Кладбище
Лучистое солнце неугомонно-порывисто дышит на пробуждающуюся землю.
Над головою, в густой теплой сини, вереницы птиц.
Под ногами ярко-зеленые нетронутые побеги первых травок.
А речное царство - голубое поле, изборожденное золотисто-отливными волнами, растет с часу на час и осаждает берег, берет острова, подходит к лесу и, врезаясь в глубь леса, плывет бурливо среди старых, поседевших елей по хрустящим мхам и медвежьему следу. К вечеру, на ало-пурпурной заре, река займет от края и до края всю полосу, зальется в пунцовый терем солнца, под его разноцветно-облачную кровлю.
Такая поднялась повсюду жизнь: и в темных покосившихся дряхлеющих избушках, и по дорогам - еще сырым и вязким, и по дворам, и в моем сердце…
Кто это музыку разлил под лазурным сводом, звучащую ширь глубокой грусти - кто это глядит влюбленно с каждой земной пяди?
Миновав серый частокол острога, поле ласковой озими, я спустился под гору и вышел к кладбищенской ограде.
Целый цветник крестов встретил меня, весело перемигиваясь.
И мшистые надгробные ящики, как старики, загораживаясь ладонями от солнца, защурились.
Поодаль, у свеже-желтой могилки, у одинокого тесового креста, копошился живой цветник детских глазенок, детских рубашечек, детских головок.
А на зеленой кровле белой церкви старая ворона, словно нянька, чистила лапкой свой затупелый клюв.
И высоко, выше церкви, выше колокольни шумели развесистые кедры.
Лес зеленых хвои разыгрывал на своих мягких травинках странные песни: и похоронные, и разгульные, и плакательные.
Я стою под пышными кедрами, прислушиваюсь к их переменчиво-шумящему голосу, залитому зардевшимся лучом запыхавшегося солнца, в золоте капелек-струек которого рождались все новые и новые жизни.
Или это моя песня?
Падают кресты, последняя память мешается с песком и щебнем, а вековечно-зеленые кедры, не переставая, шумят и шумят, как эти дети, - кедры зеленые…
Отрывисто ударили на колокольне в малый колокол. И мимо меня, спеша, прошла краснощекая женщина в ярко-кумачном платье, простоволосая, а на руках у нее покачивался белый тесовый гробик ребеночка с восковым личиком и полураскрытыми желающими губками.
- Христос воскрес! Христос воскрес! - выкрикивали тоненькими голосками ребятишки, вприпрыжку догоняя гробик.
На колокольне звонили отрывисто в малый колокол.
Шумели кедры.
И пробивался издалека гул внепрепонного половодья.
8
Радуга
В загустевшем матово-золотом воздухе с рассвета реяла сиреневая капелька-птичка, беззаботно переговаривая свою незатейливую песенку.
Толклись без устали неугомонные толкачики.
Беловатые балованные тучки, бродившие дремно по востоку, протянули полднем пуховые руки, схватились и, ластясь друг к дружке, поплыли.
И зарычали напряженно-немые сумрачные тучи протяжно и глухо.
И упали душистые дождевые капли. Западали быстро и шумно.
Это Весна шла, трубила в свой олений рог, - Весна шла в след разыгравшемуся нежному стаду барашков. Весна с лицом Белой ночи, в венке белых цветов лесных ягод, увитая с головы до ног пенящимся кружевом бледных мхов.
- Дождик, дождик, перестань! Мы поедем в Аристань: Богу молиться, кресту поклониться! - выкрикивали ребятишки, притопывая босыми ножками и вытягивая загорелые ручонки под улыбающиеся дождевые капли весенние небесные цветы.
* * *
Я поднялся на высокий берег с крутым спуском к затихающей реке.
Греет омытое яркое солнце.
Сквозь тающую тучу врезается в реку широкая радуга - Бык-Корова, выгнанный на водопой после долгой зимы, пестрый Бык-Корова с небесных полей.
Внизу, подо мною, у дверей покачнувшейся старой престарой избушки, промокшей под половодьем, стоит, прислонившись к косяку, белый Водяной, весь заросший луневою бородою, стоит Водяной в длинной белой рубахе, подпоясанной серебряными кольцами, и не спускает глаз с юрко-шныряющей черной лодки, где уселись два Лесных человека с вывороченными пятками.
- Белый! - звонко закричал Лесной человек, и над его вздрагивающей бронзовой спиною взвилась серебристая рыбища.
- Червей подложи! - взвизгнул другой и закурлыкал. В даль затопленного острова улетает быстрая лодка, тесно переполненная женщинами в белых, раздувающихся платках, а взмахивающие весла блестят-играют, точь-в-точь забрызганные крылья чаек.
Что это?… И жалобный крик-оклик, и взрывчатый хохот, и приплясывающая, топочущая воркотня-песня?
Это - Лесные женщины, одинокие, безутешные чайки ищут-летают, это - дети бегут наперегонки по мягко-зеленой тропке в опаловых росинках, это - дети ползут и летят под откос к тихой голубой реке, это - бабочки, жуки, муравьи, гусеницы, в цветистом наряде, с шумом, жужжаньем, стрекотней, с птичьим лепетом.
Чья-то шапка бултыхнулась в воду.
- Га! ха-ха… ха-ха-ха-ха… - загоготала Кикимора.
И! Какой гам, сколько взъерошенных головок! Сколько плеску, хрустальных брызг, мгновенных слезинок… А вот и мохнатый Лешак с еловым лицом.
- Здорово! - ухмыляясь, сжимает мне руку своею смолистой рукою, - и ты пришел, то-то, а зимой и ввек не заглянешь, то-то! - и ковыляет Лешак вниз к реке к Водяному.
Река - небо безбрежно-чистое - и плывет и покоится.
Уйдут забытые тучки, не успевшие рассыпать по земле свои дождинки-лепестки, спадет дневная теплынь, и река загустится, и скользящие лодки - остроносые черные рыбки - станут оставлять синеватый след, как бы движением своим снимая густые румяные сливки.
А край неба и восток покроются ало-пурпурной шелковистою тканью, и будут наливаться, рдеть, пока не дыхнет белая без сумрака ночь, и не зарябится голубой островок зеркальной воды, и тогда запад сольется с востоком в дымящемся густом пурпуре, и по всему небу раскинутся малиново-золотистые лучи, и червонно-золотое солнце глянет на свет Божий.
Взад и вперед юрко шныряет черная узкая лодка. Лесные человеки наклонились на борт и тащат из воды огромную удочку с поленом вместо поплавка.
Высунула Бабушка из низкого оконца суковатое прокопченное лицо, скалит от солнца длинные зубы.
- Бегай ты, башмаков издерешь, на неделю не хватит! - ворчит старая на рыжеватую девчушку с речными глазенками.
А смешливая внучка заливается, и не унять ее. Один за другим, один за другим бежит детвора и машет ручонками, и кричит, и дерется.
И среди пестрой болтающей мелкоты я стою и греюсь, дышу - не отдышусь…
И чувствую, вот взовьются и у меня крылья, и я полечу высоко, к радуге - к Быку-Корове небесных полей.
9
Белая гостья
Она к ночи пришла, бледная и голодная, белая гостья. Пристально взглянула в красный закат.
И спутники ее - стальные вихри пустились с визгом по реке и по полям. Взрывали реку, ломали лес, топтали траву.
Я слышал, как Весна, изнемогая, постучала ко мне в окно.
И тишина настала.
Вдруг вой прорезал небо.
Всю ночь метель кричала, бросая белым снегом.
Наутро выглянуло солнце.
Зима плясала быстро-быстро. А вместе с нею плясали оснеженные ели. Измученные волны обдавали берег серою пеной. Цветы черемухи смешались с снегом. И, свистам вторя, ржали кони на берегу, застигнутые снегом.
Где были птицы?
Петухи молчали.
Падает снег, падает тихо.
Не видно берегов, не видно озими. Смородина завяла.
Река стальная спит, ей льдины грезятся.
В тревоге птицы - нахохлились бедняжки.
И комары замерзли.
Падает снег, падает тихо.
"Птицы перелетные, цветы, доверчиво распахнувшие алые и белые грудки, бабочки нарядные, в недотрогах-платьицах, жуки, гусеницы, червяки в атласах, шелках, игрушечных панцирях, - зачем вы ожили, зачем прилетели к нам?"
Падает снег, падает тихо.
А где вы, дети?
И только кукушка, тоскуя со мною, кукует.
10
Белая ночь
Весь горизонт багровый, опушенный пурпурным покровом. Из-за реки - в ней нежный свет родится влюбленных зорь - кресты маячат зеленых елок.
Небо - жерло желтого, густого цвета.
Темь-скрытница летает где-то далеко за лесом, там тоскует.
Распаханы поля.
Взошла уж озимь. И словно в пряталки играют васильки.
Остров, затопленный широким половодьем, теперь нарядный, в цветистых мхах и иммортелях.
Тяжелый медный свет.
Застыло время.
И полночь с полднем шепчутся.
Весь горизонт багровый, пылают две зари, им страха нет.
На свет свечи летят, ширяются ночные мотыльки. Летят и тащат мне: золотисто-румяную тучку, голубую сеть вешнего воздуха, алмазный след росяных поцелуев, ворчливую радугу пены, лепет малютки, пропавшие думы замерзших…
"Скорее, живите! Вас зной иссушит, измочат дожди, снег поставит заставы!"
Рдеются, ширятся бесстрашные зори. Колеблется ненужная свеча. Летят ко мне на свет ночные мотыльки.
Запел петух.
Заря - огонь. Окно горит.
Белая ночь!
11
Иван-Купал
На разные лады поднялся хохот: тут и щекочут кого-то, и кто-то, запыхавшись, порывается говорить, и смехи-исхлипы, и серебряные капельки звенящих звуков, рвущихся из широко разинутых ротиков.
Впереди Степка, кругленький, в красной рубашечке.
Степка остановился и из его смеющихся губок сверкает единственный молочный зубок.
Степка кричит мне, - его пухлые ручонки крепко сжимают смятый, затасканный василек.
И затопотался - побежал.
А вприпрыжку за ним, тоненькая, черномазая Манька, и голубом платьице с пучком кашки, коротышка Настя, тлохмаченная, в красной кофточке, с золотыми одуванчиками, курносенькая Аленушка в сиреневой блузке, с блеклыми фиалками, визгунья Катька, загорелая до черноты, с земляникой, беленькая Таня с веткою дикой розы и Ванька и Колька…
Венки, - венки цветов!
А сзади бабушка Васильевна в табачном, исстиранном платке, темная. Обыкновенно такая ворчунья, а нынче добрая. Беззубый рот к ушам разъехался, затихло ее вечное: "Тише, тише, скверный мальчишка, выдеру, смей ты меня!" В руках у Васильевны веник наполовину из желтых цветков купальницы.
Точно огромный цветной веник, снуют дети, подвигаются по дороге к реке.
Но берег загораживает их, больше не видно. Только доносится до меня всплеск голосов.
В раскрытое окно влетают комары. Комары везде: под потолком, в углах, над головою. Комары поют однотонно тонко, бесконечную песню.
А небо и река - недвижные: отдыхают, должно быть. А солнце так высоко: не то за самым за седьмым небом, не то нырнуло от жары куда под вербы и сидит там, нежится в ласковой прохладе.
У крыльца, уткнувшись мордою в сено, спит - вздрагивает лошадь. Еще недавно дети гладили и подползали под нее и теребили хвост и холку.
Степка говорит: "Конь кусается!" А у коня и зубов-то нет…
В бледно-зеленом взбитом сене выглядывают примятые купальницы, точно желтые птички. Дуновенье скошенного луга. Плеск освежающей бело-голубой волны.
Остроухая, шершавая собачонка Лайка проводила детей, зевнула и, свернувшись калачиком, задремала у бревен: день-то деньской набегаешься, да и под вечер тявкать опять же!
* * *
Ни души кругом, нынче все на речке. Нынче венки в воду закидывают, - Иванов день.
Вдруг бледное личико мелькнуло предо мною и пропало.
- Паранька, ты то? - окликнул я девочку.
И большие светлые глаза глянули на меня, грустящие не по-детски мучительно.
Прижавшись подбородком к подоконнику, застыла девочка в своей истертой плисовой кофточке и в валенках.
На ковылевой головке белый платок, а личико болезненно-белое.
- Что ж ты с детьми не пошла? И цветочка у тебя нет…
Паранька вскарабкалась на окно и, усевшись, заболтала ногой. И глядела куда-то, словно загадывала, глядела туда, за реку и лес.
А раньше ведь была такая веселая девочка.
- Я тебя, Паранька, с собою возьму, дай срок, кончу я срок, возьму тебя и унесу, ни одного человека там далеко-далеко, и никто не обидит там, найду я такое место на земле.
- Испугалась! - зашептала вдруг девочка сухо одними губами и вся сжалась, а руки крепко впились в подоконник, словно надвигалась последняя минута, и уж тысяча рук со всех сторон колотили ее в спину, и в грудь, и тысяча голосов с гиканьем, хохотом травили ее, и не было на земле места, где бы схорониться можно.
Какая-то птичка, вспорхнувшая на бревна, крутя тревожно головкою, одиноко кликала.
- Испугалась! - шептала Паранька и вдруг, как кошка, спрыгнула с подоконника и пропала из глаз.
На пороге стоял гость.
Мутные его, страдальческие глаза словно искали.
Поздоровавшись, Иван Степанович запахнулся и сел, и, пошарив в карманах, вытащил осколок кости, потом запустил руку поглубже, вытащил пузырек, открыл пробку, Высыпал на ладонь горстку серовато-блестящего песку.
- Вот, - сказал он глухо, - амальгамный, должно быть. Ночь напролет рылся, в самую глубь нырял, жила россыпей.
Он глядел пытливо, и в глазах его таяла страшная тоска, а перепуг ширил зрачки.
- Непромытое, видно, - не глядя, ответил я.
Горько и презрительно гость скривил губы:
- Амальгамное, говорю, жила россыпей самородных, вот что! - и, взяв лоскуток бумаги, высыпал немного песку, - может, пуд какой схоронен непромытого твоего.
И глядел уж гордо и снисходительно.
Потом он взял ржавую, позеленевшую кость.
- А это мамонта клык допотопный. Да ты след-то видишь, видишь, пласт отщепился?
И принялся мне подробно рассказывать о своих поисках, как он по ночам в реке сидит, как по берегу роется.
- Сживут они меня: вчера вот белым подходило и комаром поет, страшно.
Я молча рассматривал золотой песок и кость мамонта.
- Они все знают, - продолжал Иван Степанович, - знают они и чувствуют. И сила их в том, что чувствуют. А мы что? И знаем немного, а того меньше чувствуем. Но дай срок, нырну я в самую глубь, найду я такое место в реке.
* * *
В алую реку за золотой, резной берег село томно-следящее, густо-затканное красными камнями солнце.
Потянулись и столпились по его следу, будто раздумывая, раздумные черные облака и красные тучки.
Где-то за рекою у вспыхнувшего огонька затявкала собачонка глухо и бестолково.
И нахмуренный дремный лес навострил свой несмыкаемый ночной глаз.
Скорбная луна, покинутая своим светом, медленно всплывала в белой ночи на крест колокольни.
Мы с Иваном Степановичем повернули за холм и пошли вдоль берега.
По реке плыли венки и веники наполовину из желтых цветков купальницы, плыли они в Студеное море, веще-счастливые.
А навстречу нам топотались-бежали дети. Разгоряченные личики их смеялись, а впереди детей, прижимая руку к груди и наклонив голову к земле, бежала затравленная Паранька.
Дети кричали:
- Крыса седая! Крыса седая!
И острый камушек скользнул по моей груди.
Бабушка Васильевна едва плелась, но была добрая, пожалуй, еще добрее: веник ее не утонул.
Мы шли своею дорогой к реке. От детей стоял столбик пыли. И луна была куда выше креста, с каждой минутой лик ее таял и от медного света обнимающихся зорь печалился.
- Вот тут, - шепнул Иван Степанович, - он вытащил из-под полы венок и, показав на темную вздрагивающую воду омута, бросил: - на тебя, на твое счастье!
И венок завертелся, запрыгал, потом глубоко скрылся и снова выплыл. Выплыл мой венок и канул.
А из кустов глянули на меня большие, светлые глаза, грустящие не по-детски мучительно, затравленной Параньки.
И там, где толпились, будто раздумывая, черные облака и красные тучки, взрывом немой нестерпимой обиды полыхали сухие зарницы.
И была тишь кругом предгромная.
12