Том 2. Русь - Замятин Евгений Иванович 4 стр.


Третья сказка про Фиту

Жители вели себя отменно хорошо - и в пять часов пополудни Фита объявил волю, а будочников упразднил навсегда. С пяти часов пополудни у полицейского правления, и на всех перекрестках и у будок - везде стояли вольные.

Жители осенили себя крестным знамением:

- Мать пресвятая, дожили-таки. Глянь-ка: в чуйке стоит! Заместо будошника - в чуйке, а?

И ведь главное что: вольные в чуйках свое дело знали - чисто будочниками родились. В участок тащили, в участке - и в хрюкалку, и под микитки - ну все как надобно. Жители от радости навзрыд плакали:

- Слава тебе, Господи! Довелось: не кто-нибудь, свои бьют - вольные. Стой, братцы, армяк скину: вам этак по спине будет сподручней. Вали, братцы! Та-ак… Слава тебе, Господи!

Друг перед дружкой наперебой жители ломились посидеть в остроге: до того хорошо стало в остроге - просто слов нету. И обыщут тебя, и на замочек запрут, и в глазок заглянут - все свои же, вольные: слава тебе, Господи…

Однако вскорости местов не хватать стало, и пускали в острог жителей только какие попочетней. А прочие у входа ночь напролет дежурили и билеты в острог перекупали у барышников.

Уж это какой же порядок! И предписал Фита:

"Воров и душегубов предписываю выгнать из острога с позором на все четыре стороны".

Воров и душегубов выгнали на все четыре стороны, и желавшие жители помаленьку в остроге разместились.

Стало пусто на улицах - одни вольные в чуйках; как-то оно не того. И опубликовал Фита новый указ:

"Сим строжайше предписывается жителям неуклонная свобода песнопений и шествий в национальных костюмах".

Известно, в новинку - оно трудно. И для облегчения неизвестные люди вручили каждому жителю под расписку текст примерного песнопения. Но жители все-таки стеснялись и прятались по мурьям: темный народ!

Пустил Фита по мурьям вольных в чуйках - вольные убеждали жителей не стесняться, потому нынче - воля, убеждали в загривок и под сусало и наконец убедили.

Вечером - как Пасха… Да что там Пасха!

Повсюду пели специально приглашенные соловьи. По-взводно, в ногу, шли жители в национальных костюмах и около каждого взвода вольные с пушкой. Единогласно и ликующе жители пели, соответственно тексту примерного песнопения:

Славься, славься, наш добрый царь.
Богом нам данный Фита-государь.

А временно исполняющий обязанности Фита раскланивался с балкона.

Ввиду небывалого успеха, жители тут же, у балкона Фиты, под руководством вольных, в единогласном восторге, постановили - ввести ежедневную повзводную свободу песнопений от часу до двух.

В эту ночь Фита первый раз спал спокойно: жители явственно и быстро просвещались.

1917

Последняя сказка про Фиту

А был тоже в городе премудрый аптекарь: человека сделал, да не как мы, грешные, а в стеклянной банке сделал, уж ему ли чего не знать?

И велел Фита аптекаря предоставить.

- Скажи ты мне на милость: и чегой-то мои жители во внеслужебное время скушные ходят?

Глянул в окошко премудрый аптекарь: какие дома с коньками, какие с петушками; какие жители в штанах, какие в юбках.

- Очень просто, - Фите говорит. - Разве это порядок? Надо, чтоб все одинаковое. Вообще.

Так - так-так. Жителей - повзводно да за город всех, на выгон. И в пустом городе - пустили огонь с четырех концов: дотла выело, только плешь черная - да монумент Фите посередке.

Всю ночь пилы пилили, молота стучали. К утру - готово: барак, вроде холерного, длиной семь верст и три четверти, и по бокам - закуточки с номерками. И каждому жителю - бляху медную с номерком и с иголочки - серого сукна униформу.

Как это выстроились все в коридоре - всяк перед своей закуточкой, бляхи на поясах - что жар-птицы, одинаковые все - новые гривеннички. До того хорошо, что уж на что Фита - крепкий, а в носу защекотало, и сказать - ничего не сказал: рукой махнул - и в свою закуточку, N 1. Слава тебе, Господи: все - теперь и помереть можно…

Утром, чем свет, еще и звонок не звонил (по звонку вставали) - а уж в N 1 в дверь стучат:

- Депутаты там к вашей милости, по неотложному делу.

Вышел Фита: четверо в униформе, почтенные такие жители, лысые, пожилые. В пояс Фите.

- Да вы от кого депутаты?

И загалдели почтенные - все четверо разом:

- Это что же такое - никак невозможно - это нешто порядок… От лысых мы, стало быть. Это, стало быть, аптекарь кучерявый ходит, а которые под польку, мы - лысые? Не-ет, никак невозможно…

Подумал Фита - подумал: по кучерявому всех - не по-одинаковать, делать нечего - надо по лысым равнять. И сарацинам рукой махнул. Налетели - набежали с четырех сторон: всех - наголо, и мужеский пол, и женский: все - как колено. А аптекарь премудрый - чудной стал, облизанный, как кот из-под дождичка.

Еще и стричь всех не кончили - опять Фиту требуют, опять депутаты. Вышел Фита смурый: какого еще рожна?

А депутаты:

- Гы-ы! - один в кулак. - Гы-ы! - другой. Мокроно-сые.

- От кого? - буркнул Фита.

- А мы, этта… Гы-ы! К вашей милости мы: от дураков. Гы-ы! Желаем, знычть, чтоб, знычть… всем, то есть, знычть… равномерно…

Туча тучей вернулся Фита в N 1. За аптекарем.

- Слыхал, брат?

- Слыхал… - голосок у аптекаря робкий, голова в ситцевом платочке: от холоду, непривычно стриженому-то.

- Ну, как же нам теперь?

- Да как-как: теперь уж чего же. Назад нельзя.

Перед вечерней молитвой - прочли приказ жителям: быть всем петыми дураками равномерно - с завтрашнего дня.

Ахнули жители, а что будешь делать: супротив начальства разве пойдешь? Книжки умные наспех последний раз сели читать, до самого до вечернего звонка все читали. Со звонком - спать полегли, а утром все встали: петые. Веселье - беда. Локтями друг дружку подталкивают - гы-ы! гы-ы! Только и разговору: сейчас вольные в чуйках корыта с кашей прикатят: каша ячневая.

Прогулялся Фита по коридору - семь верст и три четверти - видит: веселые. Ну, отлегло: теперь-то уж все. Премудрого аптекаря в уголку обнял:

- Ну, брат, за советы спасибо. Век не забуду.

А аптекарь - Фите:

- Гы-ы!

А ведь выходит дело - один остался: одному за всех думать.

И только это Фита заперся в N 1 - думать, как опять в дверь. И уж не стучат, а прямо ломятся, лезут, гамят несудом:

- Э-э, брат, нет, не проведешь! Мы хоть и петые, а тоже, знычть, понимаем! Ты, брат, тоже дурей. А то ишь ты… Не-ет, брат!

Лег Фита на кроватку, заплакал. А делать нечего.

- Уж Бог с вами, ладно. Дайте сроку до завтрева.

Весь день Фита промежду петых толкался и все дурел помаленьку. И к утру - готов, ходит - и: гы-ы!

И зажили счастливо. Нету на свете счастливее петых.

1917

Повести и рассказы

Русь

Бор - дремучий, кондовый, с берлогами медвежьими, с крепким грибным и смоляным духом, с седыми лохматыми мхами. Видал и железные шеломы княжьих дружин, и куколи скитников старой, настоящей веры, и рваные шапки Степановой вольницы, и озябшие султаны наполеоновских французишек. И - мимо, как будто и не было, и снова: синие зимние дни, шорох снеговых ломтей - сверху по сучьям вниз, ядреный морозный треск, дятел долбит; желтые, летние дни, восковые свечки в корявых зеленых руках, прозрачные медовые слезы по заскорузлым крепким стволам, кукушки считают годы.

Но вот в духоте вздулись тучи, багровой трещиной расселось небо, капнуло огнем - и закурился вековой бор, а к утру уже кругом гудят красные языки, шип, свист, треск, вой, полнеба в дыму, солнце - в крови еле видно. И что человечки с лопатами, канавками, ведрами? Нету бора, съело огнем: пни, пепел, зола. Может, распашут тут неоглядные нивы, выколосится небывалая какая-нибудь пшеница и бритые арканзасцы будут прикидывать на ладони тяжелые, как золото, зерна; может, вырастет город - звонкий, бегучий, каменный, хрустальный, железный - и со всего света, через моря и горы, будут, жужжа, слетаться сюда крылатые люди. Но не будет уж бора, синей зимней тишины и золотой летней, и только сказочники, с пестрым узорочьем присловий, расскажут о бывалом, о волках, о медведях, о важных зеленошубых столетних дедах, о Руси.

Как осташковский Нил-Столбенский-Сидящий, жил в этом бору Кустодиев, и, может быть, как к Нилу, все они приходили к нему - всякая тварь, всякое лохматое зверье, злое и ласковое, и обо всем он рассказал - на все времена: для нас, кто пять лет - сто лет - назад еще видел все это своими глазами, и для тех, крылатых, что через сто лет придут дивиться всему этому, как сказке.

Не Петровским аршином отмеренные проспекты - нет: то Петербург, Россия. А тут - Русь, узкие улички, - вверх да вниз, чтоб было где зимой ребятам с гиком кататься на ледяшках, - переулки, тупики, палисадники, заборы, заборы. Замоскворечье со старинными, из дуба розными названьями: с Зацепой, Ордынкою, Балчугом, Шаболовкой, Бабьегородом; подмосковная Коломна с кремлевскими железными воротами, через какие князь Димитрий, благословясь, вышел на Куликово поле; "Владимиров" Ржев, с князь-Дмитриевской и князь-Федоровской стороной, может, и по сей день еще расшибающими друг дружке носы в знаменитых кулачных боях; над зеркальною Волгою - Нижний, с разливанной Макарьевской, с пароходными гонками, с стерлядями, с трактирами; и все поволжские Ярославли, Романовы, Кинешмы, Пучежи - с городским садом, дощатыми тротуарами, с бокастыми приземистыми, вкусными - как просфоры, пятиглавыми церквами; и все черноземные Ельцы, Лебедни - с конскими ярмарками, цыганами, лошадьми маклаками, нумерами для приезжающих, странниками, прозорливцами.

Это - Русь, и тут они водились недавно - тут, как я огороженной Беловежской Пуще, они еще водятся: "всехдавишь" - медведи-купцы, живые самовары-трактирщики, продувные ярославские офени, хитроглазые казанские "князья". И над всеми - красавица, настоящая красавица русская, не какая-нибудь там питерская вертунья-оса, а - как Волга: вальяжная, медленная, широкая, полногрудая, и как на Волге: свернешь от стрежня к берегу, в тень и, глядь, омут…

В городе Кустодиеве (есть даже Каинск - неужто Кустодиева нету?) прогуляйтесь - и увидите такую красавицу, Марфу - Марфу Ивановну. Кто ж родителей ее не знавал: старого мучного рода, кержацких кровей, - жить бы им да жить и по сей день, если бы не поехали масленицей однажды кататься. Лошади были - не лошади: тигры, да и что греха таить - шампанского лошадям для лихости по бутылке подлили в пойло. И угодили сани с седоками и кучером - прямо в весеннюю прорубь. Добрый конец!

С той поры жила Марфа у тетки Фелицаты, игуменьи - и спела, наливалась, как на ветке пунцовый анис.

Рядом по монастырскому саду из церкви идут: Фелицата - с четками, вся в клобук и мантию от мира закована, и Марфа - круглая, крупитчатая, белая. На солнце пчелы гудят, и пахнет - не то медом, не то яблоком, не то Марфой.

- Ну что ж, Марфа - замуж-то не откладывай. Яблоко вовремя надо снимать, а то птица налетит - расклюет, долго ли до греха!

Была в миру Фелицата, кликали ее Катей, Катюшенькой - и знает, помнит.

Ездят женихи к Марфе - да какие: тузы! Сазыкина взять - богатей первейший, из кустодиевских - Вахранееву одному уступит. Отец его из Сибири, говорят, во время оно в мороженых осетрах два пуда ассигнаций вывез, и не совсем, будто, тут ладное было - ну, да ведь деньги не меченые. Не речист, правда, Сазыкин и не первой уж молодости и чем-то на Емельяна Пугачева сдает - да зато делец, каких поискать.

Ездит и сам Вахрамеев, градской голова - по другой жене вдовец: будто к Фелицате ездит (еще Катей ее знал), да все больше с Марфушей шутит. Как расправит свою - уже сивую бороду, да сядет вот так, ноги расставив, руками в колени упершись, перстнем поблескивая, да пойдет рассказывать - краснобаек у него всегда карманы полны - ну, тут только за бока держись!

А тетка торопит Марфу - чует, недолго уж жить самой:

- Ты, Марфа, - чего тут думать: к такому делу ум - как к балыку сахар. Ты билетики с именами сделай - да вот сюда, к Заступнице, на полочку. Что вынется - тому и быть.

Вахрамеева вынула Марфа - и камень с сердца: тот-то, Сазыкин, темный человек, Бог с ним. А Вахрамеев - веселый, и отца ее знал - будет теперь ей вместо отца.

Как сказала Фелицата Сазыкину, какое от Заступницы вышло решенье ничего, промолчал Сазыкин, в блюдце с вареньем глядя. Только вытащил из варенья муху - поползла, повизгивая, муха - долго глядел, как ползла.

А наутро узнали: тысячного своего рысака запалил в ту ночь Сазыкин.

И зажила Марфа в вахрамеевских двухэтажных палатах, что рядом с управской пожарной каланчой. Как пересаженная яблоня: привезут яблоню из Липецка - из кожинских знаменитых питомников - погрустит месяц, свернутся в трубочку листья, а садовник кругом ходит, поливает, окапывает - и глядишь, привыкла, налилась - и уж снова цветет, пахнет.

Как за особенной какой-нибудь яблоней - Золотым Наливом - ходит Вахрамеев за Марфой. Заложит пару в ковровые сани - из-под копыт метель, ветер - и в лавку: показать "молодцам" молодую жену. Молодцы ковром стелются - ходи по ним, Марфуша. А покажется Вахрамееву, чей-нибудь цыганский уголь-глаз искрой бросит в нее - только поднимет Вахрамеев плеткой правую бровь - и поникнет цыганский глаз.

Ярмарка - на ярмарку с ней. Крещенский мороз, в шубах - голубого снегового меху - деревья, на шестах полощутся флаги; балаганы, лотки, ржаные, расписные, архангельские козули, писк глиняных свистулек, радужные воздушные шары у ярославца на снизке, с музыкой крутится карусель. И, может, не надо Марфе фыркающих белым паром вахрамеевских рысаков, а вот сесть бы на эту лихо загнувшую голову деревянную лошадь - и за кого-то держаться - и чтоб ветром раздувало платье, ледком обжигало колени, а из плеча в плечо - как искра…

По субботам - в баню, как ходили родители, деды. Выйдут - пешком, такой был у Вахрамеева обычай - а наискосок, из своему дому, Сазыкин - тоже в баню. Вахрамеев ему через улицу - какие-нибудь свои прибаутки:

- Каково тебя Бог перевертывает? В баню? Ну - смыть с себя художества, намыть хорошества!

Сазыкин молчит, а глаза, как у Пугача, и борода смоляная - пугачевская.

А в бане уж готов, с сухим паром - свой "вахрамеевский" номер и к нему особенный, "вахрамеевский", подъезд, и особенное казанское мыло, и особенные - майской березы шелковые веники. И там, сбросив с себя шубу, и шали, и платье, там Марфа, атласная, пышная, розовая, белая, круглая - не из морской пены, из жарких банных облаков - с веником банным - выйдет русская Венера, там - крякнет Вахрамеев, мотнет головой, зажмурит глаза - И уже ждет, как всегда, у подъезда лихач Пантелей - 15-й э - сизый от мороза курнофеечка - нос, зубы как кипень, веселый разбойничий глаз, наотлет шапку.

- С малиновым вас паром! Пожалте!

Дома - с картинами, серебряными ендовами, часами, со всякой редкостью под стеклянным колпаком - парадные покои, пристальные синие окна с морозной расцветкой, ступеньки - и приземистая спальня, поблескивающие венцы на благословенных иконах, чьи-то темные, с небывалой тоской на дне, глаза, двухспальный пуховый ковчег.

Так неспешно идет жизнь - и всю жизнь, как крепкий строевой лес, сидят на одном месте, корневищами ушедши глубоко в землю. Дни, вечера, ночи, праздники, будни.

В будни с утра - Вахрамеев у себя в лавке, в рядах. Чайники из трактира и румяные калачи, и от Сазыкина - пятифунтовая банка с икрой. В длиннополых сюртуках, в шубах, бутылками сапоги, волосы по-родительски стрижены "в скобку", "под дубинку" - за чаем поигрывают миллионами, перекидывают пшеницу из Саратова в Питер, из Ростова в Нью-Йорк, и хитро, издали, лисьими кругами - норовят на копейку объехать приятеля, клетчатыми платками вытирают лоб, божатся и клянутся.

- Да он, не побожившись, и сам себе-то не верит! - про этакого божеряку ввернет Вахрамеев - и тот сдался, замолк. Краснословье в торговле - не последнее дело.

Но и за делом Вахрамеев не забудет о Марфе. Глядь - у притолоки стоит перед ней из вахрамеевской лавки молодец - с кульком яблок-крымок, орехов грецких, американских, кедровых, волошских, фундуков:

- Хозяин вам велел передать.

И мелькает Марфуше искрой цыганский уголь-глаз - и, не подымая ресниц, скажет "спасибо". А потом, забывши про закушенное яблоко, долго глядит в окно на синие тени от дерева - и на тугой груди прошуршал тугой в клеточку шелк - вздохнула.

И зима, зима. От снега - все мягкое: дома - с белыми седыми бровями над окнами; круглый собачий лай; на солнце - розовый дым из труб; где-то вдали крик мальчишек с салазками. А в праздник, когда загудят колокола во всех сорока церквах - от колокольного гула как бархатом выстланы все небо и земля. И тут в шубе с соболями, в пестрых нерехтских рукавичках, выйти по синей снеговой целине - так чтобы от каждого шага остались следы на всю жизнь - выйти, встать под косматой от снега колдуньей-березой, глотнуть крепкого воздуха, и зарумянятся от мороза - а может, и еще от чего - щеки, и еще молодо на душе, и есть, есть что-то такое впереди - ждет, скоро…

Пост. Желтым маслом политые колеи. Не по-зимнему крикучие стаи галок в небе. В один жалобный колокол медленно поют пятиглавые Николы, Введенья и Спасы. Старинные, дедовские кушанья: щи со снетками, кисель овсяный - с суслом, с сытой, пироги косые со щучьими телесы, присол из живых щук, огнива белужья в ухе, жаворонки из булочной на горчичном масле. И Пасха, солнце, звон - будто самая кровь звенит весь день.

На Пасху, по обычаю, все вахрамеевские "молодцы" - к хозяину с поздравленьем, христосоваться с хозяином и хозяйкой. На цыпочках, поскрипывая новыми (мигачи, по одному - вытянув трубочкой губы - прикладываются к Марфе, как к двунадесятой иконе, получают из ее рук пунцовое с золотым X. В. яйцо.

И вдруг один - а может быть, только показалось? - один, безбородый и глаза цыганские-уголья, губы сухие - дрожат, губами - на одну самую песчинную секундочку дольше, чем все, и будто не икона ему Марфа - нет, а Сердце… нет, не сердце выскочило из рук: алое, как сердце, пасхальное яйцо - и покатилось к чьим-то ногам.

У Вахрамеева - правая бровь плеткой - молодцу:

- Эка, брат, руки-то у тебя - грабли! Чем голову набил?

Одна какая-то ночь - и из скорлупы вышел апрель, первая пыль, тепло. И как зимою ученики по красному флагу на каланче знают, что мороз - двадцать градусов и нету ученья - так тут узнают все, что тепло: сундучник Петров вместе с товаром - вылез из своей лавки на улицу. Расставлены перед дверями узорочно-кованые, писаные розами сундуки, и на табурете, подставив лысую голову солнцу - как подставляют ведро под дождевой желоб, - сам И. С. Петров с газетой.

- Ну, что новенького? Что вам из города-столицы пишут?

И сундучник - на нос очки и глядя поверх очков - внушительно:

- Да вот в Москве на Трубе кожаного болвана поставили.

- Какого такого болвана?

- А такого: его, значит, по морде бьют - а он воет, чем ни сильнее бьют - он громче. Для поощрения, значит, атлетической силы и испытания, да.

И так от него двадцать лет все торговые ряды узнают о московских болванах, о кометах и войнах - обо всем, что творится там, далеко, куда бегут, жужжа на ветру, телеграфные провода, куда торопятся, хлопая плицами по воде, пароходы…

Назад Дальше