Литераторы и общественные деятели - Дорошевич Влас Михайлович 11 стр.


- Я ободрал себе всю кожу, пробираясь через глухую чащу, через терновник, у меня все нервы наружу. Мне всё больно! - жаловался старый "барон". - Я живу, я пишу ещё только благодаря морфию.

Быстро и ярко сгорел талант.

Тот "барон", мой первый визит к которому я описал в начале фельетона, был уже "бароном" последним журнальных дней.

Он ещё сражался, но каждый удар стоил больше ему, чем врагам. Он ещё рубил своим старым, зазубренным мечом, и раздавались стоны, но это были его стоны, а не стоны врагов.

В это время "барон" напоминал израненного, измятого рыцаря на поле битвы.

Он лежит, он истекает кровью.

А кругом ещё жестокая сеча. Стучат мечи о железо щитов. С треском ломаются копья. Звенят латы грудь с грудью столкнувшихся бойцов.

И в полуистекшем кровью рыцаре сильнее бьётся сердце.

Он поднимается. Шатаясь, он выпрямляется во весь рост. Обеими руками он заносит над головой тяжёлый меч. Но в изрубленных, избитых, измятых руках невыносимая боль, стон вырывается у рыцаря, его меч "бессильно рубит воздух", и со стоном, с проклятием падает раненый.

На его глазах в первый раз выступают слёзы. Тяжкие свинцовые слёзы, - слёзы обиды, бессилия.

Тяжело было "Барону Иксу" переживать самого себя.

Времена переменились.

Газеты, где он так боролся с "меркантильным духом времени", стали сами делом меркантильным.

Газета из "дерзкого дела" превратилась в ценность, в акцию, на которой, как купоны, росли объявления.

Издатель из пролетария превратился в собственника.

Он щёлкал пальцем по четвёртой странице и самодовольно говорил:

- Вот они сотруднички-то! Гг. объявители! Печатают в газете свои сочинения и сами же платят! Гривенничек строчка-с! Не от меня-с, а мне-с!

На редакторском кресле сидел господин из Петербурга, выхоленный, вылощенный, истинный петербуржец с девизом:

- Мне на всё в высокой степени наплевать!

Редактор с брезгливой улыбкой кромсал этого "кипятящегося" Икса:

- Всё уж в человеке выкипело. А он всё ещё кипятится! И чего так кипятиться? Это может не понравиться.

Издатель морщился и, не стесняясь, в глаза говорил:

- Беззубо-с! "Стара стала".

"Барон", привыкший к успеху, избалованный, стонал, жаловался:

- Меня топчут уже бараны. Санчо-Панса обзавёлся своим домком, хозяйством, а меня, разбитого ветряными мельницами, Дон-Кихота из милости держит где-то на задворках. И старается об одном, чтоб я не забыл, что валяюсь на чужой соломе.

Эти последние пять лет агонии таланта были скорбным путём. Истинной "Via dolorosa". Дорогой тяжких страданий.

Наступило 25-летие.

И "Ниневия" чествовала своего "Иеремию", плакавшего над нею полными любви слезами и хохотавшего полным рыданий смехом.

"Дульсинея Тобосская" оказалась "прекрасной благородною дамой", которую старому Дон-Кихоту удалось расколдовать от колдовства злых волшебников.

Никогда ещё ни один русский журналист, - "просто журналист", - не удостаивался такого общественного чествования, какое было устроено Одессой старому "барону".

Это было торжество не одесское, не "Барона Икса", - это было торжество русской журналистики, русского публициста. "Только журналиста", "всего на всё фельетониста" люди, представлявшие собою цвет интеллигенции, люди, убелённые сединами, называли "учителем".

На чествовании "Барона Икса" были представители самоуправления, суда, адвокатуры, профессуры, медицины, - всё, что есть в Одессе выдающегося и известного.

Со всего юга летели телеграммы от "учеников" старому "учителю".

А вокруг здания, где происходило чествование, стояла несметная толпа народа, - тех слабых, которые, не находя нигде защиты, привыкли грозить:

- Пожалуемся Барону Иксу!

Они кричали:

- Ура, Барон Икс!

Говоря потом о своём юбилее, растроганный "Барон Икс" говорил:

- Это были похороны "Барона Икса". Мне не хотелось бы, чтоб его "останки" валялись в газете. Но я - нищий. Я ничего не умею делать, - только писать!

Один из добрых знакомых "барона" когда-то непримиримый его оппонент в спорах, бывший одессит, занимающий теперь очень высокий пост, - выхлопотал старому писателю пенсию от академии.

Долго колебался. больной старик:

- Я не из тех, кому дают пенсии!

Надо было много увещаний друзей:

- Это не подарок. Это - то, на что вы имеете право!

Скрепя сердце, перешёл ветеран в инвалиды и принял пенсию.

Он сложил своё честное перо.

Дон-Кихота больше уж не было, - был "дон Алонзо добрый".

Так пять лет тому назад умер "Барон Икс".

На днях скончался и С. Т. Герцо-Виноградский.

Светлый ум погас, благородное сердце биться перестало.

Товарищи, славный боец ушёл, доблестный ветеран скончался.

Отдайте ему честь нашим святым оружием, - пером.

Улыбка Вольтера

"С тех пор, как я о нём узнал, это дело занимает все мои мысли. Оно не даёт мне работать, оно отравляет мои удовольствия".

Вольтер, первое письмо о деле Каласа.

Как-то, бродя в антракте по фойе "Comédie Française" с одним французом-журналистом, мы остановились около гудоновской статуи Вольтера.

Вы знаете эту статую? Вольтер, старый, сгорбленный, глубоко ушёл в кресло и смотрит, улыбаясь.

- Улыбка сфинкса! - сказал француз. - Этой зимой на одном из первых представлений я гулял здесь с Жюлем Леметром. Случайно взгляд моего собеседника скользнул по статуе Гудона, и мне показалось, что Леметру неприятно встречаться со взглядом Вольтера.

- Вам не нравится этот Вольтер? - заинтересовался я.

- Он был слишком умён и не мог не презирать жизнь и людей. Но я не люблю читать этого презрения! - отвечал Леметр. - Сколько злобы в этой улыбке. Вот настоящий Мефистофель, издевающийся над миром!

- С тех пор меня интересует спрашивать людей:

- Как улыбается Вольтер?

- Эта мысль меня занимает. Вскоре после того я встретился здесь же в фойе с Анатолем Франсом. На мой вопрос он улыбнулся доброй улыбкой и сказал:

- Разве вы не видите? Он улыбается улыбкой дедушки, который смотрит на игры маленьких внучат! Они построили карточный домик и ставят на него оловянных солдатиков. Дедушка не может улыбаться иначе, как насмешливо. Сейчас домик развалится, и дети поднимут плач и начнут упрекать друг друга: "Это ты виноват! Нет, это ты". Но эта насмешка полна добродушия и любви.

На днях я встретился здесь же с Франсуа Коппе.

- Я ненавижу эту злую обезьяну! - отвечал он на мой вопрос. - Когда я смотрю на этого Вольтера, мне вспоминается его "Pucelle D’Orléans". Он представляется мне инквизитором, старым сладострастным стариком. Маркизом де Садом! Мне кажется, что при нём обнажили Орлеанскую девственницу, а он наслаждается её позором и стыдом. Эта облезлая, злая обезьяна мне противна!

"Такими разными улыбками улыбается людям Вольтер, и, может быть, можно сказать:

- Скажи, как тебе улыбается гудоновский Вольтер, и я скажу тебе, кто ты".

- Вам никогда не приходилось беседовать на эту тему с Золя?

- К сожалению, нет.

Вольтер и дело Каласа мне вспомнилось вчера, когда я читал беседу с Н. П. Карабчевским о Мультанском деле:

- … Короленко не могло оторвать от дела известие о тяжёлой болезни его горячо любимой малолетней дочери… Он забыл также горячо любимую литературу и в продолжение года не мог написать ни одной строчки…

И мне вспомнились Вольтер и дело гугенота Каласа, суждённого и осуждённого, приговорённого и казнённого за мнимое убийство сына из религиозного фанатизма.

Едва Вольтер узнал, что невежество и нетерпимость принесли человеческую жертву:

- "Это дело не даёт мне работать, оно отравляет мне удовольствие!" - жалуется старик.

И он мог вернуться к работе и снова стал находить в жизни радости только тогда, когда после героической борьбы с его стороны невежество и нетерпимость были посрамлены величайшим посрамлением, какое существует для невежества и нетерпимости, - были раскрыты, а несчастный казнённый Калас из фанатика, - за что он был суждён, осуждён, приговорён и казнён, - превратился в то, чем он был в действительности, - в жертву фанатизма.

Я, конечно, не хочу назвать В. Г. Короленко Вольтером, вторым Вольтером или нашим Вольтером.

Я не сравниваю их. Я сравниваю только их любовь к истине и к справедливости.

Вольтер… Золя… Короленко…

Они разного роста, но они одной и то же расы.

Они из одного и того же теста, потому что поднимаются от одних и тех же дрожжей.

Я не знаю, украшает ли кабинет В. Г. Короленко статуэтка гудоновского Вольтера, как она украшает кабинет его друга Н. К. Михайловского.

Но если да, я думаю, что Вольтер улыбается ему той же улыбкой, какой улыбался Эмилю Золя.

Симеон, не доживший до Сретения
(Памяти Данилы Лукича Мордовцева)

Говорят, что больше всего умирает людей в предрассветный час.

В этот тяжёлый, томительный час.

Когда ночь кажется бесконечной.

На востоке как будто потянулись беловатые полоски.

Действительно ли близок рассвет?

Или это обман среди непроглядной тьмы, галлюцинация глаза, истосковавшегося по свете?

С полей прибегает ветерок. От его холода веет землёй.

Предрассветный ветерок.

А больному, умирающему кажется, что на него дышит холодом и разрытой землёю могилы.

Тяжёл предрассветный час.

Полоса на востоке всё белее, белее.

Заря заиграет пурпуром, золотом, розовыми, алыми пятнами, брызнут лучи и, словно плача от радости, брильянтами росы загорится трава.

И только он будет лежать, недвижимый, бледный, восковой. Задушенный уходившей ночью.

Словно злой, бессильный, низкий враг. Побеждённый. Бегущий. И убегая, добивающий больных, раненых, слабых и беспомощных.

Задушила и ушла.

В тяжёлый, предрассветный час умерло много больных русских людей, истосковавшихся по свету.

Михайловский… Чехов…

В предрассветный час, в Кисловодске, почти воздухе Украйны, где в тёплой, летней, влажной, бархатной тьме задумчивых ночей шепчутся пирамидальные тополи, - окончил свою праведную жизнь Данила Лукич Мордовцев.

Он давно уже принадлежал историкам литературы.

Мордовцева-бойца знали наши отцы.

Мы застали его ветераном, добрым старым дедом, тихо и буколически доживавшим свой век в литературе.

Милая, славная фигура, вызывавшая добродушную улыбку.

Старый Афанасий Иванович, оторванный от родной Украйны и принуждённый проживать в столичном городе Санкт-Петербурге.

Старику холодно на Ингерманландском болоте, он кутается в бекешу, - в бекешу из настоящих полтавских смушек! - и мечтает:

- А там вишнёвые садочки. Тополи. Песня слышится. Старая, дедовская, запорожская. "Гой вы, казаченьки". Дивчины в венках из цветов с поля идут. Парубки лихо поют. Хозяйка кулеш варит, пар от него валит. Хорошо.

Такой образ, милый, кроткий, добродушный, слегка забавный, без обиды для него, - рисовался мне, как всему нашему поколению при словах:

- Дид Мордовцев.

Пока я не увидал настоящего, реального Данилы Лукича Мордовцева.

Это было в Петербурге, на памятном первом представлении "Контрабандистов".

Предупредив обо всём полицию, г. Суворин трусливо бежал в Москву.

Умывал в это время руки в "Славянском Базаре".

- Я ни при чём-с… Помилуйте-с… это без меня-с…

Его лакеи, наглые, как могут быть наглы лакеи, чувствующие себя безнаказанными, спрятавшись за спины полиции, травили:

- Жарь! Играй! Лупи!

По сцене ходили актёры и, - слов не было слышно за рёвом урагана в зале, - кривлялись и строили рожи публике.

Они напоминали глупых и скверных мальчишек и девчонок, которые в зверинце кривляются перед клеткой и дразнят зверя, зная, что он за решёткой и их не может тронуть.

В театре стоял ураган.

Ураган общественного негодования.

Заблаговременно призванная суворинскими лакеями полиция приступила к "водворению порядка".

Раздались вопли юношей, девушек.

Взрослые люди, мужчины, падали в партере в обморок при виде того, что творилось в ложах.

Тогда старик Мордовцев пошёл за кулисы.

Говорить. Усовещивать суворинских лакеев.

Результат получился, какого надо ждать от разговора с наглыми лакеями.

Мордовцев со слезами умолял их:

- Пожалейте молодёжь. Прекратите ваши безобразия!

Лакеи, спрятавшись за широкие полицейские спины, нагличали и поглумились над плачущим стариком:

- Не ввязывайтесь! Вы кто такой здесь будете? Дело полицейское! Полиция докажет, как скандальничать! Всех скрутим! Проваливайте!

Я увидел в первый раз в жизни Мордовцева, когда он выходил из-за кулис этого учреждения, после разговора с лакеями, сучившими кулаки.

Старик дрожал и весь трясся от рыданий.

По его морщинистым щекам градом текли слёзы.

В эту минуту он напоминал скорее короля Лира.

Поруганного, обиженного, раненого в сердце, бессильного и плачущего старческими, горькими, бессильными слезами.

Лира, над которым надругался дворецкий Гонерилья.

Вопли избиваемой в ложе девушки и слёзы старика.

Такова участь молодости и старости в этой стране.

И с этих пор образ "скорей короля Лира" заслонил в моём воображении образ "Афанасия Ивановича".

И с этих пор при имени Мордовцева мне представлялась не буколическая фигура старика в бекеше из настоящих полтавских смушек, а трагическая фигура рыдающего старика.

Человек слова, он разделял участь всех русских людей:

- Молчать.

Череп русского человека - тюрьма, где томятся, чахнут и умирают его истинные мысли.

Без надежды увидеть свет.

И только у нас возможны такие недоразумения.

Короля Лира считают благодушествующим Афанасием Ивановичем.

Потому что Лир молчит.

Человек живёт среди нас, и мы не знаем его.

Кинул ли он слово ненависти тем, кого он ненавидел всей своей исстрадавшейся старой душой?

Мог ли он кинуть открыто слово привета тем, кого любил и кому в душе посылал своё старческое благословение?

И все мы умираем в одиночестве.

Не подав истинного голоса ни друзьям ни врагам.

Словно отгороженные друг от друга непроницаемыми стенами тюремных казематов.

В одиночном заключении со своими мыслями, со своими чувствами.

Так истосковавшись по свету, по солнцу, по дне, - он умер в самый предрассветный час.

Не вымолвив:

- Ныне отпущаеши…

Как Симеон, не доживший до Сретения.

Самый тяжёлый гроб - гроб русского человека.

Словно свинцом налита его грудь. Она полна невыплаканных слёз.

О Вересаеве

"Wozu denn Lärm?".

Первая фраза Мефистофеля.

Доктор Приклонский кончил свой доклад против Вересаева, - и председатель объявил:

- Желающие возражать - благоволят записаться.

Немедленно записалось 16 врачей.

- Объявляю перерыв на 10 минут.

Вероятно, для того, чтобы доктор Приклонский мог проститься с близкими.

Перерыв кончился, г. Приклонский поднялся на подмостки и покорно сел за стол, покрытый сукном цвета крови, - около него за зловещим пюпитром, в декадентском стиле, стал первый возражатель.

- Вам будет так удобно? - спросил его председатель с любезной улыбкой великого инквизитора.

- Покорнейше благодарю! Мне будет так очень удобно! - сказал первый возражатель, со вкусом смотря на доктора Приклонского.

Аудитория затаила дыхание.

И началось.

Мне вспомнилась сцена из "Тараса Бульбы".

На помосте сидел г. Приклонский и около него стоял оппонент.

А перед помостом чернело море голов. И молодой шляхтич в толпе объяснял сидевшей рядом с ним хорошенькой панянке:

- Вот видите, дорогая Юзя, тот, который сидит, это и есть преступник. А тот, что стоит около за декадентским столом, будет его казнить.

- Что же он сделал такое? - кокетливо спрашивала хорошенькая Юзя.

- А сделал он, душенька Юзя, то, что обругал Вересаева. И за это его будут казнить. По переменкам казнить будут, красавица Юзя. Один устанет, другой казнить начнёт. Сначала ему отрубят руки, и он будет очень кричать. Потом ему отрубят ноги, и тогда он тоже будет очень кричать. А, наконец, и совсем отрубят голову. Тогда уж он больше кричать не будет!

И море голов волновалось в ожидании интересного зрелища.

На помост один за другим всходили врачи пожилые, юноши, люди с именами, неизвестные, приезжие, здешние - и рубили доктору Приклонскому руки и ноги.

И при каждом удачном и сильном ударе публика разражалась громом аплодисментов.

Поощряя:

- Ещё его! Bis!

Какой-то молодой человек так разгорячился, что вскочил и протестовал:

- Зачем доктор Приклонский возражает каждому оппоненту в отдельности? Пусть слушает не возражая!

Но доктор Приклонский, который очень кричал, когда ему отрубали руку или ногу, заявил, что он хочет кричать после каждого удара.

И пока шла эта бесконечная экзекуция, мне казалось, что у доктора Приклонского вот-вот вырвется тяжкий вздох и пронесётся с помоста над затихнувшей толпой:

- Батько Гиппократ, слышишь ли ты меня?

Из толпы раздастся голос старого, убелённого сединами практикующего врача, который ответит за Гиппократа:

- Слышу, мой сынку, слышу!

И вздрогнет толпа.

А казнь продолжалась.

Когда доктору Приклонскому отрубили руки и ноги, поднялся г. Ермилов, журналист, с явным намерением "и совсем отрубить голову".

Он размахнулся:

- Вы? Вы критик? Вы доктор? Вы… вы… вы фельетонист!

Простонародье ругается "химиками".

Журналист г. Ермилов ругается "фельетонистом".

По мнению г. Ермилова, вероятно, это должно убивать насмерть.

Но удар попал плохо.

Доктор Приклонский поднялся с полуотрубленной головой и крикнул г. Ермилову:

- Сами вы фельетонист!

А в глазах его читалось:

- Прописал бы я тебе чего-нибудь как следует! Да "карманная книжка для врачей", где таксирована дозировка, не дозволяет!

Два российских интеллигента заспорили о материях важных.

Назад Дальше