И всего раз попробовал Иван Николаевич на свой страх один пуститься, - и не очень-то вышло. А задумал Иван Николаевич в баню сходить, взял в узелок бельеца себе - чистую перемену, рассказал я ему путь, как до бань их самых первых римских добраться, а он с перепугу, вместо бань, да и попади в зверинец, и там, на диковин всяких глазея, час-то человечий положенный пропустил, схлынули посетители по домам из зверинца, зверинец - на запор, а зверей, слонов всяких, на прогулку, ну, кого травку пощипать, кого так побеситься, - их, ведь, брату в клетках очень скучно! - тот рычит, другой пищит, третий хвостом сучит, и что же вы думаете, едва через забор улепетнул, да слава Богу, что только страхом отделался, а то долго ли до греха, - и не в осуждение зверю говорю, - почем они Ивана Николаевича знают? - ему попало в пасть, не скажется, и готово!
II
Все пешком ходили. Как-то лучше по старой натруженной земле, по обитым камням пешком ходить: больше трудится, больше и видится.
Поклонились святым апостолам Петру и Павлу. Пробовал я считать, сколько и у каких мощей лампад неугасимых, но точно не помню: у апостола Петра что-то очень много, до сотни, у апостола Павла поменьше. Были Иоанна Предтечи на Латеране: хранится там стол, на котором апостол Петр обедню служил. Заходили в часовню, туг же сбоку от собора часовня, там мраморная лестница от дворца Пилатова, по которой лестнице Иисуса Христа вели к Пилату: на коленях по ней восходят и на каждой ступеньке молитву Господню творят. С Божьей помощью обошли все святыни, полазали по катакомбам накупили себе крестиков и пошли глазеть по капищам их и святилищам древним и всех идолов пересмотрели, и царей, и мудрецов, и философов, и законников, и так - мужей римских. Уж с высунутыми языками, а не пропустили мы ни одного музея, ни одного хранилища, и, как прошлись по векам до самого до нынешнего, порастрясли уны-лиры (там куда нос ни сунешь, давай уну-лиру!), да и от лепетуры и скульптуры, вот где стало! - стали просто ходить, куда взглянется.
Выпадет час, пойдешь среди дня на Форум, сядешь где на приступочке - Forum Romanum! - и до слез станет.
Я все камушки собирал, и со священной дороги, по которой в Колизей мучеников водили, голышок-камушек в кармане себе спрятал, теперь у меня этот камушек на белой полке хранится у заветного креста ростовского.
III
Очень хотелось нам то самое место на Форуме разыскать, где Симон Волхв, препираясь с апостолом Петром перед царем Тиверием, поднялся с помощью бесов на воздух и, по молитве апостола Петра, сверзился - и "разседеся на мел кия части". По старым книгам мне не случалось указаний находить, а спрашивали старичка, - старичок при входе в сторожке билеты продает, - не понимает. Ну, долго мы бились и так по всяким догадкам нашли-таки уголок и поплевали на нечистое место. Тут Иван Николаевич изловчился и хотел меня снять на нечистом месте, да я присел вовремя, так ничего и не вышло.
Возвращались как-то по Аппиевой дороге…
Говорил мне один человек, спутник мой неизменный, что на этой дороге и всякое горе забудешь, и верно, оттого ли, что под памятниками много желаний в земле покоится вместе с людьми, на тот свет ушедшими, либо уж такое место, Богом благословенное, так бы и шел и ни о чем не думал до самых гор Албанских. Да, эти самые горы Албанские… впервые в выговоре одного простеца римского нам прозвучали не то какие-то мунтер-бани, не то амбары, и когда после расспросов, догадок и всяких на ум наваждений мы сообразили, наконец, что это такое за мунтер-бани, - и так нам стало весело и сроду еще не смеялись так, ой, на всю-то дорогу, весело!
Шли мы по Аппиевой дороге - теплый колосок пшеничный бережем на память, - идем мимо гробниц мраморных и серого камня, а округ поле и в поле маки и какие-то пичужки пересвистываются.
IV
Зашли по пути к Севастьяну-мученику, постояли немного, - в церкви прохладно. Выходим, - уж думали, либо к царю Каракалле в Красные Термы, либо прямо на Испанскую площадь в Греческую кофейню, где Гоголь любил сиживать, - и видим, откуда ни возьмись монашек: стоит монашек, на нас улыбается и пречудной такой, на крокодиленка похож.
Иван Николаевич за аппарат, а монашонок, не тут-то, прячется и сам рукой что-то показывает - пантомимой. И немало мы с ним возились: и уж какой проворный, совсем наставим, - хвать и увильнул, а сам так пугливо смотрит и все улыбается, ну, вылитый крокодиленок, а шкурка коричневая. Что будешь делать, силой невозможно.
И провещался вдруг монашонок:
- Нам, - говорит, - не годится, старшие тут, а я сам служка.
Ну, мы страшно обрадовались. Слово за слово, и разговорились. Рассказали ему, где были, что видели и какая это дорога Аппиева - не находишься по ней, не нагуляешься! - и про мунтер-бани рассказали, и как нам было весело и как мы смеялись. Колос ему с полей, еще теплый, подержать дали.
- Бережем, на память
- А у Алексея, Божья человека, были?
- Как у Алексея?..
- Да как же, на холме Авентинском там его и мощи.
Тут я только и вспомнил. "Вот, - думаю, - дурак-то! Симона Волхва искал нечистое место, да еще, Бог знает, может, не туда и плевал, а к нашему Алексею Божьему человеку и не удосужился… забыл!"
Монашонок на минуту зашел за угол церкви, видим, с каким-то тоже служкой пошептался и бежит назад.
- Как же, в тысяча двести шестнадцатом году нашли его могилу на холме Авентинском! Пойдемте, я вас проведу.
Поблагодарили мы монашка и за ним следом.
V
Вел нас монашек какими-то закоулками и переулками, в моем плане не обозначенными, мимо вала, мимо насыпи, мимо стен каменных, мимо садов прохладных и все рассказывал и про царя Онория, и про папу Иннокентия, во времена которого царя и которого папы жил на земле Алексей Божий человек у своего родителя Евремиана римлянина.
Иван Николаевич что-то недоверчиво прислушивался: слыхал он от слепцов, будто почивают мощи в Иерусалиме.
- В Иерусалиме в церкви Матери-Богородицы, а несли их из Рима три дня и три ночи.
Но монашонок знал все доподлинно.
- В Риме, в соборной церкви у Нифантия чудотворца!
И спорить с ним все равно попусту.
Уж дневная теплынь переменилась в вечер, и легка нам была дорога. Тут на полпути вроде чудесного было нам знамение: пали нам под ноги, неизвестно откуда, две зеленые веточки. И всех больше веточкам наш монашек обрадовался: уж так рад был, что и сказать невозможно. А я скажу, только виду не показал, другой-то служка по верху по горе шел, да эти веточки на дорогу и кинул.
Так с чудесными веточками и дошли мы до соборной церкви Нифантия чудотворца, до Алексея Божья человека.
Все думали свечку поставить, да за поздним временем в церковь уж не пускали. Ну, походили мы около, во двор вошли…
Вот тут стояли каменные палаты с частыми переходами, жил в палатах князь Евтимьяней с княгиней своей Агла-видою, а вот подклеть, куда повели после венца Алексея и царевну Катерину, дочь царя Никонора, и вот из этих ворот ушел Алексей в ту ночь во втором часу от молодой жены обрученной. А на левой руке от каменных палат теплая поварня, а там вон помойная яма и у помойки - келья: тридцать и три года жил Алексей в этой келье около отца, около матери, жены любимой, никем не узнан, и эта земля, по которой ходил он, и эта земля, по которой он вышел на вольное терпение - в страд Господен.
Стали мы на колени.
- Прости нас, Алексеюшка, грешных!
И вспоминаю я… Нам простым, немудреным ничего-то не было открыто, и какая беда шла на весь мир и какое терпение нас ожидает.
Стали мы на колени, в землю поклонились - за всю русскую землю, за весь мир.
- Ты прости нас, Алексеюшка, грешных.
1915 г.
Современные легенды
Рождество
Из всех домов в Петербурге Комарова дом это единственный - Комаровка.
От Невского два шага, а зайдешь с Миргородской да глянешь, так думается, не в Петербурге ходишь, а в Костромской Буй попал.
Направо дохлая лошадь валяется, наполовину съеденная собакой, а из уцелевшего забора вывороченная доска так и торчит. А налево вы не ходите, там такие кучи грязи намерзли, что уж наверняка лоб разобьешь.
Просто, как стали, поддайтесь немного правее, туг вам прямо дом Комарова и будет: желтенький стоит, как новорожденный цыпленок, облупленный, окна подвального этажа сплошь залеплены грязью - ребятишки врагам своим мазали! - а вверху над домом шпиль торчит, а на шпиле серебряное яблоко.
И у всякого еще в памяти, когда и окна, и ступеньки, да и самый тротуар блестели, что яблоко; тоже и парадная дверь, это теперь она открыта настежь: входи, милости просим, всякому шурыжнику рады.
На крошечной табуретке перед дверями сидел швейцар Тимофей Иванович Мокеев и, как бывало кто сунется, всякого опросит и не очень-то:
- Куда - зачем - к кому?
Если ответ точен и подозрительного ничего не внушает, учтиво отворит двери:
- Пожалуйте.
А мальчишки так те обходили швейцара через дорогу: наозорничаешь, не обрадуешься, не спустит.
Все побаивались Тимофея Ивановича.
И даже архивариус, который теперь под самим Щего-левым в Сенате сидит, чудак из пятнадцатого номера, в своей бессменной лисичьей шубе, выходя, бывало, на крылечко и забывая, зачем собственно вышел, не забывал приподнять свою халдейскую шапку - каракулевый колпак.
- Здравствуйте, Тимофей Иванович! - здоровался архивариус, точно жуя маковник медовый.
- Как здоровье, Иван Александрович? - отзывался Тимофей Иванович и, обнажив голову, размахивал дверь.
А пройдет дьякон - и духовному лицу уважение.
А кухарке:
- Ступай с заднего крыльца.
Боялись Тимофея Ивановича - взыск, чин, порядок! - но и все уважали - кроме собственной жены Агафьи Петровны, иоанитки.
* * *
Придет такой час, переполнится больная душа, выйдет Агафья Петровна на улицу и запоет.
И поет, ничего не замечая, не слушая, поет жалостные духовные песни о тщете и суете мирской всея земли.
А потом обернется к крылечку, где точно прирос к скамеечке Тимофей Иванович, поблескивая золотым своим картузом позументным, станет против и начнет его вычитывать: много говорит и нехорошо, поминает Лизу племянницу и огородникову жену Татьяну, младенцем в глаза тычет, будто у огородничихи Татьяны Колька две капли Тимофей Иванович, только что суконных штанов не носит.
- Перестань, Агафья, чего срамишься? - тихонько этак и рассудительно уговаривает Тимофей Иванович, тебе срам, не мне. Меня все знают.
И Агафья как будто уступает, но это только так затишье.
- А кому колясочку снес? - вдруг прорвет, и она закричит и уж так кричит, будто не одно, три горла, и одно крикливей другого, - кому деньги носишь?
И точно, был грех: из-за полоумной Агафьи скучал Тимофей Иванович и всякое воскресенье после обедни заходил к огородничихе чай пить. И огородничиха Татьяна всякое воскресенье поджидала кума. Величаво сидели они, как два идола, друг против друга, пили с блюдцев чай, пыхтя и отдуваясь. А за ситцевой занавеской пищал Колька. Напившись чаю, возвращался Тимофей Иванович к своей постоянной обязанности недремного сидения у Комаровской двери.
А насчет Лизы племянницы это совсем неправда: все, как со всеми. Пробежит она мимо, мотая белокурой косой, строго опросит:
- Куда, зачем?
На ходу Лиза ответит, и больше ничего.
* * *
Весной Агафья Петровна в наитии своем безумном, перепев все песни и осрамив мужа, обозвав всех в доме - всю Комаровку - самым непотребным словом, уехала на богомолье.
А Тимофей Иванович в одиночестве сторожевом, от солнечного ли тепла или от брюквенной каши, вдруг ощутил прилив жизненных сил и его маленькие крысиные глазки забегали беспокойно, ощупывая каждое встречное.
Портниха Перова из восемнадцатого номера, сверкая, как сама весна, ярко-красными сапожками, не сдержавшись, фыркнула:
- Какой нахальный мужчина!
С каждым солнечным днем все игривей становилось на сердце, а на душе необъятней, но ни одного слова, и руками, - как скован, молча Тимофей Иванович только смотрел - -
И не Перова, не ее подруга Надя, попала на угольки племянница Лиза.
В октябре тихая вернулась Агафья.
И хотя в Петербурге было еще очень тревожно после недавнего наскока, никакая тревога не завладела ее душою.
Не тревога, ужас -
С ужасом заметила Агафья перемену.
А на все расспросы Лиза начала плести такие небылицы - о брюквенной каше, от которой будто бы полнеют, и супах советских, от которых будто бы отекают, так запутала, так закрутила, что несчастная и сна лишилась.
И вот в бессонные-то ночи точно озарило измученную душу и в горестном ее сердце вестным словом прозвучало откровение:
"От Лизы родится Спаситель!"
И с этой ночи не узнать стало Агафьи. Дни, недели - прошел Михайлов день, прошло заговенье - все заботы, все думы - Лиза, - и никого больше: ни мужа, ни огородничихи Татьяны, ни ненавистных комаровских жильцов - одна Лиза.
Озабоченная, с благоговением глядя на племянницу, целыми днями возилась с нею Агафья, охраняя и опекая избранную среди избранных.
И когда в сочельник за толстым слоем ватошных оттепельных облаков зажглась звезда и в боковой комнатенке раздался писк новорожденного, Агафья склонилась перед младенцем, как волхвы, как пастухи, как вол и конь, и из ее вспугнутых глаз полились слезы, что опять - на земле опять родился Спаситель мира.
- Слава тебе, даровал нам великую милость!
И, качая младенца, запела.
И эта песня? и эти напевы? откуда брались такие чистые звуки? Обрадованное ли сердце выговаривало, душа ли измученная славословила, что опять на земле родился Спаситель мира.
Бывший дьякон, спец-мощевик, спускавшийся с лестницы, прислушался.
- А и славно поет твоя баба! - баснул дьякон по старинке.
Простите, отец дьякон, полоумная! - и на лице Тимофея Ивановича застыло презрение.
1919 г.
Семидневец
Изошел
1
Кто хоть раз сиживал за каменными стенами губернского острога, знает Ивана Парфеныча Голубкова. Знают его и судейские и все прокуроры и сам тюремный инспектор Волков, который курит сигары из яшмового мундштука - дар Османа-паши.
Без пяти годов полсотни лет стукнуло на Аграфену Ивану Парфенычу, а так дашь ему не больше тридцати - румяный, кудрявый и вся борода в мелких колечках. Жаль, ростом не вышел, за то вширь пошел.
С десяти он в тюремной канцелярии, узкой и длинной, за своим столом, обложенный бумагами.
Шуршит, вертит, записывает.
- Эх, вы, голубчики, острожные мотыльки!
А помощники начальника кругом похаживают, искоса на него поглядывают, как в самой сказке красношапошной, ждут: разобрав бумаги, даст Иван Парфеныч каждому подходящее, каждому втолкует, что и как делать и с какою бумагою.
Народ, ведь, все легкий, разброщивый, и чем бы в дело вникать, всяк норовит как бы в кинематограф пройти или переметнуться в картишки.
Без Ивана Парфеныча все дело пропало бы, Иван Парфеныч - известно!
- Я, - говорит, - со времени военной службы двадцать два года за этим столом сижу, пол протоптал.
И всем рад услужить.
И нет у него злобы русской, ненависти застарелой. Деловитость и чадолюбие выше всего ценил Иван Парфеныч и нелицемерно гордился своим потомством.
Кругленькая в отца, старшая Люмушка против него за тем же столом. Строго ее учит отец канцелярскому делу. Закраснелась пушистая щечка, растрепалась коса: опустив ресницы, щелкает она костяшками, и пишет, - шелестит листок за листком.
- По-божески! - говорит Иван Парфеныч в оправдание своей строгости.
Словоохотлив Иван Парфеныч, любит порассказать о житейском и прошлом своем, и какая тюрьма была раньше - исконное место дел его и действии.
- Вместо канцелярии, - говорит Иван Парфеныч и всегда с каким-то необыкновенным удовольствием и весьма отчетливо, - тут вот стоял деревянный сараи с такими большущими окнами, а сидел я не на этом месте, а вон там, где Марк Николаевич сидит. (Марк Николаевич это писец, двумя пальцами пишет, только их у него два и осталось). А через три года построили каменную тюрьму, а еще через полгода я женился. Жена моя в горничных у исправника была. Говорю я ей: "Александра Петровна, нужно закон исполнить!" А она мне: "Это, говорит, голь с нищетой повенчается! У тебя даже и тюфяка нет, чтобы спать лечь!" "Даст Бог, Петровна, наживем!" - говорю. И точно, с самого того дня, как повенчались, все хорошо пошло. Надежда на Бога беспроигрышная. Я пошел в первый же день сюда на службу, а она с корзиной на руке на фабрику. Так и начались дни.
В канцелярию вбежал рыжий, как таракан, начальник.
Помощники засуетились.
Трепет прошел по столам.
И один Голубков сидит, как был: все равно, без него не обойдутся.
И только, когда начальник подошел к нему, он поднялся и сразу, точно, не суетясь, стал объяснять самую суть дела и до того толково, самый бестолковый сообразит.
Так жил Иван Парфеныч, делая дела и не тужа.
И ведь дожил бы до честной кончины и под плач трех дочерей своих - Люмушки, Раечки и Валечки под высокий бы крест лег на Подосеновском кладбище, да кто ж ее знает судьбу-то конечную, и все вышло совсем не так и не то, что гадалось и думалось.