Глянул Халдей: бог знает где небо - далеко. Месяц маленький, с ноготок: золотой паук золотую паутину плетет и себе под нос мурлычет, как кот. А небо - темный луг весенний, и дрожат на лугу купальские огненные цветы, лазоревые, алые, жаркие: протянуть руку - и несметный купальский клад - твой.
И еще вспомнилось Халдею - когда маленький был: в Чистый Четверг на том берегу - от стояния народ идет, и несут домой четверговые свечки.
Сразу - тридцать три года и логарифмы с плеч долой. Набежали на глаза слезы, поклонился Халдей в ноги девице веселой:
- Ну, Катюшка, век не забуду: научила глядеть.
1920
Церковь Божия
Порешил Иван церковь Богу поставить. Да такую - чтоб небу жарко, чертям тошно стало, чтоб на весь мир про Иванову церковь слава пошла.
Ну, известно: церковь ставить - не избу рубить, денег надо порядочно. Пошел промышлять денег на церковь Божию.
А уж дело было к вечеру. Засел Иван в логу под мостом. Час, другой - затопали копыта, катит тройка по мосту: купец проезжий.
Как высвистнет Иван Змей Горынычем - лошади на дыбы, кучер - бряк оземь, купец в тарантасе от страху - как лист осиновый.
Упокоил кучера - к купцу приступил Иван:
- Деньги давай.
Купец - ну клясться-божиться: какие деньги?
- Да ведь на церковь, дурак: церковь хочу построить. Давай.
Купец клянется-божится: "сам построю". А-а, сам? Ну-ка?
Развел Иван костер под кустом, осенил себя крестным знамением - и стал купцу лучинкою пятки поджаривать. Не стерпел купец, открыл деньги: в правом сапоге - сто тыщ да в левом еще сто.
Бухнул Иван поклон земной:
- Слава тебе, Господи! Теперича будет церковь.
И костер землей закидал. А купец охнул, ноги к животу подвел - и кончился. Ну что поделаешь: Бога для ведь.
Закопал Иван обоих, за упокой души помянул, а сам в город: каменщиков нанимать, столяров, богомазов, золотильщиков. И на том самом месте, где купец с кучером закопаны, вывел Иван церковь - выше Ивана Великого. Кресты в облаках, маковки синие с звездами, колокола малиновые: всем церквам церковь.
Кликнул Иван клич: готова церковь Божия, все пожалуйте. Собралось народу видимо-невидимо. Сам архиерей в золотой карете приехал, а попов - сорок, а дьяконов - сорок сороков. И только, это, службу начали - глядь, архиерей пальцем Ивану вот так вот.
- Отчего, - говорит, - у тебя тут дух нехороший? Поди старушкам скажи: не у себя, мол, они на лежанке, а в церкви Божией.
Пошел Иван, старушкам сказал, вышли старушки; нет: опять пахнет! Архиерей попам мигнул: заладили все сорок попов; что такое? - не помогает. Архиерей - дьяконам: замахали дьякона в сорок сороков кадил: еще пуще дух нехороший, не продохнуть, и уж явственно: не старушками - мертвой человечиной пахнет, ну просто стоять невмочь. И из церкви народ - дьякона тишком, а попы задом: один архиерей на орлеце посреди церкви да Иван перед ним - ни жив ни мертв.
Поглядел архиерей на Ивана - насквозь, до самого дна - и ни слова не сказал, вышел.
И остался Иван сам-один в своей церкви: все ушли, не стерпели мертвого духа.
1920
Дрянь-мальчишка
Подарили Петьке игрушку: голубоглаза, маленькие ручки, шелковые кудри, разные там кружевца да прошивки. А уж это-то как замечательно: нажать хорошенько - и сейчас тебе скажет: "лю-блю", да еще и глазки голубые закатит.
Играть бы да играть Петьке да родителей благодарить: не всякому такие игрушки дарят. Так вот нет же: глупый мальчишка, больно уж умен не в меру. День поиграл, другой. На третий - пожалуйте:
- Отчего глазами так делает? Отчего пахнет хорошо? Отчего "лю-блю"?
Перочинный ножичек, да вспорол, да до всего и добрался, отчего что.
А только ничего интересного: для томных глаз - шарики какие-то свинцовые; под розовым атласом - кожей - гнилые опилки; для "лю-блю" - резиновый пузырь с дудкой.
Зашили потом родители кое-как, да уж не то: "лю-блю"-то уж не умеет делать.
Петьку выдрали: глупый мальчишка - будет знать, как игрушки портить. Говорёно сколько раз: игрушки - для игры, а не хочешь играть, дрянь-мальчишка, отдай другому. А то ишь ты: внутри ему глядеть надо, ломать ему надо.
- Не ломать, не ломать, не ломать!
Так его.
1915
Картинки
Пришел я к приятелю - денег взаймы просить. Ни самого нет дома, ни жены нету: вышел ко мне в залу мальчик, чистенький такой.
- Вы погодите немножко. Папа-мама сейчас придут.
А чтоб не скучал я, стал мне мальчик картинки показывать.
- Ну, это вот что?
- Волк, - говорю.
- Волк, верно. А вы знаете, волк, он травку не кушает, он овечков кушает…
И этак все картинки объясняет дотошно, ну, смерть - надоел. Петуха раскрыл:
- А это что? - спрашивает.
- Это? Изба, - говорю.
Выпучил мой мальчик глаза, обомлел. Погодя, кой-как справился, нашел мне настоящую избу:
- Ну, а это что?
- А это - веник березовый, вот что.
Улыбнулся мальчик вежливенько и доказывать стал: изба - зернышки не клюет, а петух - клюет, а в петухе жить нельзя, а в избе можно, а у веника - дверей нету, а у петуха…
- Вот что, - говорю, - милый мальчик: если ты сию минуту не уйдешь, я тебя в окошко выкину.
Поглядел мне в глаза мальчик, увидал - правда, выкину. Заревел, пошел бабушке жаловаться.
Вышла бабушка в залу и стала меня корить:
- И как же вам не совестно, молодой человек? За что вы милого мальчика? Ведь он вам истинную правду говорил.
1916
Бяка и Кака
В печурке у мужика - пух утиный сушился. И завелись в пуху Бяка да Кака. Вроде черных тараканов, а только побольше, рук две, ног две, а язык один - дли-инный: пока маленькие были, сами себя языком, вместо свивальника, пеленали.
Хорошенькие такие, богомольные - мужик на ночь - Троеручице поклоны бьет, а Бяка да Кака сзади - спине мужиковой. Днем из избы сор носили; по престольным праздникам, в новых красных рубашечках, мужика поздравляли. И до масленицы было - как нельзя лучше.
На масленице - принес браги мужик: такая брага - все вверх дном. Рожи, харчи, нечистики; ухваты - по горшкам, черепки; изба - трыкнула и самоходом пошла - куда глаза глядят. А мужик - без задних ног и на брюхе - огарок догорает, потрескивает: вот-вот мужикова рубаха займется.
Бяка да Кака со всех ног кинулись: огарок тушить.
- Да пусти ты: я потушу.
- Нет ты пусти: я…
- Я мужика больше люблю; а ты - так себе, я зна-аю!
- Нет я больше. А ты Бяка!
- Я - Бяка? А ты - Кака! Что, ага?
Да в ус, да в рыло - и клубком по полу. Катались-катались, а от огарка - рубаха, от рубахи - мужик, от мужика - изба. И с мужиком, с избой вместе - Бяка и Кака: от всего - одна сажа.
1920
Четверг
Жили в лесу два брата: большенький и меньшенький. Большенький - неграмотный был, а меньшенький - книгочей. И близко Пасхи заспорили между себя. Большенький говорит:
- Светлое Воскресенье, разговляться надо.
А меньшенький в календарь поглядел.
- Четверг еще, - говорит.
Большенький ничего малый, а только нравный очень, за-воротень, слова поперек не молви. Осерчал большенький - с топором полез:
- Так не станешь разговляться? Четверг, говоришь?
- Не стану. Четверг.
- Четверг, такой-сякой? - зарубил меньшенького большенький топором - и под лавку.
Вытопил печку, разговелся большенький чем Бог послал, под святыми сел - доволен. А за теплой печкой - вдруг сверчок:
- Чтверг-чтверг. Чтверг-чтверг.
Осерчал большенький, под печку полез - за сверчком. Лазил-лазил, вылез в сопухе весь, страшный, черный: изловил сверчка и топором зарубил. Упарился, окошко открыл, сел под святыми, доволен: ну, теперь кончено.
А под окошком - откуда ни возьмись - воробьи:
- Четверг, четверг, четверг!
Осерчал большенький еще пуще, погнал с топором за воробьями. Уж он гонялся-гонялся, какие улетели, каких порубил воробьев.
Ну, слава Богу: зарубил слово проклятое: четверг. Инда топор затупился.
Стал топор точить, - а топор об камень:
- Четверг. Четверг. Четверг.
Ну, уж коли и топор про четверг - дело дрянь. Топор обземь, в кусты забился, так до Светлого Воскресенья большенький и пролежал.
В Светлое Воскресенье - меньшенький брат воскрес, конечно. Из-под лавки вылез - да и говорит старшему:
- Будет, вставай. Вздумал, дурак: слово зарубить. Ну уж ладно: давай похристосуемся.
1917
Херувимы
Всякому известно, какие они, херувимы: головка да крылышки, вот и все существо ихнее. Так и во всех церквах написаны.
И приснился бабушке сон: херувимы у ней в комнате летают. Крыльями полощут по-ласточьи, под самым потолком трепыхаются. Прочитала им бабушка Херувимскую и всякую молитву про херувимов вспомнила - прочитала, - а они все под потолком трепыхаются.
Так стало жалко бабушке херувимов. И говорит - какому поближе:
- Да ты бы, батюшка, присел бы, отдохнул. Уморился, поди, летать-то.
А херувим сверху ей, жа-алостно:
- И рад бы, бабушка, посидеть, да не на чем!
И верно: головка да крылышки - все существо ихнее. Такая уж их судьба херувимская: сесть нельзя.
В нелепом сне над старой бабкой Россией трепыхаются херувимы. Уж умотались крылышки, глянут вниз: посидеть бы. А внизу страшно: штыки - и взираются херувимы вверх со всего маху.
- Упразднить законы - вопче.
Уж под самым потолком трепыхаются, уж некуда дальше, а надо: такая их должность херувимская - трепыхай дальше:
- Рубить головы гильотиной.
- Ой, батюшка херувим, отдохнул бы, присел…
- Я рад бы, бабка, да никак нельзя…
И не нынче-завтра встрепыхнет херувим дальше:
- Пытать на дыбе. Сечь кнутом. Рвать ноздри.
Жалко херувимов, такая их судьба несчастная: в нелепом сне трепыхаться без отдыху, потолок головой прошибать, покуда не отмотают себе крылышки, не загремят вниз торчмя головой.
А внизу - штыки.
1917
Огненное А
Которые мальчики очень умные - тем книжки дарят. Мальчик Вовочка был очень умный - и подарили ему книжку: про марсиан.
Лег Вовочка спать - куда там спать: ушки - горят, щечки - горят. Марсиане-то ведь, оказывается, давным-давно знаки подают нам на землю, а мы-то! Всякой ерундой занимаемся: историей Иловайского. Нет, так больше нельзя.
На сеновале - Вовочка и трое второклассников, самых верных. Иловайского - в угол. Четыре головы - над бумажкой: чертят карандашом, шу-шу, шу-шу, ушки горят, щечки горят…
За ужином большие читали газету: про хлеб, забастовки - и спорят, и спорят - обо всякой ерунде.
- Ты, Вовка, чего ухмыляешься?
- Да уж больно вы чудные: марсиане нам знаки подают, а вы - про всякую ерунду.
- А ну тебя с марсианами… - про свое опять. Глупые большие!
Заснули наконец. Вовочка - как мышь: сапоги, брюки, куртку. Зуб на зуб не попадает, в окошко прыг! - и на пустой монастырский выгон за лесным складом купца Заголяшкина.
Четверо второклассников, самых верных, натаскали дров купца Заголяшкина. Сложили из дров букву А - и заполыхало на выгоне огненное А для марсиан, колоссальное огненное А: в пять сажен длиной.
- Трубу!.. Трубу наводи скорее!
Навел мальчик Вовочка подзорную трубу, трясется труба.
- Сейчас… кажется… Нет еще… Сейчас-сейчас…
Но на Марсе - по-прежнему. Марсиане занимались своим делом и не видели огненного А мальчика Вовочки. Ну, стало быть, завтра увидят.
Уж завтра - обязательно.
- Ты чего нынче, Вовочка, чисто именинник?
- Такой нынче день. Особенный.
А какой - не сказал: все одно, не поймут глупые большие, что именно нынче начнется новая, междупланетная, эпоха истории Иловайского: уж нынче марсиане - обязательно…
И вот - великая ночь. Красно-огненное А, четыре багровых тени великих второклассников. И уж наведена и дрожит труба…
Но заголяшкинский сторож Семен - в эту ночь не был пьян. И только за трубу - Семен сзади:
- Ах-х вы, канальи! Дрова-а переводить зря? Держи-держи-держи! Стой-стой!
Трое самых верных - через забор. Мальчика Вовочку заголяшкинский сторож изловил и, заголивши, высек.
А с утра великих второклассников глупые большие засадили за историю Иловайского: до экзамена один день.
1918
Первая сказка про Фиту
Завелся Фита самопроизвольно в подполье полицейского правления. Сложены были в подполье старые исполненные дела, и слышит Ульян Петрович, околоточный, - все кто-то скребется, потукивает. Открыл Ульян Петрович: пыль - не прочихаешься, и выходит серенький, в пыли, Фита. Пола - преимущественно мужского, красная сургучная печать за нумером на веревочке болтается. Капельный, как младенец, а вида почтенного, лысенький и с брюшком, чисто надворный советник, и лицо - не лицо, а так - Фита, одним словом.
Очень Фита понравился околоточному Ульяну Петровичу: усыновил его околоточный и тут же в уголку, в канцелярии, поселил - и произрастал Фита в уголку. Понатаскал из подполья старых рапортов, отношений за нумером, в рамочках в уголку своем развесил, свечку зажег - и молится степенно, только печать эта болтается.
Раз Ульян Петрович приходит - отец-то названый, - а Фита, глядь, к чернильнице припал и сосет.
- Эй, Фитька, ты чего же это, стервец, делаешь?
- А чернила, - говорит, - пью. Тоже чего-нибудь мне надо.
- Ну ладно, пей, чернила-то казенные.
Так и питался Фита чернилами.
И до того дошло - смешно даже сказать: посусолит перо во рту - и пишет, изо рта у Фиты - чернила самые настоящие, как во всем полицейском правлении. И все это Фита разные рапорты, отношения, предписания строчит и в углу у себя развешивает.
- Ну, Фита, - околоточный говорит, отец-то названый, - быть тебе, Фита, губернатором.
Так, по предсказанному Ульян Петровичем, и вышло: в одночасье стал Фита губернатором.
А год был тяжелый - ну какой там, этот самый: и холера, и голод.
Прикатил Фита в губернию на курьерских, жителей собрал немедля - и ну разносить:
- Эт-то что у вас такое? Холера, голод? И - я вас! Чего смотрели, чего делали?
Жители очесываются:
- Да-к мы что ж, мы ничего. Доктора вот - холерку излечивали маленько. Опять же к скопским за хлебом спосылать…
- Я вам - доктора! Я вам - скопских!
Посусолил Фита перо:
"Предписание № 666. Сего числа, вступив надлежаще в управление, голод в губернии мною строжайше отменяется. Сим строжайше предписывается жителям немедля быть сытыми. Фита".
"Предписание № 667. Сего числа предписано мною незамедлительно прекращение холеры. Ввиду вышеизложенного сим увольняются сии, кои самовольно именуют себя докторами. Незаконно объявляющие себя больными холерой подлежат законному телесному наказанию. Фита".
Прочитали предписания в церквах, расклеили по всем по заборам. Жители отслужили благодарственный молебен и в тот же день воздвигли Фите монумент на базарной площади. Фита похаживал степенный, лысенький, с брюшком, печатью этой самой поматывал да знай себе пофыркивал: так индюк важно ходит и чиркает крыльями по пыли.
Прошел день и другой. На третий - глядь, холерный заявился в самую Фитину канцелярию: стоит там и корчится - ведь вот, не понимает народ своей пользы. Велел ему Фита всыпать законное телесное наказание. А холерный вышел - и противоправительственно помер.
И пошли, и пошли мереть - с холеры и с голоду, и уж городовых не хватало для усмирения преступников.
Почесались жители и миром решили: докторов вернуть и за скопским хлебом послать. А Фиту из канцелярии вытащили и учить стали - по-мужицки, народ необразованный, темный.
И рассказывают, кончился Фита так же не по-настоящему, как и начался: не кричал и ничего, а только все меньше и меньше, и таял, как надувной американский черт. И осталось только чернильное пятно да эта самая его сургучная печать за нумером.
Поглядели жители: антихристова печать. В тряпочку завернули, чтобы руками не трогать, и закопали у ограды кладбищенской.
1917
Вторая сказка про Фиту
Указом Фита отменил холеру. Жители водили хороводы и благоденствовали. А Фита дважды в день ходил в народ, беседуя с извозчиками и одновременно любуясь монументом.
- А что, братцы, кому монумент-то, знаете?
- Как, барин, не знать: господину исполняющему Фите.
- Ну, то-то вот. Не надо ли вам чего? Все могу, мне недолго.
А была извозчичья биржа около самого собора. Поглядел извозчик на монумент, на собор поглядел - да и говорит Фите:
- Да вот, толковали мы намедни: уж больно нам округ собора ездить несподручно. Кабы да через площадь прямая-то дорога…
Было у Фиты правило: все для народа. И был Фита умом быстр, как пуля. Сейчас это в канцелярию за стол - и готово:
"Имеющийся градский собор неизвестного происхождения сим предписываю истребить немедля. На месте вышеупомянутого собора учредить прямоезжую дорогу для гг. легковых извозчиков. Во избежание предрассудков исполнение вышеизложенного поручить сарацинам. Подписал Фита".
Утром жители так и обомлели:
- Собор-то наш, батюшки! В сарацинах весь - сверху донизу: и на всех пяти главах, и на кресте верхом, и по стенам, как мухи. Да черные, да голые - только веревочкой препоясаны, и кто зубом, кто шилом, кто дрючком, кто тараном - только пыль дымит.
И уже синих глав нету, и на синем - звезд серебряных, и красный древний кирпич кровью проступил на белогрудых стенах.
Жители от слез не прохлебнутся:
- Батюшка Фита, благодетель ты наш, помилуй! Да уж мы лучше кругалем будем ездить, только собор-то наш, Господи!
А Фита гоголем ходит - степенный, с брюшком, на сарацин поглядывает: сарацины орудуют - глядеть любо. Остановился Фита перед жителями - руки в карманы:
- Чудаки вы, жители. Ведь я - для народа. Улучшение путей сообщения для легковых извозчиков - насущная потребность, а собор ваш - что? Так, финтифлюшка.
Тут вспомнили жители: не больно давно приходил по собору Мамай татарский, от Мамая откупились - авось, мол, и от Фиты откупимся. В складчину послали Фите ясак: трех девиц красивейших да чернил четверть.
Разгасился Фита, затопал на жителей:
- Пошли вон сейчас. Туда же: Ма-ма-ай! Мамай ваш - мямля, а у меня сказано - и аминь.
И сарацинам помахал ручкой: гони, братцы, вовсю, уж стадо домой идет.
Село солнце - от собора остался только щебень. Своеручно пролинеил Фита мелом по линеечке прямоезжую дорогу. Всю ночь сарацины орудовали - и к утру пролегла через базарную площадь дорога - прямая, поглядеть любо.
В начале и в конце дороги водрузили столбы, изукрашенные в будочный чернильный цвет, и на столбах надписание:
"Такого-то года и числа неизвестного происхождения собор истреблен исполняющим обязанности Фитою. Им же воздвигнута сия дорога с сокращением пути легковых извозчиков на 50 саженей".
Базарная площадь была наконец приведена в культурный вид.
1917