-английски и бывал в хорошем обществе. Он казался Феде человеком другого мира, высшей культуры. Он не был груб, как было грубо большинство юнкеров, не щеголял сквернословием и, когда кто-нибудь при нем говорил худое слово, Старцев краснел, как институтка.
Бойсман иными глазами смотрел на Старцева. Он стремился видеть в нем не юношу, но женщину. Ему доставляло удовольствие раздразнить Старцева, заставить его кокетничать по-женски, и тогда его масленые глаза блестели. И неприятно было это и Старцеву, и Феде.
- Кто теперь играет на французском театре? Кого стоит смотреть? - спросил Федя, желая переменить разговор.
- Б'гендо, - сказал Старцев и закатил глаза. - Это удивительная а'г тистка!
- Сами вы, Старцев, Б'гендо! - передразнил его Бойсман.
Эти часы отдыха в чайной были редки и кратковременны. В пять часов Федя бежал в роту. Надо было подзубрить к репетиции, а в шесть идти в класс.
Два раза в неделю, по вторникам и по пятницам, были репетиции из пройденных предметов. Юнкера были разбиты на партии, и их спрашивали поголовно всех. Приходилось заниматься, чтобы не портить полугодового балла и связанного с ним старшинства.
В девятом часу шли ужинать и пить чай, а без четверти девять гремел в коридоре барабан или трубил повестку горнист: роты строились на перекличку.
В этот час тускло горели приспущенные лампы. В роте кое-где на шкапиках между постелями светились свечи. Кто читал, кто писал, кто при свете свечи набивал папиросы или чистил винтовку.
Фельдфебель сидел в углу у своей конторки и важно, чуть в нос, разговаривал с двумя юнкерами младшего курса, просившими его заступничества о сложении наказания.
- Господа! сами виноваты, - говорил он, рисуясь своею властью. - Не могу я беспокоить ротного командира такими пустяками. Что делать, посидите воскресенье.
- Господин фельдфебель, мы бы и посидели, да это воскресенье Катеринин день - у меня мать именинница.
- У меня сестра.
- Вы можете спросить портупей-юнкера Кускова. Мы не нарочно. Так, просто невнимание, прослушали команду.
- Нельзя, господа… Ну, мы после поговорим.
Фельдфебель поднялся с табуретки, на которой сидел перед просителями, и через их головы сказал подходившему к нему дежурному:
- Кругликов, строй роту на поверку.
- Так как же, господин фельдфебель? Купонский поморщился и сказал:
- Да ладно!.. скажу, Бог с вами. Вряд ли что из этого только выйдет.
Рота строилась. Федя ровнял свой первый взвод. Купонский с длинным списком в руке начал поверку юнкеров.
- Абрамов! - вызывал он.
- Я! - глухо ответил из рядов смуглый черноглазый юнкер.
- Александров…
- Я-о!
- Абхази…
- Я-п!
- Акацатов, Бабков.
- Я-я-ай.
- Господа, попрошу без шалостей, - строго сказал Купонский, и продолжал перекличку: - Кононов, Кругликов, Фуфаевский… Шлиппе, Языков… - Все были налицо. Несколько раз крики "я" прерывались суровыми ответами взводных: "болен", "в лазарете", "спит - дневальным ночью", "дежурный по кухне", "артельщик"…
- На завтра, - читал по записке фельдфебель, - дежурный по роте портупей-юнкер Кусков, дневальными… Господа, сегодня его превосходительство начальник училища при обходе ротного помещения нашел окурок на подоконнике. Я не желаю знать, кто позволил себе курить в роте. Мне это безразлично, но я указываю на то, что это недостойно юнкера. Начальник училища хотел арестовать взводного того взвода, где лежал окурок. Вы подвели бы своего товарища… Я прошу, господа, беречь честь роты… Во время вечернего отдыха, при обходе моем роты, я видел юнкеров Гребина и Мазуровского спящими на койках, в сапогах. Неужели так трудно снять сапоги? Портупей-юнкер Кононов, наложите на них по два дневальства не в очередь.
- Слушаюсь, господин фельдфебель, - отвечал взводный.
- В воскресенье, - продолжал тем же ровным голосом фельдфебель, - по случаю храмового праздника, в Екатерининском женском институте вечером будет бал. На бал приглашено сто юнкеров нашего училища. Начальник училища приказал от роты его Величества назначить тридцать прекрасно танцующих юнкеров. Белые перчатки иметь обязательно. Прошу желающих, после молитвы, записаться у меня. Рро-та, на-лево! Петь молитву!..
Как любил Федя эти сладкие минуты вечерней молитвы в роте! Все забывалось. Лекции, ответ на репетиции, мороз на ученье, "помпон" Старцев с его картавым голосом. В сумраке залы блистала лампада и мягко намечался архангел с огненным мечом. Перед Федей, все понижаясь, в строгом ранжире уходили к образу круглые, гладко остриженные черные, темные и русые головы и алели под ними погоны и петлицы бушлатов. Чистые молодые голоса сразу, музыкально, брали: "Отче наш". Хоровая молитва захватывала и уносила с собою душу. "Да придет Царствие Твое", - повторял Федя слова молитвы. И смутно прекрасное царство рисовалось ему. Было оно и земное, и небесное вместе. Мама, Танечка, Лиза, Старцев играли в нем какую-то чудную роль… Но говорила молитва: "да будет воля твоя" - и Федя смиренно склонялся перед волею господа своего… "Что хочешь возьми - отдам"… говорил он. А молитва опережала его мысли - "Не введи нас во искушение"… Старцев, мазочка… ох! искушение, искушение! "Прости мя, господи, грешного!"
- Спаси, Господи, люди Твоя, - все повышая голоса, пели юнкера, и в душе у Феди рождались новые Величавые Думы.
- Побе-еды благоверному императору нашему Александру Александровичу, на сопротивные даруяй и Твое-е сохраняй, крестом твоим жительство.
Каждый день пели эту молитву, и каждый день одна и та же мысль приходила Феде в голову: "Пока будет эта молитва, пока будет эта вера, сохранится крестом и наше жительство, наша Россия"…
После переклички, до половины одиннадцатого, все разбредались. В ярко освещенном длинном, идущем вдоль роты, коридоре ходили, делали гимнастику и ружейные приемы те, кому что-нибудь не удавалось. Подле шинельной собрались певчие и оттуда неслась залихватская песня. Ее прерывали рассказы и громкий смех.
Федю тянуло туда, но, исполняя приказ ротного, он брал винтовку, надевал ремень и фуражку и звал Акацатова: "Князь, пожалуйте сюда".
Он становился против Акацатова и говорил:
- Неужели не можете? Принесите стакан, полный воды. Федя ставил на голову стакан, брал винтовку "на плечо"
и начинал маршировать, твердо отбивая ногою шаг. Ни одна капля не пролилась из стакана.
- Фокус! - говорил Акацатов, безнадежно глядя на Федю. - Я не могу.
- Ну, сделайте так, - и Федя брал "на караул" и при втором приеме заставлял винтовку быстро перевернуться около оси и стать как раз вовремя на место.
- Фокус! - еще печальнее говорил Акацатов.
- Э, погодите и вы будете такие же фокусы делать. Не боги горшки лепят. Ну, станьте смирно… Так… Каблуки сожмите теснее, левый носок чуть поверните и немного назад. Колени свободно… Вот, уже стойка лучше, уверяю вас - лучше. Шею на воротник, подбородок на себя… Хорошо!.. Право хорошо… Три пальца на погонном ремне… прямые. Не заваливайте при этом правого плеча. Отлично, князь. Все образуется… У вас будет великолепная стойка!
Когда в одиннадцатом часу Федя, разложив по правилам одежду и белье на табурете, ложился на соломенный тюфяк и подкладывал уютнее подушку, - он только собирался продумать все, что было днем, как сладкая истома прохватывала тело, медленно согревались застывшие ноги, сумрак надвигался на голову и он не успевал пожалеть себя, что в шесть часов ему надо опять вставать, как уходила в темноту вся рота, не видно было умывавшегося за аркой юнкера, кто-то командовал "На пле-е-чо!", улыбался кокетливой улыбкой Старцев и говорил "Б'гендо, Б'гендо"… "Как это, - думал Федя, - он сказал: "les chants desesperes"…" и вдруг проваливался в небытие, из которого его пробуждали печальные звуки пехотного горна. Горнист трубил повестку перед зарею.
Было очень холодно, сумрачно и неуютно в помещении государевой роты.
III
По средам и субботам Федя ходил в отпуск. По средам до 11 часов, а по субботам с ночевкой.
Федя крепко любил семью. Ему доставляло удовольствие дышать воздухом их маленькой чистой квартиры, видеть рояль, бронзовые часы в гостиной, гладить ласково визжавшую старую Дамку и вспоминать Маркиза де Карабаса, околевшего два года назад.
Когда на дребезжащий на пружине звонок в прихожей раздавались шаркающие торопливые шаги матери, сердце его билось и он испытывал сладкий восторг ожидания.
Старилась мама! Становилась будто ниже ростом, больше морщин прорезали ясный лоб, и уже не румянцем, но пятнами были покрыты щеки. Но, казалось, с еще большею любовью смотрели на него серо-голубые глаза.
- Экий какой! - говорила она, маленькой рукою с четко проступавшими синими жилами хлопая его по рукаву шинели. - Да ты никак еще вырос… Солдат! настоящий солдат! гвардеец!.. Дай нашивочки твои посмотреть!.. Молодчина ты у меня. Устал, поди-ка? Знаю: не скажешь, не сознаешься. Замерз? Ишь - шинелька-то ветром подбита… Пехом шел?
- Пешком, мамочка, - снимая ремень со штыком, - говорил Федя и чувствовал, как сразу его окутывала родная атмосфера.
- Знаю… Не на что… Ну, на конке поехал бы. И то, на имперьяле холодно, а внутрь нельзя, не пускают…
- Дома что?
- По-старому. Сейчас обедать будем. А то, хочешь, чайку согрею? Я живо… На плите.
- Нет, мама, я сыт…
Квартира была в том же доме, но этажом выше и на две комнаты меньше. Федя, когда ночевал, спал в гостиной на диване, к которому приставляли кресло.
Mademoiselle Suzanne ушла в дом престарелых женщин кастеляншей. Лиза уехала учительницей в деревню. Прежняя квартира стала велика.
В отпуску у Феди своего угла не было. Он бросил книги, перевязанные ремнем, в гостиной под лампу и сел в кресло. Мать стоя любовалась им.
- Похудел ты у меня, Федя. Учиться будешь здесь?
- Да, во вторник репетиция по механике. Хочу подтвердить формулы.
- Ко всенощной пойдешь?
- Пойдем, мамочка. И к обедне завтра пойдем. Дома никого нет что ли? Тихо как.
- Липочка еще из комитета не пришла.
- Устает?
- Страшно! Позеленела вся. Ипполит у себя, Миша тоже дома.
В гостиную вошла няня Клуша.
- Здравствуй, Федор Михайлыч. Дай полюбоваться на тебя. Ишь, воин царев! Унтер-офицером уже! Радоваться на тебя надо!
За обедом было по-прежнему тяжело. Эти полчаса, что они сидели за столом, Федя чувствовал себя не в семье, а в каком-то враждебном стане.